Любавины - Василий Шукшин 4 стр.


Кузьма согласно кивал головой:

– Сойдусь.

– Девка-то нравится? – неожиданно спросил Платоныч. Как обухом огрел.

Кузьма насупился.

– Какая девка?

– Хозяйская, – Платоныч поверх очков посмотрел на него и засмеялся. Смеялся он тихо, хитро и весело. По всему лицу разбегались мелкие морщинки. – Эх, ты… чекист, голова садовая! – потом посерьезнел, сказал: – Взрослеть надо, Кузьма. Сколько уж тебе, я все забываю?…

– Двадцать.

– Ну вот. Ты, я вижу, в мать свою. Та до тридцати лет все краснела, как девушка.

В сельсовете взяли список наиболее зажиточных семейств.

– Не получится это у вас, – любезно сказал Колокольников. – Не будут строить.

– Посмотрим.

– Весна как раз пришла. У каждого своей работы…

– По пять дней отработают – ничего не случится.

– Опробуйте, конечно…

В первом же доме, у Беспаловых, хозяин, добродушный зажиревший мужик с узкими внимательными глазками, выслушал их, прямо и просто сказал:

– Нет.

– Почему?

– Это же дело добровольное?

– Конечно.

– Ну вот. Мне это не подходит. Некогда.

– Один день…

– Ни одного. Даже посмотреть на нее не пойду.

В другом не менее категорично, но более ядовито объяснили:

– Наши голодранцы церкву без нас ломали? Ну и школу пусть без нас строют. А то – умные какие… Разлысили лоб. Вот к им и идите. К голож…

– Без выражений можно?! – обозлился Платоныч. – Вам же школа-то нужна.

– Кому нужна, тот пускай строит. Нам без нее хорошо живется.

На улице Платоныч задумался.

– Крепкий народ. Неужели все такие?

– Мы неправильно сделали, что к богатым пошли, – сообразил Кузьма.

– Пожалуй, – согласился Платоныч. – Пойдем подряд, без разбора.

– 9 -

Игнатий Любавин жил на заимке. Один.

До девятнадцатого года торговал Игнатий в городе, имел лавочку, дом большой. А в девятнадцатом все отобрали. Но он кое-что успел припрятать. Даже золотишко, наверно, имел. Долго не раздумывая, отгрохал за деревней дом, купил штук двадцать ульев и зажил припеваючи. Не жаловался. Вслух.

Это был сухой, благообразный старик метра в два ростом. Тихий… Все покашливал в платочек – привычка такая была – и посматривал вокруг ласково, терпеливо, с легким намеком на скрытое страдание.

Они с Емельяном были сводные братья – от разных матерей. Роднились плохо. Редко бывали друг у друга – только по надобности какой.

Емельян Спиридоныч не выносил старшего брата. За скрытность. "Никогда не поймешь, что у него на уме. Темно, как в колодце", – говорил Емельян. Игнатий отвечал тем же. И в минуты нехорошей откровенности, посмеиваясь, высказывал, что думал о Емельяне Спиридоныче: "Крепкий ты, Емеля, как дуб, и думаешь, что никакая сила тебя не возьмет. А дуб срубить легко".

Приехали к Игнатию уже при солнце.

Дорогой Кондрат несколько раз просил остановиться – голову раскалывала страшная боль. Один раз даже вырвало.

– Света белого не вижу, – шептал он бескровными губами. – Устосовали они меня…

Стояли несколько минут, потом тихонько трогались дальше.

Игнатий встретил их в ограде.

– Вижу из окна: вроде конь ваш… Что это с Кондратом?

– Упал, – кратко пояснил Емельян Спиридоныч.

Игнатий белыми длинными пальцами осторожно разнял спутанные волосы на голове Кондрата, долго рассматривал рану.

– Откуда упал?

– С крыльца.

Игнатий насмешливо посмотрел на брата.

– Соврать даже не умеешь, Емеля-пустомеля!

– А ты, если уж ты такой умный, не спрашивай, а веди в дом.

Игнатий секунду помедлил.

– Там у меня… – хотел он что-то объяснить, но махнул рукой и первый направился в дом. – Пошли.

В избе у стола сидел незнакомый молодой человек с длинным желтым лицом. С виду городской. Глаза большие, синие. На высокий костлявый лоб небрежно упал клочок русых волос. Узкая, нерабочая ладонь нервно шевелится на остром колене. Смотрит пристально.

– Это брат мой. А это племяш, – представил Игнатий.

Молодой человек легко поднялся, протянул руку:

– Закревский.

Емельян Спиридоныч небрежно тиснул его влажную ладонь. Про себя отметил: "Выгинается, как вша на гребешке".

– Ушиблись? – с участием спросил Закревский у Кондрата и улыбнулся.

Кондрат глянул на него, промолчал. Игнатий увел племянника в горницу уложил в кровать.

– Сейчас… обмоем ее, травки положим. А потом уснуть надо. Крепко угостили. Дома-то нельзя было оставаться?

– Мм…

– Правильно. Только с вашими головами дела делать. Они крепкие у вас. Могут искать?

– Не знаю. Могут.

– А-я-я-я!… Как они ее разделали!… Головушка бедная!

Емельян Спиридоныч сидел напротив желтолицего, курил. Швыркал носом. Какую-то глухую, тяжкую злобу вызывал в нем этот человек. Хотелось раздавить его сапогом. Непонятно почему. Наверно, на ком-нибудь надо было зло сорвать.

Синеглазый смотрел на него. Емельян почти физически ощущал на себе этот взгляд, внимательный и наглый.

– Где это сына?… – спросил желтолицый, вовсю шаря глазами по лицу Емельяна Спиридоныча.

Тот поднял голову, негромко, чтобы не слышал Игнатий, сказал:

– А тебе какое дело, слюнтяй?

Незнакомец растерянно моргнул, некоторое время сидел не двигаясь, смотрел на Емельяна Спиридоныча. Потом улыбнулся. Тоже негромко сказал:

– Невежливый старичок. Хочешь, я тебе глотку заткну, бурелом ты?… Ты что это озверел вдруг? А?

Емельян пристально смотрел на него.

– Один разок дам по мусалам – мокрое место останется, – прикинул он и гневно нахмурился. – Не гляди на меня, недоносок! Змееныш такой!

Закревский дернул рукой в карман.

– Хватит! Сволочь ты!… – голос его нешуточно зазвенел.

Емельян смотрел ему в лицо и не заметил, что он достал из кармана. А когда опустил глаза, увидел: снизу из белой руки, на него смотрит черный пустой глазок дула.

– Вы что, сдурели? – раздался над ними голос Игнатия.

Закревский спрятал наган, неохотно объяснил:

– Спроси у него… Начал лаяться ни с того ни с сего.

– Ты что тут?! – грозной тучей навис Игнатий над братом.

– Не ори, – отмахнулся тот. – Пусть он его еще раз вытащит… я ему переставлю глаза на затылок.

– Ты белены, что ли, объелся, – не унимался Игнатий. – Чего ты взъелся-то?

– Прекрати, ну его к черту, – поморщился Закревский. – Он не с той ноги встал. Достань выпить.

Игнатий послушно замолчал, откинул западню, легко спрыгнул под пол, выставил грязную четверть, так же легко выпрыгнул. Закревский и Емельян Спиридоныч хмуро наблюдали за ним.

Игнатий налил три стакана, подвинул один на край стола – Емельяну Спиридонычу. Тот дотянулся, осторожно взял огромной рукой стакан. Глянул на Закревского. Закревский вильнул от него глазами – наблюдал с еле заметной улыбкой на тонких, в ниточку, губах. Емельян Спиридоныч нахмурился еще больше, залпом шарахнул стакан, крякнул и захрустел огурцом.

Игнатий и Закревский переглянулись.

– Хорош самогон у тебя, – похвалил Емельян Спиридоныч.

– Первачишко. Еще налить?

– Давай. Мутно что-то на душе.

– Зря с человеком-то поругался, – Игнатий кивнул в сторону Закревского. – Он как раз доктор по такой хвори.

– А он мне нравится! – воскликнул Закревский. – Давай выпьем… старик?

Странно – Емелъяну Спиридонычу человек этот не казался уже таким безнадежным гадом. Он глянул на него, придвинул стул, звякнул своим стаканом о стакан Закревского, протянутый к нему.

Выпили. Некоторое время молча ели.

– Отчего же на душе мутно? – поинтересовался Закревский.

– Если б я знал! Жизнь какая-то… хрен ее разберет.

– Я думал, таких ничего не берет, – с удовольствием сказал Закревский и озарил свое желтое лицо приветливой улыбкой. Потрогал тонкими пальцами худую шею. Придвинулся ближе.

– 10 -

Первым, кто согласился пойти отработать день на строительстве школы, был кузнец Федор Байкалов.

Федор жил в маленькой избенке с двумя окнами на дорогу. Он влезал в нее согнувшись, очень осторожно, точно боялся поднять невзначай потолок с крышей вместе.

В трезвом виде это был удивительно застенчивый человек. И великий труженик.

Работал играючи, красиво; около кузницы зимой всегда толпился народ – смотрели от нечего делать. Любо глядеть, как он – большой, серьезный – точными, сильными ударами молота мнет красное железо, выделывая из него разные штуки.

В полумраке кузницы с тихим шорохом брызгают снопы искр, озаряя великолепное лицо Феди (так его ласково называли в деревне, его любили). Крепко, легко играет молот мастера: тут! Тут! Тут! Вслед за молотом бухает верзила-подмастерье – кувалда молотобойца: ух! Ах! Ух! Ах!

Федя обладал редкой силой. Но говорить об этом не любил – стеснялся. Его спрашивали:

– Федя, а ты бы мог, например, быка поднять?

Федя смущенно моргал маленькими добрыми глазами и говорил недовольно:

– Брось. Чо ты, дурак, что ли?

Он носил длинную холщовую рубаху и такие же штаны. Когда шел, просторная одежда струилась на его могучем теле, – он был прекрасен.

По праздникам Федя аккуратно напивался. Пил один. Летом – в огороде, в подсолнухах.

Сперва из подсолнухов, играя на солнышке, взлетала в синее небо пустая бутылка, потом слышался могучий вздох… и появлялся Федя, большой и страшный.

Выходил на дорогу и, нагнув по-бычьи голову, громко пел:

В голове моей мозг высыхает;
Хорошо на родимых полях.
Будет солнце сиять надо мною,
Вся могилка потонет в цветах…

Он знал только один этот куплет. Кончив петь, засучивал рукава и спрашивал:

– Кто первый? Подходи!

А утром на другой день грозный Федя ходил с виноватым видом вдоль ограды и беседовал с супругой.

– Литовку-то куда девала? – спрашивал Федя.

Из избы через открытую дверь вызывающе отвечали:

– У меня под юбкой спрятана. Хозяин!

Федя, нагнув голову, с минуту мучительно соображал. Потом говорил участливо:

– Смотри не обрежься. А то пойдет желтая кровь, кхх-хх-х-х…

В избе выразительно гремел ухват, Федя торопливой рысцой отбегал к воротам. На крыльце с клюкой или ухватом в руках появлялась Хавронья, бойкая крупная баба. Федя не шутя предупреждал ее:

– Ты брось эту моду – сразу за клюку хвататься. А то я когда-нибудь отобью руки-то.

– Бык окаянный! Пень грустный! Мучитель мой! – неслось в чистом утреннем воздухе.

Федя внимательно слушал. Потом, улучив момент, когда жена переводила дух, предлагал:

– Спой чего-нибудь. У тебя здорово выйдет.

Хавронья тигрицей кидалась к нему, Федя не спеша перебегал через улицу, усаживался напротив, у прясла своего закадычного дружка Яши Горячего. За ворота Хавронья обычно не выбегала, Федя знал это.

Яша выходил к нему, подсаживался рядышком. Закуривали знаменитый Яшин самосад с донником и слушали "камедь".

– Бурые медведи! Чалдоны проклятые! – кричала Хавронья через улицу. – Я из вас шкелетов наделаю!…

Дружки негромко переговаривались.

– Седня что-то мягко.

– Заряд неважный, – пояснял Федя.

Иногда, чтобы подзадорить Хавронью, Яша кидал через улицу:

– Ксплотатор! (он страшно любил такие слова).

– Ты еще там!… – задыхалась от гнева Хавронья. – Иди поцелуй Анютку кривую! Она тебя давно дожидается…

Яша умолкал. Анютка эта – деревенская дурочка, которую Яша один раз по пьяной лавочке защучил в углу и… говорил ей ласковые слова. Она дура-дура, а тут вырвалась, исцарапала Яше лицо и убежала. Но мало того – еще раззвонила по деревне, что Яша Горячий приходил ее сватать, но она, Анютка, не пошла за такого. "Шибко уж пьет он, – говорила она серьезно. – Если бы пил поменьше…" – "Да ты подумай, Анютка, – советовали ей мужики. – Не швыряйся шибко-то… У вас же старая любовь". – "Нет, нет, нет, – даже и не уговаривайте! Слушать даже не хочу". Мужики гоготали, а Яша выходил из себя: грозился, что убьет когда-нибудь Анютку.

Федя был дома, когда пришли к нему.

Хавронье нездоровилось – лежала на печке с видом покорной готовности выносить всякие несправедливости судьбы. Федя разбирал на лавке большой амбарный замок.

– Здравствуйте, хозяева! – громко сказал Платоныч. (Он сначала было озлился, помрачнел, а под конец своих неудачных хождений странным образом повеселел. "Ничего, Кузьма, вот увидишь – школа будет. Не на тех они нарвались", – заявил он.)

На "здравствуйте" Федя поднял от замка голову, некоторое время молча разглядывал старика и парня.

– Здорово живете.

– Вот какое дело, хозяин, – заговорил Платоныч, без приглашения направляясь в передний угол, – надо вам в деревне школу иметь… Надо ведь?

Федя, наморщив вопросительно лоб, смотрел на него.

– Надо, конечно, – сам себе ответил Платоныч. – Ребятишки учиться будут. Да. А школы нет. Как быть?

Федя хмыкнул – ему понравилось начало.

– Как же быть?

– Не знаю, – сознался Федя.

– Строить! – воскликнул Платоныч, будто сам удивляясь и радуясь столь простому решению.

– Во-он ты куда! – догадался Федя. Отложил в сторону замок. – А как… кто строить-то будет?

– А все вместе. Каждый по пять-шесть дней отработает – и школа готова. Леса вам не занимать.

Федя выслушал и, не раздумывая, просто сказал:

– Можно.

Платоныч даже растерялся от такой легкой победы. Встал, потрогал застегнутые пуговицы пальто.

– Вот и хорошо. Хорошо, брат!… Пошли, Кузьма. До свидания.

– Будь здоров.

На улице Платоныч молодо сверкнул глазами:

– Чего я тебе говорил?

– Один только…

– Все будут! – Платоныч смешно вскинул голову, легко и уверенно пошагал к следующему двору. Он был упрямый старик.

Зашли к Поповым.

Они как раз обедали. На столе дымился чугунок с картошкой. На лавках вокруг стола сидела детвора – один другого меньше. Каждый доставал себе из чугунка горячую картошину, чистил, катая с руки на руку, макал в соль и, обжигаясь, ел с хлебом. Запивали молоком из общей кружки, в которую Марья часто подливала свежего. Молока было немного, ребятишки следили друг за другом, чтобы тот, к кому переходила кружка, не очень старался, глотая. Молчали.

– Здравствуйте, хозяева!

Все обернулись; шесть маленьких рожиц с одинаково ясными "поповскими" глазами с любопытством рассматривали Платоныча и Кузьму.

– Проходите, – пригласил Сергей Федорыч, вытирая полотенцем руки.

Платоныч незаметно огляделся, выискивая, куда бы ему присесть.

– Вон на кровать можно, – показал хозяин, не смущаясь угнетающей теснотой в своей избе. Он привык к ней за всю жизнь.

Присели на край высокой деревянной кровати, покрытой полосатой дерюгой.

Сергей Федорыч отъехал с табуреткой от стола ближе к кровати. Достал кисет.

– Курите?

Платоныч отказался, а Кузьма закурил.

Еще ни в одной избе не испытывал Кузьма такого острого, саднящего душу чувства жалости к людям, как здесь. "Вот кому новая жизнь-то нужна", – думал он, разглядывая ребятишек. Встретился взглядом с Марьей и… вздрогнул. Она вдруг напомнила ему мать. Он не знал мать, но по рассказам Платоныча и других людей восстановил для себя дорогой образ, свыкся с ним, бережно хранил… Ему казалось, что он ее помнит; он даже встречал женщин, похожих на мать. Но эта… елки зеленые! – до того похожа. Невероятно, странно, что она сидит здесь, живая. Можно подойти и потрогать ее рукой. Кузьма не отрываясь смотрел на Марью. Не слышал, о чем говорит Платоныч с хозяином. Ничего не слышал и не видел вокруг. Не помнил даже, как вышли на улицу… В глазах стояла Марья.

– Что такое, дядь Вась?… А? Ты видел, какая она?

Платоныч строго посмотрел на племянника. Негромко и серьезно сказал:

– Не нравятся мне такие штуки, Кузьма. Ты что это?

Кузьма промолчал. Понял, что не сумеет сейчас ничего объяснить.

Молчали до следующего двора. Перед тем как войти в дом, Платоныч остановился, спросил встревоженно:

– Что с тобой делается? Ты можешь объяснить?

– Потом объясню. Вечером.

– 11 -

Братья приехали почти одновременно. Не успел Макар расседлать коня (за шапкой ездил и за обрезом), ворота раскрылись – въехал Егор.

– Ты где был? – спросил Макар.

– Недалеко.

Утро было хмурое. Небо заволокло тучами; они низко плыли над землей, роняли в грязь редкие холодные капли.

– Кондрата нашего, однако, убили, – сказал Макар.

Егор застыл около коня.

– Где?

– Не совсем… Вон видишь, что делается! – Макар показал братнину шапку, всю в крови.

– Скажет тоже – убили!

– Может помереть.

– Дрались, что ли?

– Ага.

– С кем?

– Не знаю.

– У тебя курево есть? – Егор присел на ясли. – Я прокурился.

Макар сел рядом, достал из кармана кисет, подал брату. Нахмурился, разглядывая окровавленную шапку.

– С кем он? – опять спросил Егор.

– Не знаю. Не могу никак понять: чем так звезданули? От гирьки не бывает рвано. А тут вишь… – он сунул под нос Егору шапку.

– Брось ты ее! – откачнулся Егор.

По крыше конюшни забарабанил редкий, но крупный дождь, – ранний собрался. Первый в этом году.

– Пахать скоро, – вздохнул Макар.

Егор подобрал с земли соломинку закусил в зубах.

– Втюрился я, Макар…

Макар живо повернулся:

– Ну-у! В кого?

– В Марью Попову.

Макар заулыбался: такая любовь сулила много хлопот Егору.

– Как же теперь?

– Не знаю. Хоть "Матушку-репку" пой.

– М-дэ-э… – сочувственно протянул Макар. – Плохо твое дело, Егор, шибко плохо. Даю голову на отсечение – он даже разговаривать об этом не станет.

Егор сам знал, что говорить с отцом о Марье – все равно что шилом пахать. Глупо. Емельян Спиридоныч понимал одно: невеста должна быть с приданым. Он за Кондрата высватал некрасивую, хворую девку, зато из богатого дома. "С лица воду не пить", – заявил он.

– Пощупал уж ее? – спросил Макар.

Егор дрогнул ноздрями, сплюнул.

– Оглоед!… Только одно знаешь. Все, что ли, такие?

– Что ж ты с ней… оленей ловил?

– Перестань, а то в зубы заеду!

– Я заеду! – в глазах у Макара загорелся веселый злой огонек. – Попал – так не чирикай.

Егор бросил соломинку, подобрал другую.

– В общем, не видать тебе Марьи, как своих ушей, – сказал Макар, поднимаясь.

Егор задавил сапогом окурок, каким-то не своим голосом тихо сказал:

– Поглядим.

Домой Емельян Спиридоныч приехал на другой день.

Кряхтя, боком влез в дверь, скинул с плеча мешок.

– Здорово ночевали, – весь опухший, темный, с мутными глазами.

– С приездом! – весело откликнулся Макар. Он был один дома. Куда-то собирался: стоял перед самоваром в синей сатиновой рубахе, смотрелся в него.

Отец выжидающе уставился на сына.

– Никто не был?

– Никого. Монголка-то прибежала.

Емельян слезливо заморгал.

– Сама?

Назад Дальше