– Я не допущу насилия! – загораживая собою дверь, воскликнул старик.
Только теперь Матвей вспомнил о пароле.
– Фу-ты, черт! – выругался он, больше не сомневаясь, что старик из своих. – Извини, папаша, забыл: братец Сидор Ксенофонтович от души поклон шлет вашей милости!
Старик на мгновение опешил и, все еще недружелюбно и недоверчиво осматривая Матвея, прошептал:
– А мы его в гости поджидаем.
– Ну вот и сговорились! – засмеялся Матвей. – Веди!
В маленькой прихожей старик остановился.
– Ольга Львовна! – позвал он кого-то из комнат.
Послышались торопливые шаги. А когда дверь открылась, Матвей увидел перед собой свою старую синеглазую знакомую.
Через раскрытую дверь он успел заметить и Соколовского, который быстро прошел в соседнюю комнату.
– Федор Ильич! – крикнул Матвей и бросился к нему, чуть не оттолкнув женщину. – Я принес письмо из тюрьмы, от Тараса Семеныча, – почему-то шепотом заговорил он, подавая Соколовскому бумажный квадратик.
Соколовский быстро пробежал глазами по строчкам, схватил Матвея за руку и, крепко сжимая ее, крикнул:
– Оля, ура! Связь с тюрьмой есть! Садитесь, рассказывайте. Как разыскали нас? Как там Беляев? Впрочем, сначала познакомьтесь: это моя жена и товарищ по работе.
Матвей обернулся к синеглазой молодой женщине, одетой в простенькое домашнее платье и туфли на босу ногу.
– Ольга, – улыбаясь, сказала она, протягивая руку.
За чаем Матвей рассказал и о прокуроре, и о Капке, и о побеге Никитина, который помог ему получить назначение в барак политических. Соколовского интересовало все, и он долго и внимательно расспрашивал о всех тюремных порядках. Потом позвал Матвея в соседнюю комнату и попросил его снять сапоги и форменную тужурку.
– Зачем это? – удивился Матвей.
– Придется нагрузить вас литературой, – серьезно ответил Соколовский, – нелегальными книжками, газетами.
– Вот спасибо, Федор Ильич! Никогда не читал этих – как вы сказали, нелегальных – книжек.
– Нет, Строгов, с этим вам придется повременить. Да и многого тут вы еще не поймете. Все до последнего листочка я прошу вас передать товарищу Мирону.
– Мирону?
– Да. Так всегда называйте Тараса Семеновича, когда будете бывать в этой квартире.
Соколовский повесил на шею Матвею полотняную сумочку с брошюрами и показал, как нужно, чтобы не попортить газет, обертывать ими ноги.
Когда Матвей вернулся в столовую и, надев шинель и сверху ремень с кобурой, стал прощаться, Ольга окинула взглядом его крупную фигуру и нерешительно сказала:
– А что, если… Федя, может быть, мне безопаснее пойти вместе с товарищем Матвеем?
– Неплохая идея, – тотчас же отозвался Соколовский. – Вряд ли шпики будут обращать внимание на подругу тюремного надзирателя. Только одеться надо соответствующим образом.
– Я оденусь под купеческую дочку, – засмеялась Ольга. – Как, Матвей Захарович, – вы ухаживаете за купеческими дочками?
Матвей смущенно улыбнулся, не найдясь, что ответить Ольге Львовне.
Спустя несколько минут оба вышли в глухой переулок. Было тихо. На землю медленно опускались пушинки снега. Откуда-то доносилась музыка духового оркестра.
– Это, должно быть, на катке оркестр играет, – заговорила Ольга.
Звуки оркестра приближались. Звенели медные тарелки, гулко ухал барабан.
– Не должно бы, – прислушиваясь, сказал Матвей. – Под такую музыку только нам, мужикам, на парадах топать.
Он оказался прав. Не успели они дойти до перекрестка, как мимо них по широкой улице прошел военный оркестр. Вслед за ним маршировали солдаты с винтовками на плечах, с полной выкладкой. Впереди каждой колонны, гордо посматривая на толпившихся по тротуарам прохожих, шагали офицеры. Солдаты усердно месили ногами рыхлый снег, лица у них были хмурые, невеселые.
Матвей и Ольга двинулись по широкой оживленной улице. Ольга первая заметила, что происходит что-то необычное. Прошел полк, звуки военной музыки давно заглохли вдали, а народу на тротуарах стало как будто еще больше.
– Что это там? – останавливаясь, спросила она и показала глазами на противоположную сторону улицы, где перед забором, у какой-то белой афиши, толпился народ.
– Прощайся с любезным, красотка, – сказал, подмигивая и покручивая ус, остановившийся рядом жандарм. – Война!
– Призыв? – обратился к нему Матвей.
– Приказ о мобилизации.
Ольга дернула Матвея за руку и повела его в сторону.
– Ненавижу жандармов. Смотрят, словно догола раздевают.
Около них, совсем рядом с тротуаром, медленно проезжал какой-то мужик в санях. Матвей взглянул ему в лицо, но тот, втянув голову в плечи, скрылся до самой шапки за воротник тулупа.
– Тыррр… – донеслось до Матвея сзади.
Мужик встал на колени и, раскрыв рот от изумления, долго смотрел вслед удаляющейся парочке.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Год выдался на редкость неурожайным. Летом беспрерывно лили дожди. Яровые совсем не вызрели, пришлось скосить на корм скоту, а озимые остались неубранными. И хлеб и травы большею частью погнили на полях и лугах. У многих волченорцев амбары уже давно опустели. Еще с осени бабы начали печь хлеб из муки, смешанной с лебедой и мякиной. Из-за нехватки кормов свиней прирезали еще до рождественского поста; к зимнему николе, как начались морозы, принялись за овец и коров. Всех нерабочих лошадей мужики спешили сбыть татарам-скупщикам.
В эту зиму нужда заглянула и на пасеку Строговых. К бедам, причиненным ненастным летом, прибавилась еще одна: доходов с пасеки не предвиделось никаких. Взяток меда был совсем плохой – пчелы все дождливое лето просидели в ульях. Захар берег каждый фунт прошлогоднего, засахарившегося меда для подкормки пчел.
Как-то пошла Анна в амбар, заглянула в сусек и ахнула: чем жить? Подмела все сусеки, зерно ссыпала в мешки. Набралось всего два куля и одна пудовка. Этого хлеба не хватило бы до лета и на еду, а ведь надо еще что-то сберечь на весенний сев.
Анна привела в амбар свекровь, поделилась с нею своими тревогами. Решили они позвать Захара – он на дворе долбил колодки.
– Придется, старик, мед продать да хоть немного муки прикупить. Сеять будет нечем, вот и хлеб весь, – указала Агафья на мешки с зерном.
Захар посмотрел на мешки, на жену и сноху. Агафья и Анна знали, что сейчас будет: старик начнет кричать… Но Захар промолчал. Обе обрадовались: раз не закричал сразу – значит, не закричит вовсе.
– Я уж думал об этом, – спокойно заговорил Захар.
Женщины переглянулись: редко с ними разговаривал так своенравный старик.
– Мед продавать не придется: подкармливать пчелу нечем будет. У нас ведь должок есть. За прошлый год еще Кузьмину воз полагается. Откупиться надо, а то может и с пасеки погнать.
– Так что же мы будем делать-то? – почти простонала Анна.
– Сам головы не приложу! – рявкнул Захар.
Он прошел по амбару, молча повернулся к раскрытой низкой двери. Агафья взглянула ему в спину, качнула головой:
"Во идол-то!"
Захар будто почувствовал ее взгляд и, чуть обернувшись, бросил небрежно:
– Завтра к свату Евдокиму поеду. Чужим муку в долг дает – и нам поди не откажет.
На другой день Захар и в самом деле, не дожидаясь напоминаний, запряг лошадь и поехал в село.
Во дворе Юткиных он застал обычную для этой голодной зимы картину: два годовых работника таскали из амбара пудовики с мукой, у весов орудовали сам Евдоким и его отец Платон, тут же толпились мужики и бабы с пустыми мешками в руках. Один из сыновей Евдокима, Терентий, сидел под навесом у широкого чурбака, служившего ему столом, и записывал долги в толстую засаленную тетрадь.
Заехав во двор, Захар еще от ворот крикнул:
– Здорово, сваты!
– Здорово, здорово, сваток! – недовольно ответил дед Платон.
Евдоким отвернулся в сторону, делая вид, что не заметил Захара. Не радовался он приезду свата. День выдался горячий, и распивать чаи с гостями было некогда.
Захар провел лошадь в глубь двора и, не выпрягая ее, подошел к амбару.
Евдоким сыпал рожь из пудовки в широкий мешок. За кромки мешок держала Устинья, жена вернувшегося с Дальнего Востока вместе с Матвеем солдата Ермолая Пьянкова.
– Вот, Устиньюшка, тебе три пуда. Вернешь в петровки пять. Сама знаешь, хлебу теперь цены нет, а летом, бог даст, урожай будет, он, может, и в треть цены не пойдет, – говорил Евдоким, отставляя пудовку на порог амбара.
Знал Евдоким: ладный мужик у Пьянковой Устиньи, работящий, хозяйственный. Знал и то, что не вернут Пьянковы долга в петровки. Где им взять хлеба летом? Призаймут еще и семян весной. И придется Ермолаю Пьянкову отрабатывать каждый фунт полученной женой муки на юткинских полях.
– Сама понесешь или Ермолай захватит? – спросил Евдоким, указывая глазами на мешок.
– Да где он, Ермолай-то? Сам же, Платоныч, нанял купцу овес возить в город. Забыл, что ли? – недовольно проворчала Устинья.
– И впрямь забыл, с вами тут совсем голову потеряешь, – скороговоркой бросил Евдоким и снова обратился к молодой женщине: – Коли так, придется тебе расписаться порядка ради для.
Устинья подошла к чурбаку, поставила в тетради против отпечатка пальца Терентия крестик, потом взвалила мешок на плечо и пошла со двора. Мужики и бабы, стоявшие у амбаров, переглянулись, молча сговариваясь, кому черед просить дальше.
Из толпы вышел худенький старичок в ветхом, заплатанном полушубке. Борода его скаталась и торчала клином, глаза, скрытые под опухшими больными веками, слезились. Это был Иван Топилкин, отец все еще находившегося в бегах Антона.
Иван снял шапку, поклонился сначала Платону Юткину, с которым в детстве играл в бабки, потом Евдокиму.
Захар, наблюдавший за всем этим, усмехнулся вслух:
– Ты, Иван, ровно перед царями шапку ломаешь.
Старик Топилкин не взглянул на Захара. Зато Евдоким и дед Платон недружелюбно покосились на него.
– Ну, чего тебе, Иван, надо? – спросил Платон.
– Муки бы, Платон Андреич. Совсем голодуха задавила.
– Хлеба я тебе, Иван, не дам! – отрезал Евдоким, заслонив собой отца.
– Почему, Евдоким Платоныч? Ай, думаешь, не отработаю? – забеспокоился Иван.
– Сын твой Антоха обидел меня. В острог бы сукина сына за мельницу надо, да так уж я по доброте простил.
– Я за сына не ответчик, Евдоким Платоныч! – взмолился Иван.
– Одной породы! – будто отрубил Евдоким.
– Что же мне, с голоду подыхать? Ты не даешь, Демьян Штычков не дает, купцы залог требовают, а какой с меня залог? Одно остается – гроб!
Иван развел руками и взглянул на стоявших позади себя мужиков и баб, но все молчали: боялись за себя. Заступись – и пойдешь со двора с пустым мешком.
Иван Топилкин опустился перед Платоном на колени, плаксиво забормотал:
– Сжалься хоть ты, Платон Андреич!
– Иди, иди, Иван, все равно не дам! – не слушая старика, проговорил Евдоким.
Тут Захар Строгов не выдержал.
– Встань, встань, дурак! – закричал он на Ивана и обратился к Евдокиму: – Ну, сват, креста на тебе нет, пошто измываешься над человеком? Ведь на смерть мужика толкаешь!
Мужики и бабы оживились, кто-то из баб, прячась за спины соседей, сказал:
– И впрямь кровопиец.
Черные большие глаза Евдокима Юткина вспыхнули гневом. Он сердито окинул взглядом толпу и двинулся на Захара, размахивая большими руками.
– Ты, сват, не хозяин здесь! Меня учить незачем! Как мне жить, я сам знаю!
Захар рванулся вперед.
– Ты, сват, не маши руками! Я не из пугливых, меня не застращаешь!
Дед Платон, увидев, что между Евдокимом и Захаром завязывается ссора, что-то шепнул сыну на ухо, но это только подлило масла в огонь.
Евдоким, свирепея, закричал исступленным голосом:
– За гольтепу, сват, заступаешься? Ты, Захарка Строгов, сам гольтепа! Ты сам двадцать лет чужой хлеб ел.
– Я не чужой ел! Свой! Заработанный! Ты чужой хлеб ешь! Чужой! Грабленый! – кричал Захар. От волнения и натуги, с какой он старался перекричать Юткина, у него на щеках проступил яркий румянец.
Смуглое лицо Евдокима побелело. Кто-то из мужиков, наблюдавших за ссорой, не выдержав, крикнул:
– Так его, дьявола ненасытного!
Платон метался около Евдокима и Захара, уговаривая их прекратить ссору. Старик понимал, что возникла она не в урочный час: народ и без того роптал на Юткиных и Штычковых.
Длинные языки болтали, будто кто-то опять грозится пустить им красного петуха. Всем еще был памятен поджог кладей, учиненный неизвестно кем несколько лет тому назад. Платон побаивался: а ну-ка и в самом деле удумает кто-нибудь повторить!
На крик из дома прибежала Марфа. Не понимая, что происходит, она несколько секунд с испугом и удивлением смотрела на разгневанных Евдокима и Захара и вдруг заголосила, пытаясь хоть этим прекратить ссору.
Но Захар и без того решил отступить. Все, что надо, он высказал прямо в глаза, с обычной для него резкостью. Он решительно направился к лошади, хотя дело, из-за которого он приехал в Волчьи Норы, осталось несделанным.
– Пропадите вы пропадом и с хлебом вашим! Лучше с голоду сдохну, а кланяться вам не буду! – крикнул Захар.
Платон и Марфа пытались остановить его, зазывали в дом, не советовали из-за пустяков мир терять, но Захар был неумолим.
Он уехал, ни с кем не простившись.
2
Тоскливо и скучно было этой зимой на пасеке Строговых.
Захар больше не ездил к сватам, не возвращался, как обычно, из Волчьих Нор навеселе и целыми днями возился у своих колод в подвале. Опасался старик: передохнут пчелы – тогда пасеке гибель, а надежда на землю плохая.
Анна тоже больше не навещала родительский дом. Ехать мириться с матерью первой – гордость не позволяла. Со страхом думала она о том, что придется, может быть, продать лошадей. Тогда конец и ее хозяйству. Без лошадей, без семян пахоты не поднять.
В доме все ходили хмурые, неразговорчивые, погруженные в свои невеселые думы. Будущее не сулило ничего хорошего.
Даже дед Фишка потерял свою обычную жизнерадостность. Раза два еще по первой снежной пороше сходил он на охоту, да принес только одного тощего зайца и трех белок. Старик явно скучал по племяннику: брался за то, за другое, но бросал всякое начатое дело незаконченным и больше отлеживался на печи, о чем-то все думал, вздыхая и кряхтя.
А Артемка, так тот всю душу вымотал у матери. Не успеет утром глаза продрать – и за свое:
– Ма-ам, чего же тятя-то опять не приехал?
Анна не находила себе покоя.
"Ехать в город, не ехать?" – в который раз спрашивала она себя и все ждала, что Матвей скоро вернется на пасеку. Смутная тревога за мужа, за семью, за будущее своего хозяйства не покидала ее.
В один из воскресных дней в середине зимы она поехала в Волчьи Норы. Никаких особенных дел на селе у нее не было. Просто захотелось хоть на несколько часов вырваться из дому. Даже самой себе она не хотела признаться, что не могла больше томиться ожиданием, что погнало ее вдруг на село желание узнать, нет ли письма от Матвея. Староста мог передать письмо Юткиным, а те, при нынешних отношениях, и не подумают привезти его на пасеку.
После сильных снегопадов и метелей ударил крепкий мороз. Рыжий, золотистой масти жеребчик резво бежал, играя селезенкой. Под монотонное поскрипыванье полозьев Анна в сотый раз передумывала всю свою жизнь. И в сотый раз приходила к одному и тому же безутешному выводу: нет, неудачно она вышла замуж за охотника. К крестьянскому хозяйству Матвея не привязать. И раньше-то больше в тайге пропадал, а теперь вот из города не вытянешь. Ни жена, ни дети, видать, не дороги. Даже писать перестал. И войны-то никакой нет. Так, поболтали люди, да и перестали.
За полверсты до Волчьих Нор Анна остановила коня, подтянула подпругу, поправила чересседельник. Любила она похвалиться перед людьми хорошей упряжкой.
С бугра хорошо было видно село: на задах дворов чернели ометы соломы и сена, в небе стояло облачко дыма, и ветерок наносил запах гари.
Анне взгрустнулось. Она вспомнила, как раньше, еще до замужества, приходила вот на этот самый бугор с подругами на троицу, гуляла в зелени березок с венком на голове из весенних цветов. Где-то вот тут, в буераке, у журчащего холодного ручейка, волнуясь, Матвей обнял ее и неумело поцеловал в краешек губ. Анна так ярко представила это, что даже теперь, спустя много лет, ощутила в себе то волнение, которое поднял в ней тогда этот первый поцелуй Матвея.
Резвой рысью жеребчик бежал к селу. Он точно понимал, чего от него хотела хозяйка, и, колесом выгнув шею, красиво перебирал ногами.
В проулке, у въезда в Волчьи Норы, донеслись причитания какой-то бабы. Анна подумала:
"Не к добру это".
Ломким, рыдающим голосом баба причитала:
– Ох, да матушка моя ро-одная! Да зачем ты меня спороди-и-ила!..
"А, видно, Мишучиха умерла", – решила Анна, вспомнив хворавшую старуху, соседку Юткиных, и, чтобы не встречать похороны, остановилась в проулке. Однако на улице никто не показывался, а к причитающей бабе присоединились новые голоса. Какая-то молодка полуохрипшим голосом истошно взвизгивала:
– Не пущу!.. Вась!.. Не пущу-у!..
"Нет, это не по мертвому причитают", – поняла Анна и, охваченная тревогой, поспешно задергала вожжами.
Выехав из проулка на широкую улицу, она увидела толпу народа, сгрудившуюся у подвод.
– Это почему бабы ревут? – спросила Анна у проходящих парнишек.
– Японца бить мужиков отправляют, – объяснил на ходу один шустрый мальчуган и, видимо удивленный тем, что Анна до сих пор не знает такой новости, сказал товарищу: – Ну и дура – будто с того света!..
Анна подъехала к толпе и остановила лошадь. Из двора Никиты Пьянкова в обнимку вышли его сын Ермолай и Мартын Горбачев – старые сослуживцы Матвея. Поддерживаемые с обеих сторон женами, они пьяно орали.
Эх, да зачем нас забрили в солдаты
Да гонят на Дальний Восток?
А ну, да причем же мы тут виноваты,
Коли вышли на лишний вершок?..
В другом конце кто-то затянул одиноко:
Прощай, родимая сторонка,
Прощай навеки, навсегда…
– Настя! – кричал какой-то мужик в другом месте. – Лошака береги! Жеребец будет – картина! – И безнадежно добавил: – Эх, все сгинет!
Скоро к толпе подошли поп, дьякон и Евдоким Юткин, исполнявший обязанности церковного старосты.
Начался молебен. Надрывая глотку, дьякон провозглашал "здравие государю-императору Николаю Александровичу" и "победу христолюбивому воинству". Но трудно было перекричать толпу. Молебен никто не слушал.
Через несколько минут, закончив службу, поп тыкал заиндевевший от мороза крест в губы плачущим, обезумевшим от горя солдаткам.
– Кончай прощание, мужики! – крикнул староста Герасим Крутков, который должен был сопровождать мобилизованных в город.
Снова начались причитания. Немало Анна прожила на белом свете, а подобного ни разу не слышала.
Особенно дико, надсадно голосила жена Мартына Горбачева, Пелагея, обычно веселая, бойкая бабенка:
– Мартынушко мой, да соколик ты мой ненаглядный, да на кого ж ты нас спокидаешь? Да чует мое сердце, да чует мое ретивое: вековать мне век одинешенькой, да только с малыми ребятками!