Ревности в чистом виде - как у Отелло, как у замполита нашего батальона Феди Клочкова, во время войны, который бегал по землянкам и выволакивал оттуда свою жену-военфельдшера - до или после того, как она успевала переспать с очередным претендентом на ее худосочные прелести; как у мужа одной Юриной послевоенной знакомой - тот следил за каждым шагом своей супруги и однажды предстал перед ними в полночь, зимой, в одном из московских скверов, где они с Юрием, за неимением места, чтобы преклонить голову и прочие части тела, почти платонически целовались - такого рода ревности у Юрия действительно не было.
Он спокойно отнесся - правда, много позднее - к известию о весьма серьезных (и кто поручится? - может быть, весьма успешных) притязаниях одного из приятелей в отношении его жены и не делал из этого никаких далеко идущих выводов, не погрузился во мрак неверия и подозрений, не нанял агентов и сам не стал доглядывать за женой.
Даже узнав, что ближайший друг, зайдя как-то к нему домой, в ожидании его прихода пытался склонить все ту же супругу на ложе любви, да еще в присутствии их невинной собаки, Юрий не почувствовал ни ревности, ни неприязни к другу… Патология? Никоим образом. Недостаточность чувств? Тоже нет. Тогда что же?..
Ну, во-первых, он сам ведь ничего не видел. Может, было, может - нет. Недоверчивость всегда была ему свойственна в высшей степени. И не столько потому, что люди априори не заслуживают доверия, сколько из-за непомерного самолюбия. Оно-то и не давало быть легковерным: потому что, как это? - поверить, а потом оказаться жертвой ошибки или шутки, попасть впросак, пусть в чем-то незначительном - все равно, это оскорбительно, обидно, бьет по самолюбию. Во-вторых и сам не без греха. Нет, ни разу, никогда не покусился он на жену близкого друга, но на жен ближних своих… И, в третьих, приятно, если говорить честно, что его жена может нравиться достаточно интересным, разбирающимся в этих делах мужчинам.
Конечно, все эти умствования были бы, думаю, ни к чему, убедись он хоть раз, что подобное действительно случилось. Но тогда речь бы не шла о ревности. Просто был бы, наверное, конец. Из-за того же самолюбия. И обидчивости - которая ни что иное, как результат сублимации самолюбия. Не в том смысле, в каком рассматривал ее Зигмунд Фрейд: как один из способов изменения его любимых половых влечений ("либидо"), а в первичном смысле - "возгонка". Если в колбе у нас много-много самолюбия и оно подогревается на горелке истинных, или мнимых, поводов, то в один прекрасный момент вместе с пробкой из колбы вылетают целые тучи обидищ, обид и обидок.
(По поводу же самого "либидо" и его трансформации в сферу общественной деятельности и творчества: здесь знаменитому ученому не угнаться за не слишком подкованными в науках большевиками, которые не только половые, но любые влечения - сыновьи, материнские, к еде, питью, к испражнению, к сохранению жизни - повернули в угодную им сторону. И довольно незамысловатым способом - силой и страхом…)
Итак, Юрий забыл о покое и умиротворении. У него появилось дело: целыми днями собирал, тасовал, взвешивал и оценивал нанесенные ему обиды, уколы и поражения. И не так его огорчала утеря необретенной сониной любви, как то, что исчезла спокойная радость души и тела. Он не тревожился за судьбу дружбы с Соней, знал - она никуда не исчезнет, но также знал, что настроение, состояние, обстановка, какие были до появления хрипатого "американца", не повторятся никогда - и становилось грустно, хотелось поскорее уехать. Он сказал об этом (не о грусти, конечно) Соне, она ответила: "Погоди, Юрик. Через два-три дня уедем вместе. Я остановлюсь в Харькове у тети". (Сколько у нее этих родственников по Украине разбросано!) Потом Соня добавила, что у Павла тоже кто-то в Харькове и они там проведут несколько дней. Юрия не пригласила. (Да он бы и не согласился - очень нужно!)
Скрывать свои чувства, вернее, настроения, Юрий никогда не умел и не старался, и Соня довольно скоро заметила его обиду. К ее чести, она не возгордилась, что было бы довольно естественно, не стала кокетничать напропалую с тем и с другим, разжигая страсти, провоцируя ссоры и с затаенным интересом наблюдая, чем все кончится. Она просто и по-свойски, как всегда, сказала Юрию, чтобы не обижался, она не стала к нему хуже относиться, он был и останется ее другом Юриком. На его вопрос по поводу ближайшего будущего ответила, что сама не знает, как повернется, пока ей с Павлом интересно, а там видно будет. Добавила, что понимает: Юрику сделалось скучнее, но кто мог предвидеть, что так получится…
Действительно, кто знал, что сюда занесет курчавого хрипуна с английской книжкой и в заграничных трусах, что он сразу втрескается в Соню и что лишние свидетели будут ему не нужны?.. Между прочим, это его желание все время уединяться с ней бесило Юрия еще и оттого, что сам он был (и остался) не таким. Ему бывали просто необходимы соучастники (разумеется, до определенного момента), собеседники (собутыльники) - и все потому, что страшился подолгу оставаться наедине с предметами своих увлечений: боялся, станет скучно - не о чем говорить; никогда он не был мастером "светской" болтовни, говоруном по заказу: "расскажите что-нибудь интересненькое…" В общем, опять речь о допинге: в виде приятеля, в виде бутылки…
Обратно ехали местным поездом до Харькова. Всю дорогу Соня и Павел сидели у окна и бубнили о чем-то. О чем - Юрий не слышал, потому что шум поезда, потому что лег на вторую полку (в вагоне было на удивление свободно) и потому что не хотел слушать. (Все-таки, так не поступают! Пригласили - а потом он где-то сбоку припека, а все внимание этому американскому "шпиону"…) Юрий так мысленно пошутил, совершенно не предполагая тогда, сколько бед и горя причинят (и уже причинили) эти же мысли, высказываемые совершенно всерьез с кавказским, и другим, акцентом за кремлевскими стенами.
В Харькове он попрощался с Соней и Павлом, пересел на московский поезд и сразу забыл о перенесенной обиде: исчезло живое напоминание, потерялась игла, что колола самолюбие, а следа от укола не осталось… Да и был ли укол?..
* * *
К своему полувековому дню рождения Соня получила такие стихи:
В годы казней, процессов и "вышек"
Берегла нас чья-то рука;
Ты играла Марину Мнишек,
Я - полковника Черняка.В годы строек, чисток, фокстрота
На Башиловке был наш храм;
Чтили Вакха мы там и Эрота,
Расходились домой по утрам.В дни разгула демона злого
Были радости бытия -
Прикасаться к груди Копыловой
(Если мама не видит твоя);Танцевать под пластинки Ванды
(Помнишь танго "Чи жучишь мне"?)
И, плюя на все реприманды,
Потоплять стыдливость в вине;Целоваться в подъездном экстазе,
Провожать без конца - сто раз!
И на Бронной у домика Бази
Получить от "Отелло" в глаз.
(Он ходил в параллельный класс.)…Годы шли, и в тридцать девятом,
Жарким летом в деревню Млыны
Я к тебе прикатил солдатом.
Там мы были тогда влюблены:В Павла - ты, я в тебя, между прочим
(Он английским владел, как бог!),
Он водил тебя где-то ночью,
Я считал, что и сам бы мог.…Надо ж вскоре войне разразиться -
И "Отелло" погиб к чертям…
(И еще миллионов тридцать,
Не считая погибших не там.)Тут уж годы быстрей поплыли:
С механизмом что-то стряслось…
Друг от друга мы близко были -
Пусть не вместе, но все же не врозь.А сейчас - иные далече,
У других под землею дом…
Но пускай продолжаются встречи -
В этом мире, а может, и в том.
Твой Юрик
Павел стал первым и единственным мужем Сони, с которым она через несколько лет разошлась. А поженились они вскоре после совместного возвращения из Харькова, где между ними произошло самое плохое. (Как говаривали тогда девчонки старших классов: "У тебя было с ним самое плохое?". Так вот, у них было.)
Павел переехал к Соне, в коммунальную квартиру, в две комнатушки, искусно сооруженные из одной, и теперь там жило пятеро (если считать вечно командировочного отца Сони и крикливую толстую карликовую пинчерицу Норку, чем-то похожую на уменьшившуюся во много раз и опустившуюся на четвереньки Розу Семеновну).
В этом сравнении не кроется ничего плохого. Юрий по-своему даже любил Розу Семеновну, и она его тоже, они с удовольствием вели долгие разговоры о жизни и расходились удовлетворенные друг другом. И она была превосходной хозяйкой, радушной и гостеприимной, и совсем неглупой женщиной, но вот (беда очень многих) свое мнение считала неопровержимым, свои симпатии - бесспорными, свои слова и поступки - непререкаемыми. И уж если ей не понравился голос Павла и, скажем, то, что он носит не шляпу, а кепку, или наоборот, то уж все - своих позиций она не сдаст нипочем, пускай в остальном он безупречен и, как жена Цезаря, выше всех подозрений; и пусть он немыслимо любит ее дочь и даже неподражаемо умеет чинить примус и перебивать матрацы.
И тут мы снова упираемся в квартирную проблему, ставшую для более чем двухсот миллионов советских жителей совершенно неразрешимой. Ведь предположим на минуту, что Соня с Павлом могли жить отдельно от Розы Семеновны (фантастическое предположение!), тогда вся жизнь их семьи могла пойти совершенно по-иному и не была бы сейчас Соня так безумно одинока - глухая, больная; одна - с восемнадцатилетней кошкой Марфой…
В Москве Юрию удалось взять своего рода реванш за поражение под Полтавой. Собственно, произошло это не в Москве, а на даче в Сосновке, куда почти сразу поехал. Только зашел перед этим еще раз к Миле в Тверской-Ямской переулок и передал через соседей, что он за городом и пускай она, когда вернется, сразу приезжает в гости.
В ближайшее воскресенье Миля в самом деле приехала. Юрий видел, как она идет по Пушкинской, приближается к калитке в белой, как обычно, блузке (калитки не было, лишь пространство между столбами); и вот она уже рядом, он видит ее глаза: карие, лучистые, притягательные, которые говорят, нет, кричат вам: "Все вы, всё равно, хорошие, как бы ни притворялись, и я люблю вас всех! Знайте это!"
Но, конечно, были люди, которых Миля любила больше других. К ним, и не без оснований, Юрий причислял самого себя. И пользовался Милиной дружбо-любовью в корыстных целях. Нет, не для того, чтобы заполучить пачку ассигнаций или даровую выпивку и закуску (хотя закуска бывала, и очень вкусная - особенно "рыба-фиш" с хреном, которую мастерски готовила Милина мать); Юрина "корысть", его интерес заключались в другом: в полной раскованности и доверительности, что он чувствовал с Милей, в наслаждении, какое ему это доставляло и которое позднее он мог сравнить разве что с блаженством удачного соития. (Извини меня, Милька, за дурацкую аналогию. Знаю, ты ее не одобришь. Но она, по крайней мере, не умозрительна, как всякие там эпитеты вроде: прекрасный, изумительный, бесподобный - по отношению к состоянию человека.)
Миля была совершенно "своя в доску", женского начала Юрий тогда в ней почти не находил (разве что в общественный туалет входили в разные двери) и не задумывался над тем, что ей могло быть не совсем приятно подобное отношение. Она же, если это и так, ничем не проявляла своих ощущений, а была крайне терпима и снисходительна, чем невольно поощряла его вести себя еще более вольготно, то есть снимать со своей персоны многие естественные обязанности - проводить до дому, вовремя ответить на письмо, проявить интерес не только к своим, но и к ее делам… В ту пору (как, впрочем, и сейчас) Юрий куда больше брал, нежели давал. Причем получалось это не намеренно, а безотчетно, неосознанно. Во всяком случае, так он, положа руку на сердце, считает…
Миля вошла в калитку, окликнула Юрия. Голос ее производил почти то же впечатление, что и глаза, - глубокий, естественный, всегда приязненный; его интонации повторяли то, что говорил взгляд. Но Юрию было сейчас не до взглядов и интонаций: надо скорей расспросить, что про кого она знает, рассказать о Соне, утаив, конечно, свою минутную слабость по отношению к той, ну и узнать, как у Мили в юридическом, как сдала экзамены, каковы ее взаимоотношения с древним греком Платоном, ведь она, кажется, писала о нем доклад…
До Платона добраться не успели; в промежуток между столбами вошли новые гости: весьма приятная на вид молодая полноватая блондинка с чуть вздернутым носом - ну прямо Юрин идеал! - и коротко стриженный крупный широкоплечий мужчина, тоже ничего из себя.
Юрий совсем забыл - ведь мать говорила, что сегодня хотела приехать ее сослуживица Аля Попцова. Он много слышал об этой Але, но никогда не думал, что она так хороша собой и молода. Впрочем, все равно раза в полтора старше Юрия. Аля оказалась из тех, с кем легко и просто разговаривать: не надо выискивать темы, надолго замолкать с умным видом, натужно пытаться рассказывать анекдоты. Она сама вела беседу, в меру расспрашивала, в меру говорила о себе, о совместной работе с Надеждой Александровной. При этом больше всего, или так ему казалось, обращалась именно к нему и, говорила ли о службе, о погоде, о своем муже-летчике, глаза ее, встречаясь с глазами Юрия, говорили совсем другое. Или, опять-таки, ему мерещилось…
После обеда решили пойти погулять, и так получилось - то ли Миля помогала в это время мыть посуду, то ли просто отказалась, а мужа Али то ли пригласили, то ли нет, - но пошли они вдвоем, Аля и Юрий. Пошли далеко, в сторону водохранилища, которое почти уже закончили строить заключенные, так что вскоре их должны были перебросить на другие ударные стройки социализма.
И все время им, Але и Юрию, было о чем говорить, и он не чувствовал стесненности или скованности, хотя не выпил ни капли (потому что на стол не ставили), и ему не было скучно или тоскливо и не хотелось поскорей вернуться домой и засесть за книгу. Аля, рассказывая что-то, часто притрагивалась к юриной руке, к плечу, а когда перепрыгивали через ручей, продирались через заросли, он в свою очередь слегка подталкивал или придерживал ее за плечо, за локоть.
- Так мы в Москву с вами уйдем, - со смехом сказала Аля.
- Скорей, в Ярославль, - уточнил Юрий.
Они остановились, чтобы повернуть назад. Остановились, взглянули друг на друга, и Аля наклонилась к нему, она была немного выше, и поцеловала в губы. Легко и как-то нежно, как это могла бы сделать мать.
- Пойдем, что ты стоишь? - сказала она со вздохом, переходя на "ты".
На обратном пути разговор не очень клеился. Да и шли довольно быстро, потому что стало смеркаться. Юрий все время решал, что бы еще сказать, что сделать - ведь надо же что-то сделать. Аля иногда поворачивалась к нему, словно хотела произнести что-то важное, но говорила о пустяках.
Они вышли на опушку. Аля остановилась.
- Подожди, - сказала она чуть охрипшим голосом.
Так Юрия еще никто не целовал.
- Позвони и приезжай в гости… - Голос у нее все еще был такой, словно она внезапно простудилась.
На даче уже начали беспокоиться: все, кроме алиного мужа. Он даже еле голову повернул от какого-то журнала. А Юрий так страшился, что этот могучий летчик что-нибудь учудит: скандал на весь поселок или драку. Миля сказала, что ей пора, поздно уже. Произнесла обычным тоном, без тени обиды. Ее уговорили выпить со всеми чая, и потом гости уехали. Юрий заикнулся было, что проводит до станции, но они дружно отказались, и он не настаивал.
В гости к Але он через несколько дней поехал, хотя немного опасался ее мужа, даже надел военную форму - так спокойней. Но ничего страшного не случилось. Сначала они с Алей сидели у нее в комнате, она была очень мила и радушна, расспрашивала о Ленинграде, говорила хорошие слова о юриной матери - и совершенно не была похожа на ту Алю, в лесу: другое лицо, другие глаза, другой голос. Потом пили чай на кухне вместе с ее мужем, и снова Юрия расспрашивали про Ленинград, про его Академию, и он что-то рассказывал.
Больше никогда он Алю не видел. Много позднее от общих знакомых случайно узнал, что она несколько раз выходила замуж, у нее сын, который не оказывает ей никакого внимания, живет она одиноко, часто болеет. В общем, все в норме, рядовая судьба…
Еще через несколько дней Юрий уехал в Ленинград.
Начинался второй год его пребывания в Академии.
ГЛАВА III. Финляндия нападает на Советский Союз, а слушатель Академии Хазанов со второго захода теряет невинность. Любовные игрища
1
Утомленное солнце
Нежно с морем прощалось,
В этот час ты призналась,
Что нет любви…
Печальное утверждение звучало чуть не каждый день в клубе на 18-й Линии, но никто из танцевавших под эту и другие песни не обращал, конечно, никакого внимания на слова. Они были нужны, только если хотелось вспомнить и напеть мелодию…
Небольшой зал на втором этаже старинного особняка, принадлежащего когда-то одному из великих князей, набит разгоряченными телами в военной форме, в плохо сидящих пиджаках (это - те же тела, переодетые в гражданское), во всевозможных блузках и платьях (а это - боевые подруги со всех концов Ленинграда).
Юрий, сколько ни тщится сейчас, не может вспомнить их лиц. За исключением, быть может, одного: врезалась в память приятная вульгарная мордашка пухлой блондинки с ярко накрашенными губами… Ох, с каким удовольствием он прижимал ее к себе во время танца - особенно в танго: под его медленную музыку можно лучше прочувствовать партнершу, да и танцевать легче, а Юрий не был большим мастером этого рода искусства. Когда у них открыли кружок бальных танцев, он, в отличие от многих своих дружков, так и не одолел всего нескольких па и на всю жизнь лишил себя удовольствия кружиться в вальсе и грациозно изгибаться в падеграсе или падепатинере.
"Осень, прозрачное утро, небо как будто в тумане…"
Что он хорошо помнит: танцы длились бесконечно, часа три-четыре и кроме них в клубе ничего не было - ни кино, ни буфета, только бильярдная на первом этаже, где его обыгрывали Краснощеков и Чернопятов, но и он обыгрывал многих. А еще помнит, как гордился своей возможностью проводить через контроль, состоящий из двух красноармейцев, любую девушку. Их, жаждущих потанцевать, толпилось всегда невпроворот перед деревянным барьером.
"Счастье мое я нашел в нашей дружбе с тобой…"
Саня Крупенников танцует выпрямившись, как будто его привязали к палке, держа партнершу на почтительном расстоянии. Толя Подольян, наоборот, согнулся, втянул голову в шею и нос его где-то возле уха девушки.
"Пой, Андрюша, нам ли быть в печали?.."
Петя Грибков, как и ко всему на свете, относится к танцам вдумчиво и серьезно, в точности выполняя все предписанные в фокстроте или вальсе-бостоне па, не сбиваясь ни на такт, ни на сантиметр.
"Ин Пари, ин Пари зинд ди медельн зо зюс…"
Даже "старик" Вася Мороз весь вспотел, но усердно танцует - выбрал себе самую "старую" из всех; наверное, она даже замужем.
Володька Микулич, как всегда, крепко навеселе (впрочем, Юрий от него не намного отстает), совершает весь этот ритуал с мрачным, недовольным видом. На лице у него написано: что ж, если так надо перед тем, как заняться чем-то более серьезным, то ладно…
"Танцуй тангу, мне так легко…"