Но в эти апрельские дни сорок второго года в доме у дяди Ефима Юрию не пришлось увидеться с Шурой, хотя тот порою наезжал сюда с недалекой передовой, привозил отцу продукты. В эти дни Юрий встретился там со своим отцом. В последний раз…
Нет, не могу, вспоминая об этой встрече, говорить от третьего лица… Не хочу употреблять слово "отец"… Папа…
Я мало что помню о ней - какие-то незначительные детали… Никаких фраз, никаких вопросов, ответов. Кажется, я, чертов эгоист, даже не поинтересовался тогда, как все вы ехали до Казани (только сейчас, через полвека, с содроганием узнал от брата, что полдороги вас везли на открытых платформах); не спрашивал, как там устроились, как себя чувствуете - это, видимо, представлялось не очень важным по сравнению с войной (может, и на самом деле так), с тем, куда меня сейчас загонят; с тем, когда, наконец, освободят хотя бы Смоленск… (Что произошло только спустя более чем полтора года.)
Наверно, все это естественно для того времени. Но сейчас, поверь, папа, мне стыдно…
Помню, что обеденный стол, всегда стоявший строго посреди комнаты, был почему-то сдвинут к стене; что мы с тобой пили водку, которую ты - когда только успел? - настоял на своем любимом тархуне; помню молчаливую, как всегда, Надю, разговорчивого, как всегда, дядю Ефима… Но слова… да что слова - даже общий их смысл, настроение, атмосфера - все, как в плотном тумане… А ведь вот улыбка секретарши автодорожного отдела Веры или похвальба двух напористых капитанов про то, как они охаживали ее попеременно по ночам, - помнится, словно было вчера.
Последнее наше прощанье, папа… Я, конечно, не думал, что оно последнее: умирать на войне не собирался, за вас тоже беспокойства не было - немцев ведь уже отогнали больше чем на сто километров от Москвы… Последнее прощанье тоже не сохранилось в памяти. Поцеловались или просто пожали друг другу руки?.. Что говорили?.. Я не любил тогда всякие нежности… Стеснялся…
А тебя любил, честное слово… Очень… Как умел… И люблю… Прости, папа, за эти бессвязные воспоминания… и такие же признания…
Передо мной фотокарточки… Их немного, всего пять. На первой - молодой человек в студенческой тужурке, в фуражке. Он сидит на стуле, фоном служит какой-то нарисованный пейзаж. У его ног белая болонка - из тех, которых называли японскими. В облике молодого человека тоже что-то японское. "Штабс-капитан Рыбников" - мелькнуло в голове название рассказа Куприна, когда впервые увидел фотокарточку. Попадись она на глаза какому-нибудь бдительному в годы русско-японской войны, кто знает, не был бы заподозрен мой отец, как вышеупомянутый штабс-капитан, в связях с японской разведкой и, быть может, не помог бы ему вид на жительство, свидетельствующий о разрешении жить вне черты еврейской оседлости и учиться в Московском университете.
Второе фото - портрет типичного помощника присяжного поверенного, а то и самого адвоката, каковым отцу побыть ни минуты не пришлось. Строгий темный костюм-тройка, жилетка, застегивающаяся на четыре пуговицы, высокий крахмальный воротничок, галстук в крапинку, очки в тонкой оправе, больше похожие на пенсне; часы в правом жилетном кармане с цепочкой через всю грудь; густые волосы (я помню отца только с большою лысиной), а в лице уже ровно ничего японского, но довольно много иудейского - особенно в выражении глаз. Он стоит в распахнутом пиджаке, небрежно засунув руки в карманы брюк, ничего еще не зная о том, что должно вот-вот случиться со всей страной и с каждым в отдельности.
Случилось!.. На третьей фотографии (это уже начало двадцатых годов, ранняя весна) отец стоит в сквере на Патриарших прудах, под оголенной липой. Он в сером пальто из шинельного сукна, в картузе, в сапогах. Лицо видно неотчетливо - вся фотокарточка неотчетливая, - но отец улыбается, а на руках у него шестимесячный я, ноги завернуты в одеяло, на голове капор. За нашей спиною высокий серый дом с аркой, справа от которого вскоре появится небольшой четырехэтажный с вывеской: "Абрам Васильевич Коган, венерические болезни", а слева, намного позднее, - белокирпичный, с охраной в подъезде, с импортными ваннами и унитазами - для советской элиты. ("Элита едет - где-то будет…" Наша элита и сейчас, в основном, там же, где была: непотопляема, как кое-что в проруби.)
Фотография четвертая. На тех же Патриарших года три спустя. Отец в темном пальто с котиковым воротником, в такой же шапке-пирожке, держит за руку уже трехлетнего меня. Лица у нас обоих не слишком довольные: может быть, я капризничал перед тем, как согласился неподвижно постоять перед объективом уличного фотографа, а может, просто зимнее солнце светит нам прямо в глаза.
Отцу в это время около тридцати трех, он работает в Наркомпроде заместителем начальника хлебо-фуражного управления страны; он беспартийный, а его непосредственный шеф Вейцер - заядлый большевик. За что и будет через десять с лишним лет обвинен в отравлении хлебопродуктов и фуража и расстрелян. К счастью, отец угодил в тюрьму несколько раньше своего начальника, так что при всем желании не мог вместе с ним пропитывать ядом пшеницу и овес в закромах любимой родины.
И последняя, пятая, фотография - уже лет десять спустя, в середине тридцатых, вскоре после возвращения отца из мордовских концлагерей. Трое мужчин в теплых пальто (отец - в том же, что на предыдущем снимке), в кепках. За их спинами серые скалы, покрытое тучами небо. Это в доме отдыха, в горах Кисловодска. Второй на фото - наш друг и сосед Александр Ильич (Ляля-Саша), человек, которого я любил, как мне кажется, больше всех после отца. Третий - чей-то сослуживец. Александр Ильич тоже недавно вернулся из заключения, тоже, как отец, с трудом устроился на малооплачиваемую работу - и вот они совместно решили использовать свое право на отдых. (Который в любую секунду мог быть прерван правом на новый арест.)
Больше у меня фотографий с изображением отца не было и нет. Если не считать еще одну, увеличенную с какого-то удостоверения, очень неудачную, - она долго висела в квартире на Малой Бронной после его смерти.
2
В штаб Закавказского фронта Юрий отправился не один. Вместе с ним получил назначение невысокий и стройный темноволосый военинженер III ранга Аркадий Тюрин. Очень приятный, очень разговорчивый и компанейский мужик - таким он сразу показался Юрию. Любил говорить обо всем понемногу, но, главным образом, о женщинах и о поэте Константине Симонове, с которым приятельствовал и переписывался. Симонов Юрия не интересовал, но про женщин он слушал с должным вниманием.
Ехать до Тбилиси решили с двумя остановками: в недавно отбитом у немцев Ростове и в Баку. В первом городе у Тюрина были знакомые женщины ("для тебя тоже бабу найдем, Юра!"), во втором жили Юрины родственники - двоюродные сестры Люда, Ира, тетя Люба, старшая сестра матери, ее муж, дядя Гриша Пиралов, и у них гостила, если это можно так назвать, в те военные месяцы юрина московская бабушка.
Как уже говорилось, сроки прибытия к новому месту службы были не очень определены, поэтому наши вояки не слишком торопились, и поезд, который их вез, - тоже.
В Ростове все было по-деловому: с вокзала - к тюринским женщинам, они жили неподалеку; в их квартире - почти сразу к столу с едой и самогоном; от стола - сразу в койку. Тюрин, в отличие от Юрия, остался доволен проведенной ночкой, пускался в подробности, а когда сидели уже в вагоне поезда, увозившего их в направлении Баку, показал Юрию золотое кольцо, которое подарила на прощание "его баба". "За ударную работу", - сказал он, чем вызвал зависть Юрия - не столько, пожалуй, к самой "работе", сколько к той легкости и простоте, с какими новому приятелю давалось общение с противоположным полом: неумолчная болтовня ни о чем в застолье и сама собой разумеющаяся "награда" за все это.
Еще двое суток нудной езды - и они в Баку. С Московского вокзала переходят на соседний - Сабунчинский, едут электричкой до поселка Разина, где и живут родственники Юрия, у которых он никогда в жизни не бывал, - виделся с ними только в Москве, когда те изредка наезжали. Чаще других гостила у них старшая из двух сестер, Люда - сначала одна, потом с мужем, тоже архитектором, Иваном Бендой, в домашнем обиходе Гансом, а потом - с народившимся сыном Ваней. Остальных Юрий помнил довольно смутно.
На улице Кирова в трехкомнатной квартире на последнем этаже трехэтажного дома, больше похожего на барак, в квартире, которую дядя Гриша Пиралов, старый художник-пейзажист, получил от местных властей за особые заслуги - а именно, за написание известной в городе картины о партизанах Гражданской войны; в квартире, где водопровод работал только по ночам, и то не всегда, но зато постоянно был газ, - в этой квартире, считая юрину бабушку и не считая двоюродного брата Рафика, ушедшего на фронт (он был сейчас в блокаде под Ленинградом), находилось семь человек. (После войны, после женитьбы Рафика их станет на какое-то время девять.)
Юру и Тюрина, которые свалились как снег на голову, приняли радушно, хотя в доме было голодно и, как всегда в этой семье, напряженно. Дядя Гриша плохо себя чувствовал, на всех обижался, ни с кем уже много месяцев почти не разговаривал. Сестры общались друг с другом исключительно через кошку: "Кошка, скажи этой идиотке, чтобы не торчала так долго в ванной и не выливала последнюю воду из бака…" И так далее, в таком роде. Ганс был удручен, испытывал постоянную неловкость из-за того, что по причине чешско-немецкого происхождения его не взяли в армию. Сестра Ира только что получила известие о гибели на фронте своего жениха. Бабушка, приехавшая из Москвы, была уже совсем слаба и плоха.
Роль скрепляющего и примиряющего фактора в этой семье выполняла тетя Люба - Тюґики, как ее называли дочери. (Здесь почти у всех были семейные клички: отец звался Агэ, брат Рафик - дядька, Ира - тетка, Люда - Люлюда.) Тюики никогда ни на кого не обижалась, со всеми разговаривала - вежливым высоким голосом. Ее в семье любили и берегли - в меру своих сил и умения. Она вела хозяйство для всех противоборствующих сторон: стояла в очередях, отоваривала хлебные и прочие карточки, готовила обед. А в свободное время читала книги на французском языке, которые брала в местной библиотеке ("роуманы" - как говорили, поддразнивая, дочери) или слушала на старом патефоне пластинки с классической музыкой. (Откуда в поселки иностранные книги? Скорее всего, реквизированы у арестованных буржуев и интеллигентов из личных библиотек. Другие отобранные вещи - драгоценности, мебель, одежда - не становились достоянием народа, а, по большей части, оседали в квартирах советских начальников разных мастей и рангов.)
В честь прибытия дорогих гостей - Люлюґтки, как по старинке называли Юрия, и милого, любезного военного инженера Аркадия - в доме нашлась водка. За стол сели все - это был день всеобщего примирения (вероятно, только на одни сутки, до их отъезда); Юрий рассказывал о Москве, о вымерзшей квартире на Бронной, о бомбежках, о встрече с отцом; Тюрин говорил вообще о войне, а также о своем друге поэте Симонове, прочитал его стихотворение "Жди меня", после чего Ира заплакала и вышла из комнаты. Больше других пили Юрий, Ира и Ганс. Последний почти ничего не говорил, хотя Юрий помнил его общительным и остроумным. Молчал и дядя Гриша и вскоре ушел к себе, молчала юрина бабушка. Сейчас он не испытывал к ней былого, устоявшегося за долгие годы, раздражения, но лишь сочувствие и жалость. Единственное, что четко сохранилось в памяти Юрия от этого дня, проведенного в Баку, - он полулежит на кровати в большой комнате, рядом с ним Ира, он положил голову на ее теплую плоскую грудь, слушает какую-то музыку и рассказ о пришедшей на жениха похоронке, о том, как она ходила к его родителям; а в другом конце комнаты сидит притихшая, безучастная ко всему бабушка - противная баба-Нёня его детства…
В Тбилиси Юрий прибыл с некоторым знанием грузинского языка. В вагоне от одного из пассажиров он услыхал (и запомнил на всю оставшуюся жизнь) две основополагающих фразы: "Чйми гуго кбргия" и "Сад минехбр, генацвале?" Что соответственно означает: "Моя девушка хорошая" и "Куда ты идешь, дорогая?" Все это, не считая уже известных ему слов "кацо" и "гамарджоба", а также двух матерных ругательств, составляло его грузинский словарь.
С этим словарным запасом он вышел из поезда и отправился в штаб Закфронта, неподалеку от центральной площади имени товарища Берия, где уже со следующего дня начал заниматься привычным бумажно-телефонным делом. На квартиру устроился по адресу, полученному в Баку, - на улице Плеханова, у пожилой армянки, родственницы друзей его сестры Иры, в сумрачной комнате на первом этаже. Довольно далеко от Штаба, зато дешево. Аркадий Тюрин разместил свое бренное тело у очередной знакомой женщины - везде у него знакомые! С Юрием они работали в разных отделах, а потому встречались редко, но при встрече Аркадий не забывал каждый раз сообщать о своих любовных утехах и успехах, а также о получении очередного письма от незабвенного дружка и знаменитого писателя Кости Симонова.
Работали в Штабе целыми днями; разумеется, без всяких выходных, но, слава Богу, на столах никто не спал. Бомбежек здесь не знали, погода становилась все теплее. Хотя какое она имела значение для Юрия, если он сталкивался с этой погодой лишь на пути из дома в Штаб и обратно. Никаких красот, никаких достопримечательностей города он не видел: узкая улица, вторая такая же, мост через Куру, площадь Берии… И снова то же - в обратном порядке. По дороге часто замечал одну и ту же странную фигуру: седоволосого, с длинной белой бородой старика, на котором в любую погоду только короткие холщевые штаны да крест на волосатой груди. Прохожие говорили, он дал зарок так ходить после гибели на фонте своего единственного сына.
В подвале штабного здания находился пункт связи, куда Юрий временами относил донесения. Несколько раз наталкивался он там на начальницу пункта, темноволосую майоршу с красивыми полубезумными глазами, напомнившую ему первую его женщину Ару Аркадьевну из Ленинграда. Она попросила не называть ее "товарищ майор", а просто Галя. Майор Галя часто выходила из своего закутка, в который вход посторонним воспрещен, и прохаживалась с Юрием по коридорам. Она поведала, что ее муж - крупный военный, командовавший гвардейской танковой бригадой, недавно погиб под Смоленском… (От автора: много позднее я случайно наткнулся в военной энциклопедии на фамилию этого генерала. Он действительно погиб… но год спустя после того, как об этом рассказала его "вдова"…)
Во время одной из прогулок по тускло освещенному коридору, когда вокруг никого не было, майор Галя ухватила вдруг Юрия за ягодицы и произнесла глухим голосом нечто не вполне разборчивое, из чего Юрий сделал не подлежащий сомнению вывод, что дни траура у этой женщины окончились и она готова предаться с ним любви или, как тогда выражали эти намерения люди его поколения, - "дать" ему. Что она тут же и подтвердила, спросив:
- У тебя есть где?
Юрий посчитал, что его сумрачная во всякое время суток комната как раз является тем заветным местом; правда, ход в нее через хозяйку, но та рано ложится, а кроме того, есть окно на улицу и вообще первый этаж.
Туда и потащились Юрий с майором Галей через один-два дня часов в одиннадцать вечера.
В окно влезть не удалось, его заперли изнутри, пришлось на цыпочках идти через темную комнату хозяйки - та уже спала, похрапывая. В своей комнате Юрий не зажигал света, а Галя не просила об этом. Она сразу же разглядела постель, плюхнулась на нее, начала деловито снимать сапоги, ремень, гимнастерку, юбку. Притянула к себе Юрия…
А у того пропало всякое желание. Как воры какие-то - пробирались через эту армянскую старуху, разговаривают шепотом, свет зажечь боятся… Да и говорить не о чем… Майорша сразу шмотки с себя скидывает… Его заставляет… А от нее луком "тащит", или нет… рыбой, что ли… Ему раздеваться помогает… Руками хватает за это самое… Гладит, тянет… теребит… больно делает… Ара тоже в этом роде любила, но не так грубо…
- Ну, ну, давай, - шепчет. - Скорее…
Как приказ отдает. Ну да, она ведь старше по званию.
А он не может так разу - только ввалились в комнату… Но как же быть? Позор какой!.. Он пытается себя разжечь… Грудь… женская грудь всегда его возбуждала больше всего… Но эта женщина даже не сняла сорочку, лифчик. Она тянет его на себя, раздвигает ноги, стонет… Он делает усилие, опускает руку, находит горячее влажное отверстие… Возникшее на минуту возбуждение пропадает окончательно. Даже неприятно от этого прикосновения… И почему так пахнет рыбой?..
- Ну… что же ты? - снова шепчет она. А потом громче: - Не можешь? Почему?.. У тебя что-то не в порядке?.. Эх ты…
Она резко поднимается, начинает одеваться. Он что-то бормочет, какое-то жалкое: "погоди… ну, не сразу же… бывает…"
Молча она одевается, подходит к окну.
- Открой, - говорит она. - Я выйду здесь…
Майор вылезает в окошко и растворяется в темноте.
Юрий долго не может уснуть, хотя ничего кроме облегчения не испытывает.
На следующее утро хозяйка строго замечает ему, что категорически против того, чтобы ее квартиранты приводили женщин. Юрий не спорит, но в нем пробуждается стыд за вчерашнюю свою немочь, хочется куда-то бежать, с кем-то немедленно знакомиться и приводить сюда - через дверь, через окно, - чтобы проверить себя, не случилось ли чего непоправимого - того, что майор Галя выразила в своем прощальном междометии "эх…" Может, попросить Аркадия найти кого-нибудь? Конечно, как он раньше не сообразил?
В тот день ему сказали в штабе, что он отправляется в командировку в Иран для комплектования автобатальонов.
3
Дал прочитать написанное выше своей жене Римме (совсем как когда-то Дэвид Лоуренс - своего наделавшего шума "Любовника леди Чаттерлей" - жене Фриде), а она, Римма, то есть, поморщившись в некоторых местах рукописи, спрашивает… Нет, не о моих мужских достоинствах или недостатках, но о том, зачем нужно было комплектовать автобатальоны в другой стране.
Объясняю.
Еще в 1921 году был подписан жутко равноправный и необыкновенно дружественный договор между СССР и Ираном, по которому последний давал право первому ввести войска на свою территорию в случае, если с нее возникнет угроза для соседа. Такая угроза действительно возникла с началом второй мировой, и в августе сорок первого, согласно этому договору, Советский Союз ввел войска (в том числе энное количество почти негодных автомобилей) в Северный Иран. Одновременно английские солдаты вошли в западные и южные районы страны, через год к ним присоединились американцы. Тогда же нехороший монарх Реза-шах Пехлеви отрекся от престола и на него вступил его хороший сын Мохамед Реза.
(Без малого через сорок лет и он станет нехорош - его скинут исламские фундаменталисты и образуют свою республику, которая, как ее тогдашний советский сосед, станет похлеще любой бывшей монархии.)
А между тем именно в Иране (в Персии) почти полтораста лет назад родилось религиозное учение, ставившее в основу не рознь, но мирное объединение человечества и восход новой мировой цивилизации. В храме его приверженцев было девять ворот - символ открытости для всех людей. На колоннах храма - знаки основных религий: крест (христианство), полумесяц (ислам), свастика (индуизм), шестиконечная звезда (иудаизм)…