– Вам очень повезло, что свою деятельность в Томске вы начали именно с помощи Григорию Николаевичу. Это поистине святой человек. Он из разряда пророков, которые приходят на землю раз в тысячелетие. Как Христос, Будда, Магомет. Попомните мои слова, придет еще такое время, когда именем Потанина будут называть города…
Перед горячим мы сделали перерыв, и Муромский предложил партию в бильярд.
Вообще-то в русский бильярд я играл хуже, чем в пул, но этим вечером я был в ударе, и мои шары залетали в лузы один за другим. На выигрыш мне не понадобилось и десяти минут.
Муромский достал из бумажника пять рублей и положил их на край стола.
– Может быть, еще партию? – он явно не привык проигрывать.
Мы сыграли и вторую, и третью, а потом и четвертую, и пятую. Но исход был один. Моему партнеру сегодня явно не везло.
Расстроенный, он предложил вернуться за стол, где сгоряча выпил три рюмки водки подряд. Потом мы еще раз плотно поели. Я отяжелел после обильной еды, а Пётр Васильевич еще и захмелел.
– А может быть, в карты? – предложил он умоляющим голосом.
Я не посмел ему отказать. Тогда разом повеселевший адвокат крикнул официанту в зал, чтобы тот принес запечатанную колоду.
– Видать, чем-то прогневил я госпожу фортуну. И в фараона мне лучше не играть. А то донага меня разденете, – он рассмеялся и спросил: – Как насчет какой-нибудь коммерческой игры? Покера, например? Там хоть думать надо, не все зависит от слепого случая.
Я не возражал.
Остатки пиршества были тут же убраны со стола, скатерть уже поменяли, но графинчик с водкой, две рюмки и тарелку с солеными огурцами официант предусмотрительно оставил.
За стенкой пьяные голоса затянули "Боже, царя храни…" Это активисты Союза русского народа продолжали отмечать 300-летие дома Романовых. Официант извинился и попросил не обращать на них внимания, мол, скоро уйдут.
– Нашли что праздновать! – выругался Муромский. – Триста лет рабства. Холопы они и есть холопы. Как были ими, так и останутся до скончания дней своих. Зачем им свобода, гражданские права, если они упиваются собственным холопством? И, к сожалению, Пётр Афанасьевич, именно такие люди составляют основную массу населения нынешней России. Им и так хорошо. Революция по большому счету нужна только интеллигенции.
Я выиграл и в карты еще тридцать рублей. При азартности моего соперника игра могла затянуться еще надолго, а обыгрывать его в пух и прах вовсе не входило в мои планы, поэтому я поставил на кон весь свой сегодняшний выигрыш, в том числе и бильярдный, и наконец карта пришла Муромскому.
Он был поистине счастлив, что ему удалось отыграться. Хотя к деньгам, как я понял, он относился по-философски. Как легко они к нему приходили, с такой же легкостью он с ними и расставался. Для него был важен сам процесс игры, испытание благосклонности фортуны. Наверняка, если бы я схитрил и специально поддался, он бы обиделся. А так все было честно и Пётр Васильевич продолжал считать себя фаворитом судьбы.
Он явно не хотел расставаться и затянул меня к себе в апартаменты на рюмку коньяку. Оба пса с радостным лаем выскочили из спальни и стали ластиться ко мне. Дог запрыгнул на кровать и, скомкав покрывало, стал носиться как угорелый. Умилившись непосредственностью своего любимца, адвокат сменил гнев на милость и уже обычным дружеским тоном произнес:
– Кинг – сын того самого Маркиза, который у меня жил прежде. Как видите, мне служат только особы голубых кровей! Еще одна разновидность моей борьбы с самодержавием. А сеттера зовут Чарли. Я так избаловал этих тварей, что они уже спят у меня в ногах. Даже не знаю, как их теперь от этого отучить…
Муромский пригубил коньяк и неожиданно перешел совсем на другую тему:
– Пётр Афанасьевич, это совершенно недопустимо, что вы до сих пор не женаты. Вот даже я, человек уже пожилой, старше вас на двадцать лет, и то подумываю о женитьбе. Пусть она и не знатного рода, и не так богата, как томские купчихи, и пусть моложе меня на четверть века, но я влюбился как мальчишка и не мыслю своей жизни без моей милой Сонечки.
"Какова судьба той девочки, которую вы спасли на Соляной площади?" – написал я в блокноте, воспользовавшись моментом.
– Полины? Племянницы Андреева? – переспросил Пётр Васильевич.
Я не сдержал своего нетерпения и судорожно закивал.
– Так вот из‑за кого вы вернулись в Томск! – обрадовался своей догадке мой собеседник. – Объект, достойный обожания. Полина Игнатова – первая красавица Томска. Да что там Томска, всей Сибири! Но боюсь вас огорчить, молодой человек. Уж больше года, как она уехала в Иркутск, чтобы ухаживать за больной матушкой. Да вы сходите к Андреевым. Вас там встретят как родного, и все сами узнаете про Полину из первых уст.
Муромский заметил румянец на моих щеках и, дружески похлопав меня по плечу, сказал:
– Ладно. Я сам все разузнаю, а после вас извещу.
Моя встреча с Петром Васильевичем имела серьезные последствия. Муромский был не только присяжным поверенным в суде, на нем еще висела масса всяких общественных поручений: товарищ председателя Общества попечения о начальном образовании, почетный член Общественного собрания, гласный городской думы, председатель училищной комиссии. Вдобавок он все-таки поддерживал отношения с партией эсеров, общался с единомышленниками по Сибирскому областному союзу и еще регулярно писал статьи в "Сибирскую жизнь". Естественно, такой объем работы одному человеку осилить было весьма сложно. И у него был целый штат помощников. Мне он перепоручил ведение самых щекотливых дел, в которых длинный язык совсем не требовался и даже, наоборот, порицался. Финансовые дела, те, которые и приносили ему высокие гонорары, позволявшие жить на широкую ногу. Моя природная молчаливость и оксфордское экономическое образование предопределили его выбор.
Томские купцы зачастую имели хозяйственные споры друг с другом, с местной властью и решали их в суде. Муромский был поверенным в делах самых известных и громких фамилий. Особо доверительные отношения сложились у него с владельцем золотодобывающей компании Второвым, с семейством виноделов и спиртозаводчиков Вытновых и некоторыми другими. И тут мои биржевые навыки, умение читать бухгалтерские документы пришлись как нельзя кстати. Фиксированного жалованья мне Пётр Васильевич не положил, а только процент с его гонорара по выигранным делам, но он превзошел все мои ожидания. К тому же это обстоятельство позволяло мне не сидеть в конторе с утра до вечера, а иметь свободный режим. И мне легко удавалось выкраивать по два-три часа на дню, чтобы поработать у Потанина.
Одновременно с трудоустройством решился и квартирный вопрос. Муромский сдал мне в аренду одноэтажный флигель в своей усадьбе. Теперь я мог за пять минут добраться и до окружного суда, и до дома, где снимали квартиру Потанины.
Работа над "Воспоминаниями" приостановилась в связи с неожиданным решением Григория Николаевича отправиться летом в этнографическую экспедицию в Каркаралинскую степь. Началась переписка с Западно-Сибирским отделом Русского географического общества в Омске и его Семипалатинским подотделом. Согласовывались план, сроки и состав предстоящей экспедиции, определялось финансирование, выискивался переводчик с киргизского…
Я и предположить не мог, что организация путешествий связана с такой бумажной волокитой.
Теперь чуть ли не половину своего рабочего времени мы тратили на составление корреспонденции, а еще отвлекались то на вычитку корректуры монгольского сборника, то на написание статей для "Сибирской жизни". В результате "Воспоминания" приобрели еще более разорванную и запутанную форму.
Наброски, черновики, вычитанные рукописи валялись по разным углам. Я постоянно собирал их в папку, потом отсортировывал. Кое-что особенно запомнившееся я сохранил до сих пор.
Избранные места из "Воспоминаний" Г. Н. Потанина
В Томске, самом меркантильном городе в Сибири, жил тогда Бакунин. Я помню, как он говорил: "Два года посидеть в тюрьме полезно. Человек в уединении оглянется назад, на прожитую жизнь, обсудит свои поступки, осознает свои ошибки, подвергнет строгой критике всю свою деятельность и выйдет из тюрьмы обновленным и усовершенствованным. Но восемь лет продержать человека в тюрьме – это самая верная система его оглупления".
Весной 1858 года я выехал из Омска и 9 мая приехал в Томск. До этого я бывал только в Омске, Семипалатинске и Усть-Каменогорске, состоящих из одноэтажных построек, скорее больших селах, чем городах. Здесь огромная улица, дома в несколько этажей, тротуары, которых я еще никогда не видел, ворота под домом, о которых я читал только в романах, – все это вместе и, наконец, нищие, окружившие нас, показалось мне картинкой из романа Диккенса.
Бакунин по собственной инициативе стал хлопотать о моей поездке в столицу для учебы в университете. Он придумал отправить меня с караваном золота. Тогда золотоплавильная печь была одна на всю Сибирь, в Барнауле. Туда свозили золото со всех сибирских приисков и в течение зимы отправляли в Петербург до семи караванов, или, как называли в народе, серебрянок. Караван обычно состоял из 17–20 возков. Для конвоя садили на караван человек пять солдат. Для большего успокоения начальства старались его сделать многолюднее и оживленнее. Всегда записывали туда трех-четырех обывателей, едущих по собственной надобности.
Со своими пожитками я приехал во двор горного управления. Восемнадцать возков, в которые были составлены ящики с золотом, стояли во дворе. В стороне ожидали готовые лошади в хомутах. В самом заднем возке были назначены места для урядника и для меня. Пришло начальство, пощупало возки, спросило, крепки ли полозья и шины, и приказало запрягать лошадей. А в другом конце двора исполнялась экзекуция: гоняли сквозь строй какого-то преступника. Раздавались бой барабана и крики несчастного наказуемого. Так меня провожала Сибирь.
…Главное отличие Ядринцева от предшественников-патриотов заключается в том, что он оппонировал не правительству, а русскому обществу. Он противопоставлял интересы колонии интересам метрополии.
В середине 40‑х годов один автор поместил в "Отечественных записках" статью, в которой давал советы русскому правительству не сорить русские деньги на нужды Сибири. По его мнению, Сибирь совершенно лишний придаток к Российской империи, который гроша ломаного не стоит. Он рисовал природу этой страны мрачными красками. По его мнению, она не имеет будущего, в ней невозможно развитие гражданственной жизни. Поэтому отпускать деньги из государственного казначейства на нужды Сибири – все равно что бросать их в печь.
Скаредные взгляды с позиции метрополии разделяли некоторые деятели и в Политико-экономическом комитете, учрежденном при географическом обществе. Мало того что они были против государственных затрат на нужды Сибири, но еще и хотели, чтобы правительство препятствовало насаждению в ней гражданственности. Они предупреждали, что если население Сибири возрастет и получит просвещение, то оно разделит общую судьбу с земледельческими колониями других государств, то есть отпадет от России и объявит свой край независимым. На это один академик возразил, что отделение колонии от метрополии вполне естественный акт, который не должен смущать государственных людей, что история знает много подобных случаев отделения колонии и что метрополия от этого не только не проигрывает, но процветает лучше прежнего. Великий князь Константин Николаевич, председатель Русского географического общества, поспешил сгладить впечатление от откровенного заявления академика и сказал приблизительно следующее: "Сибирь – не колония, и выселение русских из Европейской России в Сибирь есть только расселение русского племени в пределах своего государства".
Мы сознавали, что над Сибирью тяготеют три зла: деморализация ее населения как в верхних, так и в нижних слоях, вносимая в край ссылаемыми социальными отбросами Европейской России; подчиненность сибирских экономических интересов интересам московского мануфактурного района и отсутствие местной интеллигенции, могущей встать на защиту интересов обездоленной родины. Особенно волновал нас вопрос об экономических потерях Сибири вследствие обречения ее служить сырьевым рынком для мануфактурного рынка империи…
Пропаганда о сибирском университете шла с большими затруднениями: было много противников этой идеи, боялись, что университет сделается рассадником сепаратизма.
…артистам советовали не ездить в Сибирь на гастроли – прогорят; идею о сибирском университете встретили недружелюбно, говорили, будто она мешает сосредоточить внимание русского общества на более важных общегосударственных вопросах.
…нас рассадили по одиночным камерам… Я волновался при каждом новом имени, попавшем в письмо; сейчас приходило на ум, что у этого лица сделан обыск, что он, может, уже арестован, что вся его семья в слезах и тревоге и обвиняют меня.
Маленькая прокламация была найдена в кадетском корпусе. Младший брат одного нашего товарища, кадет по имени Ганя, отыскивая в письменном столе брата почтовую бумагу, нашел исписанный листок, это и была прокламация. Он прочел ее, заинтересовался, ничего не сказав брату, унес в корпус, чтобы показать товарищам. Она стала ходить по рукам и попала в руки одного кадета, который стал пользоваться ею, чтобы выманивать у Гани папиросы. Наконец они условились отдать: один – папиросу, а другой – прокламацию из руки в руки. Пошли в укромный уголок, произвели обмен и начали курить. Дежурный офицер заметил табачный запах и накрыл преступников. Он стал шарить в карманах кадета, надеясь найти в них табак или папиросы, но вместо табаку нашел возмутительное воззвание… Прокламация была доставлена в жандармское управление.
…в своем признании сказал, что главным агитатором в нашей группе был я. Так как было бы странно, если бы я сказал, что распространял свои идеи, а кому говорил, не помню, то я решился назвать тех лиц, которые уже были привлечены к делу. О Ядринцеве я сказал, что он разделяет мои убеждения, а о других, что я пытался обратить их в своих единомышленников. Я откровенно признал себя сепаратистом, признался, что при случае говорил о возможности отделения Сибири от России. Я видел в этой пропаганде только один практический результат. Я верил, что такая фраза поразит инертное сибирское общество и заставит его задуматься о своих интересах.
Дело было озаглавлено так: "О злоумышленниках, имевших целью отделить Сибирь от России и основать в ней республику по образцу Северо-Американских Соединенных Штатов".
…Обряд гражданской смерти надо мной был совершен ранним утром, когда на базарной площади еще не собрался народ. Меня посадили на высокую колесницу, повесили на грудь доску с надписью. Переезд от полицейского управления до эшафота был короткий, и никакой толпы за колесницей не образовалось. Меня вывели на эшафот, палач примотал мои руки к столбу; дело это он исполнил вяло, неискусно; руки его дрожали. Затем чиновник прочитал конфирмацию. Вокруг эшафота моря голов не образовалось, публика стояла только в три ряда. Я не заметил ни одного интеллигентного лица, не было даже ни одной дамской шляпки. Продержав меня у столба несколько минут, отвязали и на той же колеснице отвезли в полицейское управление. Я, признанный судом главным злоумышленником, был первоначально приговорен на 15 лет на каторгу. Суд нашел какие-то смягчающие обстоятельства и ходатайствовал о сокращении срока каторги до 5 лет. Ходатайство было удовлетворено. Остальных моих товарищей присудили к ссылке на поселение с лишением всех прав. Я был осужден на каторжные работы в Нерчинские заводы, но так как наше преступление заключалось в пропаганде сепаратистских идей в Сибири, то нас выдворили отсюда. Меня отправили в крепость Свеаборг, где находилась арестантская рота военного ведомства с каторжным отделением при ней. Моих товарищей по делу разместили в Северной России.
…Меня ввели в комнату караульного офицера и позвали холодного кузнеца, чтобы заклепать кандалы на моих ногах. Кузнец оказался тот самый, которого я учил грамоте. Лицо его было грустным, глаза опущены в землю, он смущался тем, что ему пришлось невольно совершить неблагодарность…