"А ежели взять да снова попробовать? – тем временем размышляла Олимпиада. – Билеты те, ленские, разменяю в банке, получу кучу денег. Авдея постылого – к черту. Если что, так пойду к бухгалтеру Кондрашову и расскажу, как Тараса укокошили, а теперь братцев Степановых, дурачков, спаивают, чтобы прииском завладеть. Да их, поганцев, самих надо в Сибирь сослать, а Доменова первого. Поведаю. А с Петром Николаевичем заведем таких лошадей, что Зинка Печенегова лопнет от зависти".
Обуреваемая сладостными мечтами, Олимпиада перестала плакать, вскочила с кровати, покусывая алые губы, приказала твердо:
– Ступай и запрягай быстрей.
– Далеко поедем? – спросил Микешка.
– В Шиханскую.
– Все-таки решила побывать на свадьбе?
– Да, решила. Я, Микеша, эту свадьбу в один миг расстрою.
– Ты что, в своем уме? – оторопело спросил Микешка. – Я вижу – заморское винцо-то шибануло тебе в голову.
– Вот что, Микеша, – поглядывая на кучера лихорадочно блестевшими глазами, сурово заговорила Олимпиада. – То, что было тогда у стога, ты забудь. Стегнул кнутом и правильно сделал. Каюсь. Виновата я сама… Наука мне. Если хочешь быть мне приятелем, ну без этого… а просто так, чтобы мы были друзья и с тобой и с Дашей, то делай все, как я тебе велю. Я вас с Дашей озолочу. У меня целый мильен есть.
– Ну? – Микешке тягостно было слушать ее пьяные откровения.
– Не нукай! Я тебе не лошадь, чтобы меня каждый кучер подхлестывал. Толкую тебе, дурачку, что есть мильен, значит, есть! Вот в шкатулке лежат.
– Деньги? Целый мильен?
– Не деньги, а бумаги такие. В день нашей свадьбы Авдей подарил мне сто акций, по семьсот пятьдесят рублей каждая. Всего, значит, на семьдесят пять тысяч рублей. А теперь каждая эта бумажка стоит больше семи тысяч рублей. Вчера Роман Шерстобитов сказал мне, подкатывался он к этим денежкам. Все подсчитал, сколько они теперь стоят. Да еще и в банке есть на мое имя. Понял арифметику?
Микешка слышал от Кондрашова, что есть такие денежные бумаги Ленских приисков. Вошла Ефимья и поставила на стол тарелку с курицей и румяно поджаренной картошкой.
– Ты мне не веришь? – когда экономка вышла, спросила Олимпиада.
– Верю, Олимпиада Захаровна, только не знаю, что ты задумала.
– То, что задумала, то и совершу.
– С такими денежками, конечно, черт те что можно совершить…
– Ты-то можешь понять, какую жену выбрал Петр Лигостаев? – напористо спросила она.
– Что же тут не понять, девка первый сорт! – признался Микешка, но тут же поправился: – Только, конечно, не пара она ему… – В душе он не одобрял скоропалительной женитьбы Петра.
– То-то и оно, что не пара! – подхватила Олимпиада.
Шурша полами длинного халата, ступая босыми ногами по мягкому, пушистому ковру, она подошла к столу и отломила от курицы крылышко. Пожевав немножко, бросила кость на тарелку, облизнув губы, налила вина. Микешке больше не предлагала. Отхлебнув глоток, сжимая в ладони хрустальную, с высокой ножкой рюмку, медленно разгуливая по спальне, задумчиво продолжала:
– Не могу я такого допустить… не желаю…
– Тебе что, легче от этого будет? – решился спросить Микешка.
– А может, и легче! У меня, миленок, может, свой расчет и свой план жизни сложен и во всех тонкостях обдуман, – загадочно проговорила она и снова отхлебнула из рюмки. – Может, я Петра Николаевича у этой каторжанки отбить хочу…
– Ишо рюмки две тяпнешь, не то скажешь… Не пойму я тебя, Олимпиада Захаровна, когда ты шутишь, а когда всурьез говоришь.
– Без шуток тебе говорю.
– А Авдея Иннокентича куда денешь? Делать нечего, вот и блажишь… И впрямь тебе надо скорее родить, – сказал Микешка и отвернулся.
– Вот я и хочу от Петра Николаевича. Он человек не женатый еще…
– Ночью под пьяную руку такую кралю увез, думаешь, отца Николая они до утра ждали? Как бы не так! Я видел, какими глазами она на него смотрела, – насмешливо проговорил Микешка, совсем не подозревая, что подбросил в ревнивый огонек Олимпиады еще одну горстку пороха.
– Какими? – почти закричала она и остановилась. От ее голоса и прищуренных, подернутых пьяной дымкой глаз Микешка вздрогнул. – Говори, чего умолк? – повторила она ослабевшим голосом.
– Ну, известно… Что ты не понимаешь, как баба на мужика смотрит… Ей поди не семнадцать лет… Только не понимаю, тебе-то зачем в это дело встревать? – спрашивал Микешка.
– Есть дело, Микеша, есть, – мучительно размышляя о чем-то своем, со вздохом ответила она.
– Какие там дела! – махнул рукой Микешка. – Волку пир, а овце слезы…
– А ты думаешь, мало я о нем слез пролила? – с каким-то тупым отчаянием тихо спросила она.
– О ком? О Петре Николаевиче, что ли? – с усмешкой спросил Микешка, видя, что она допила рюмку и налила вторую.
– Уж не о Митьке Степанове… – задумчиво ответила она.
– Смешно тебя слушать! Выдумает такое, что ни в ворота не втащишь, ни через плетень не выкинешь…
– Я сегодня, миленок, такое выкину, что весь Шихан сто лет будет помнить! Мильен свой не пожалею, а свадьбу расстрою!
– За каким лешим тебе это надо? Смешно, ей-богу! Такая женщина – и вдруг поскачешь… Совсем это тебе ни к чему! – пытался отговорить пьяную бабу Микешка.
– Ничего ты не понимаешь и понять не можешь!
Размахивая перед лицом удивленного Микешки пустой рюмкой, она остановилась.
– Ты знаешь, что промеж нами тайна? – клонясь к нему все ближе и ближе, прошептала она. Лицо ее побледнело. Над бирюзовыми глазами мелко дрожали длинные ресницы. – Знаешь или нет?
– Какая тайна? Ничего я не знаю!
– Ну так знай! Жила я с ним… – Олимпиада с ожесточением кинула на пол вторую рюмку, которая с глухим треском разбилась о ковер.
– Выдумываешь!.. – сказал Микешка. Над его нахмуренными бровями гармошкой набухли крупные морщины. Он хорошо знал характер Олимпиады и почувствовал в ее словах страшную правду.
– То-то и оно, что не выдумала… Шесть годочков мы с ним этот крестик носим… – Она в отчаянии покрутила головой и потерла ладонью длинную, будто выточенную белую шею.
– Не верю! – протестующе крикнул Микешка и встал.
– А ты разок поверь… Ты послушай, что я тебе поведаю…
Она присела на край постели и рассказала во всех подробностях. Микешка слушал, ужасался, ничего не понимая.
– Вроде как бы и забылось уже все. А как вот узнала, что он на этой каторжанке женится, все во мне, как в котле, закипело… Где же ты, думаю, дуреха, раньше-то была? Ведь чую, что гибну в этой постылой жизни, винцо каждый день попивать стала… Только пьяная и могу допустить к себе Авдея… А тверезая – как на казнь иду! Ладно. Хватит! Ступай подавай кошевку, поедем! – решительно закончила она.
Видя, что остановить ее невозможно, Микешка, хмуря срошенные брови, раздельно проговорил:
– Ты мне сейчас на сердце такую цепь надела, что я и не знаю теперь, как мне быть? Наперед могу сказать, что от того, что ты задумала, ни тебе, ни им добра не будет.
– Пусть не будет! – резко проговорила она. – Кончим об этом, Микешка.
– Этаким-то манером вряд ли кончишь. Олимпиада Захаровна. – Он повернулся к порогу, сильно толкнув плечом дверь, поспешно вышел.
Ошеломительная новость, которую он только что узнал, угнетающе легла на душу. Он как-то сразу стал осторожным и сдержанным. Ведь с такими деньгами, наверное, на самом деле можно не только свадьбу расстроить…
Спустя полчаса он подъехал к крыльцу. Одетая в пушистый соболиный мех, Олимпиада стояла на нижней ступеньке, щурясь яркому на морозе солнцу. В руках у нее был небольшой, из желтой кожи портфель с блестящими застежками. Тут же стоял огромный дорожный саквояж, а рядом с ним круглая картонная коробка.
– Ты вроде как насовсем уезжать собралась? – укладывая саквояж в кошевку, спросил Микешка.
– Это подарки… невесте, – усаживаясь в задок кошевки, ответила она и улыбнулась жалкой, тоскующей улыбкой.
Микешка ничего не сказал, а только покачал головой.
Уже за околицей, когда серые кони резво месили на Шиханском шляху расхлюстанный снег, Олимпиада открыла круглую коробку и вытащила из нее великолепную пыжиковую шапку. Легонько толкнув кулачком в замшевой перчатке Микешку в спину, сказала:
– На, погляди!
Сдерживая коней, он оглянулся. Олимпиада протянула ему шапку и засмеялась. Отрицательно покачав головой, Микешка нахмурился и еще крепче натянул на лоб свою пеструю папаху.
– Надень, тебе говорят! – крикнула она сердито.
– Мне чужого не надо, – сказал он и отвернулся.
– Это твоя же! – снова крикнула она и, колотя его по полушубку, продолжала: – Я сама заказывала для тебя зарецкому агенту. Он только сейчас прислал. Авдей этой шапки и в глаза не видел. Третий день кутит. Ради тебя, дурака, старалась, а ты еще…
Она не договорила. Сорвав с его головы папаху, забросила ее в сухой у дороги бурьян. Словно пестрый ягненок, шапка несколько раз кувыркнулась на снегу и скатилась в канаву. Не спуская с нее глаз, Микешка остановил коней.
– Не смей брать! – крикнула Олимпиада.
– Ну как же так? – натянув вожжи, Микешка свернул с дороги и по неглубокому снегу подъехал к канавке. Темный чуб парня трепал ветерок. Олимпиада приподнялась в кошевке и быстро нахлобучила пыжиковую шапку на его голову.
Микешка остановил коней и вытащил из канавы свою пеструю папаху. По полю серебристо ползла легкая поземка, зализывая занесенные снежком кустики ковыля. Где-то близко раздался звон колокольчика и взвизгнули санные полозья. Микешка и Олимпиада оглянулись одновременно. Дробя ногами санный след, к ним быстро приближалась пара рыжих коней, запряженных в широкие розвальни. Правил незнакомый полицейский урядник. За ним сидели двое в шубах. Архипа Буланова Микешка узнал по его старенькой, облезлой шапчонке, которая не прикрывала даже раскрасневшиеся на морозе уши. Другой пассажир, Василий Михайлович Кондрашов, откинув воротник тулупа, узнав Микешку, помахал ему рукой. Розвальни сопровождали два конных стражника на темно-бурых конях.
– Пошел! – крикнул один из них.
Розвальни проехали в четырех шагах от кошевы. Микешка успел бросить папаху. Архип поймал ее на лету. Стражник что-то выкрикнул и, повернувшись на седле, погрозил Микешке нагайкой. Рыжие кони, подстегнутые урядником, усилили ход. За розвальнями вихрилась снежная пыль. На развилке дорог кони круто повернули и понеслись по Зарецкому большаку.
– Куда же их, Микешка? – испуганно спросила Олимпиада.
– В острог, наверное, куда же еще! – ответил он, чувствуя, как ненавидит он сейчас Олимпиаду со всей ее странной затеей.
– Они что же, самые главные смутьяны?
– Это ты у Авдея спроси, – выезжая на дорогу, ответил Микешка. Сейчас ему был гадок и Авдей, и унизительное его покровительство, противна и шапка, купленная на доменовские деньги. Он резко натянул вожжи. Сильные, породистые лошади рванулись вперед. Олимпиада рывком откинулась на заднее сиденье. В морозном воздухе кружились снежные звездочки, впереди маячили островерхие шиханы и голубело ледяное небо.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Нелегко начиналась жизнь Василисы в лигостаевском доме. Потрясенная неожиданной встречей со Степанидой, она вошла в кухню и присела на лавку. Светло и солнечно было в чисто подметенной избе. В печке, тихо потрескивая, жарко тлели сухие кизяки. Темный печной шесток мерцал гаснущими искрами, кизяки шипели, вздыхая. Едкий дым, облизывая опаленные кирпичи, вился голубыми змейками и улетал через трубу в лазурную высь.
С куренками в руках желтым призраком на пороге появился Санька.
– Вот дядя Петя велел вам их отдать, – кладя кур на кухонную скамью, проговорил Сашок. – Лапшу будем стряпать, – поглядывая на приунывшую Василису, продолжал он и, сдунув полусонную на стенке муху, поймал ее черными ногтями за крылышки и кинул в пылающую печь.
– Обделать их нужно, ощипать, – тихим, изменившимся голосом сказала Василиса.
– Ошпарим, конечно, поначалу, потом ощипем! – бойко отозвался Сашок. Он поспешно скинул шубенку и повесил ее на гвоздь. Покосившись на Василису, прищурил глаз и хитро ухмыльнулся, словно говоря: "Вот, видишь, сегодня не забыл шубу повесить. А это потому, что ты мне очень понравилась. А на дуру Стешку плюнь. Я за тебя заступился и еще заступлюсь", – говорили его чистые светло-серые глаза.
Василиса поняла это, чуть заметно кивнула и, ласково улыбнувшись, спросила:
– Ну что они там, Саня?
– Известно, лается на дядю Петю, на меня тоже накинулась за куренков, да дядя Петя ее урезонил… Известно, баба она сердитая.
– Эх ты, мужчинка! – Василиса вздохнула и, поднявшись с лавки, подошла к Саньке, погладила по голове и, растрепав его вихрившийся чубик, несколько раз поцеловала удивленные глаза, холодный нос и прижалась к его лицу мягкой, теплой щекой. Мальчик, чувствуя ее горячие слезы, задрожал всем телом. В его маленькой жизни это была тоже первая ласка, первая, неосознанная, искренняя, детская любовь.
Позади кто-то, издавая непонятный звук, заскребся в оконную раму. Они смущенно вздрогнули и, отодвинувшись друг от друга, повернули головы к выходящей на улицу стене. Там, на подоконнике, сидел, нахохлившись, сизый голубь, вытягивая белую шейку, стучал клювом в стекло.
– Эге! – воскликнул Сашок. – Это Ванька!
– Какой Ванька? – засмеялась Василиса.
– Да мой Ванька! Он почти што кажный день прилетает, с Манькой вместе! А ее что-то нету! – встревоженно проговорил Сашок. Подойдя к полке, он отломил за занавеской кусок хлеба и направился к форточке.
– У него и Манька есть? – обрадованная этим маленьким событием, спросила Василиса.
– А как же! Конечно, есть.
Сашок, вскочив на скамью, опустил за форточку хлеб. Проголодавшийся голубь начал бойко клевать его. Тут же из-за наличника вынырнула такая же сизая, со степенным пузатеньким зобиком его подружка и тоже пристроилась к быстро уменьшавшемуся кусочку.
Они стояли рядом и смотрели, как весело ели и ворковали голуби, поглядывая через стекло розоватыми бусинками крошечных глаз.
Василиса взяла Саньку за руку и, обняв за плечи, прижала его голову.
Протяжно скрипнув, открылась и глухо хлопнула обитая кошмой дверь. Голуби вспорхнули и улетели. А Василиса с Санькой так и остались на месте как завороженные.
– Ах вот как вы милуетесь! – снимая папаху, проговорил вошедший Петр Николаевич. – Вы что же, уже успели поменяться носами? – Он внезапно вспомнил, как маленькая Маринка взбиралась к нему на колени, подставляя кончик носа, говорила: "Давай, тятенька, носами меняться". Это осталось в памяти на всю жизнь.
– Ты люби ее, Саня, уважай, – тяжело подбирая слова, заговорил Лигостаев. – Теперь она тебе будет как мать. А мать, сынок, слово святое! – Обернувшись к притихшей Василисе, продолжал: – Это теперь наш с тобой сын, и запомни, что если бы не Санька, то не видать бы мне ни тебя, ни белого света. Правду говорю! Когда-нибудь я все вам расскажу, только не сегодня. Сегодня не надо! Сегодня мы гулять будем. Эх, родные мои! – крикнул Петр.
Как и вчера, он подхватил Саньку на руки и бросил на нары, на кучу шуб. Поймал не успевшую увернуться Василису и – туда же. Потом накрыл визжавшую пару своим большим тулупом и отскочил к столу.
– Эх ты! – пищал Санька и, выскользнув из-под шубы, вскарабкался на печку. В Петра полетели старые валенки.
– Он что же, Саня, всегда у вас такой буйный? – выглядывая из-под тулупа, спрашивала Василиса.
– А ты знаешь, какой он силач?
– Да уж чувствую.
– Ты еще не знаешь, как он вчерась на воз меня кидал! – кричал с печки Санька.
Они так увлеклись, что не заметили, как мимо окон прошли Важенины и появились в избе в самый разгар баталии. Пыль стояла в кухне столбом, искристо плавая в солнечных лучах. Тлевшие в печи кизяки потухли, скамья свалилась, тушки куриные очутились на полу. Возбужденная, румяная, Василиса стояла на нарах на коленях.
– Ну и ну! – Захар Федорович снял черную барашковую папаху, осторожно отодвинул носком лакированного сапога старый, подшитый валенок, с удивлением разглядывал раскиданные по всем углам и по полу шубы, пиджаки, подушки и разный другой пыльный, залежавшийся на печи хлам, стараясь понять, что же стряслось в этом доме.
Санька спрятался за трубу и пыжился от смеха.
– Да тут никак целая баталия! – удивленно произнес Важенин.
– Это все он! – Санька выглянул из-за печки и прыснул в ладошку.
– Как так он? – начиная догадываться, в чем дело, усмехнулся Важенин.
– На кровать нас повалил и шубами заклал… – пояснил Сашок. – А мы тоже давай его чем попало… Да разве с ним сладишь!
– Ты тоже хорош гусь! – вытирая рукавом вспотевшее лицо, добродушно проговорил Петр. – Первый начал валенками кидаться…
– А этот есаул как сюда попал? – кивая на Василису, спросил Захар Федорович.
– Это теперь свой, нашенский, домашний, – лукаво поглядывая на Василису, сказал Петр Николаевич.
– Хорошо, когда свой, домашний! – подергивая рыжий, лихо закрученный ус, подмигнул Важенин, следя за стыдливо отвернувшейся Василисой. – А ведь настоящий есаул, убей меня бог! Такой бравый молодец! Здравствуйте, ваше благородие! Принимайте гостей!
Василиса не успела ответить, как распахнулась дверь и на пороге показался десятский – молодой, призывного возраста казак, сын Лучевникова Семен. Сотские и десятские дежурили в станице по очереди, чаще всего они назначались из будущих лагерников, приучавшихся к службе в качестве посыльных.
– Урядника Лигостаева к атаману, – искоса посматривая на Василису, проговорил десятский. О том, что Петр Лигостаев привез себе невесту, по всей станице уже судачили бабы. Знали и о скандале со снохой.
Петр и Важенин понимающе переглянулись и пожали плечами.
– Не слышал, по какому делу? – спросил Захар Федорович.
– Не могу знать, господин писарь! – Молодой казак застыл на месте и не сводил с Василисы глаз.
– Ладно, ступай. Скажи, что сейчас придет, – сказал Важенин.
– Слушаюсь! – Десятский неуклюже повернулся и исчез в дверях.
– Надо, наверное, идти, – сказал Петр Николаевич.
– Мы пойдем вместе. – Захар Федорович тоже встал.
Василиса испуганно смотрела то на одного, то на другого. Слово "атаман" для нее звучало жутко, в нем было что-то неумолимо грозное.
– Это надолго? – испуганно спросила она.
– Да нет, – успокоил ее Петр.
– Начнет петь Лазаря, – сказал Важенин. – Пошли.
– Нет, кум, ты уж останься тут, с ними. Я догадываюсь, в чем там дело.
– В чем? – спросила Степа.
– Сношенька моя, наверное, побывала и наплела всякой всячины, – проговорил Петр.
– Ты, кум, особо с ним не задирайся, – посоветовал Захар Федорович. – Объясни все, как надо, и на свадьбу позови.
– Шутишь! – усмехнулся Лигостаев.
– Вовсе нет! Скажи ему, будь, мол, отцом родным, в посаженые прошу, не откажи, и так далее… Он кочевряжиться начнет, а потом размякнет, как сахар в киселе.