Лихие лета Ойкумены - Мищенко Дмитрий Алексеевич 10 стр.


XII

Тем летом Небо не скупилось на щедроты. Из-за гор, как и из-за моря, довольно часто набегали тучи, трескали, хлопали поднебесные скалы, гром, и сразу же после той трескотни выпадали дожди. Земля радовалась, а от того и гнала буйнотравье, сама веселилась и веселила всех, живущих на ней. Как же насытятся травами овцы, коровы, кобылицы, вдоволь дадут молока, а молоком насытятся люди. На тех же земных благах скот нагуляет жир и опять-таки не только для себя, но и для людей, размножатся все птицы - от уток и гусей, лебедей и дроф. Так же и пища, и немалая, во всяком случае, надежда на благополучие. А где надежда на благополучие, там уверенность: все будет, как надо, где уверенность там и покой.

Хан Заверган немало уповает на это, но, все же, что, ни день, то настойчивее выискивает, с чего должен начать, чтобы привлечь к себе кметей. Знает: ждут того дня, когда переломит себя и уступит Каломель. О, тогда они склонились бы, вдвое роднее стали бы, чем были. Но, увы, этого не дождутся от него. Каломель - любимая его жена. Она - награда Неба, самая большая, которая есть и может быть усладой. Как он отдаст, может отдать такую на суд озлобленных и мстительных? Но они не знают, что сделать с ней… Нет, нет, о Каломеле пусть и не помышляют. Что-то другое надо бросить этим яростным псам для утешения. Вот только что? Да, что? Очередной совет? Сказали, не придут на него. На совете должен изменить ихние мысли, урезонить сердца. А если так, разговор с кметями должен начать со слов хотя бы и о том, что он, хан Заверган, не оставил мысли о мести-возмездии утигурам, ищет, как среди своих, так и среди соседей союзников. А слухи сделают свое, тем более такие - о мести-возмездии. Ей-богу, кметы опомнятся и не удержатся, придут на совет. А уже на совете забудут о Каломели и о том, что хотели сделать с Каломелью.

Не колебался, решив, пошел к роду и сказал тем из родичей, которым больше всего доверял.

- Вы приготовите лошадей, поедете в дальний дуть - звать тиверцев и уличей в поход на утигуров. Вы, - сказал другим, - также приготовьтесь, поедете со мной по земле Кутригурской собирать под ханскую руку всех, у кого горит желание мести-возмездия.

И только потом уже, между прочим, доверился кому-то одному: прежде посетят верных. Они - опора и надежда ханства, на них и уповать в мероприятиях своих.

Молва не замедлила разнестись между родами, и хан Заверган не отказался от того, что говорил: сам вставил ногу в стремя и пошел по земле Кутригурской искать друзей и союзников и послов своих послал по соседям. Одна беда: полезного было от этого мало. Повидал одного из бывших верных - тот сделал вид, будто не слышит, куда его зовут, повидал другого - этот посмотрел, будто на чудака, несшего чушь, и тоже молчал. Третий, четвертый и пятый были милостивее: выслушали, однако сказали, спустя:

- Накажи, хан, жену свою, неверную утигурку, или верни ее, не менее неверному, отцу, только тогда мы придем к тебе и посоветуемся, когда и как отплатить утигурским татям за кровь и слезы наших кровных. Видишь, что стало с нами, благодаря ее стараниям?

Он видел, и не видел. Многое, что разгромлено татями, успели убрать, и еще больше осталось свидетелей татьбы. Вместо палаток, в которых жил кметь, родовые мужи с отпрысками рода - семьями, остались лишь колья, вместо походных жилищ - крытых повозок, стояли их головешки - оси, разводы, колеса. Все остальное сгорело или было крайне изуродовано огнем. Мужи преимущественно тем и занимались, что восстанавливали их: составляли возы, гнули сырое, только что срубленное дерево, которое собирали потом костяком фургона-укрытия, или вкапывали то же дерево на месте бывших палаток, носили из реки тростник и обставляли дерево камышом. Это уже не будет круглое и просторное жилье, в котором могла поместиться семья. Вместо палатки встанут в ряд два, а то и три остроконечных шалаша. Уют в них, плотно обшитых камышом, может, и лучше будет, чем в палатках, однако теснота и неудобство каждый раз будет напоминать: были когда-то удобства, был достаток и приволье всего того, что попало, до подлых и коварных татей, именуемых утигурами.

А еще из скота, если и уцелело что-то, то разве для расплода, род уменьшился почти наполовину. Разве это не жжет каждого огнем, не распирает более злобой грудь? Смотри, хан, и запоминай: в каждом роду только мужи и отроки, которые ходили с тобой за Дунай, только нет жен, одни дети и старики. Как жить и множиться, когда в роду старые да малые? Где возьмем мужам, отрокам жен? У соседей? А еда, откуда возьмется в семьях, когда привели из-за Дуная лошадей - вот и все, что имеем. Опять придется идти к соседям и брать криком. Гибель ждет, хан, роды твои, племя твое, а ты греешь бок той, что навлекла на народ беду-безлетье.

- Она не виновата. Поэтому и отдаю на суд вам, в наказание, что вижу не виновата! Не забывайте: над нами есть Тенгри, он не простит нам невинной жертвы! За одной казнью пойдет другая, за другой - третья. И так до гибели-смерти.

- Утигуров не наказывает, хан. Забрали добро наше, кровных наших и пьют кумыс, лежа на подушках.

Единственное, что мог сказать ему: еще накажет, - и направился к своему племени. Был хмурый, как сама мрачность, и гневный, будто бы сам гнев. Каломель видела это и не решалась спросить, куда выезжал. Никла в отдалении и млела сердцем. Ибо хмурость его не обещала утехи, а гнев - и подавно. Вероятно, нечем хвастаться хану, как не похвастались и послы, вернувшись от антов. Тиверцы сами не решились идти на утигуров и хану не советовали, а уличи, тем более, сказали: над ними и их родичами - полянами висит меч обров, те только и делают, что вторгаются в их земли. А обры дружат с утигурами и уже сообща с ними склоняются к щедрой на золото Византии. Не уверены, что будет именно так, однако и опасаются затрагивать утигуров, чтобы не навлечь на себя гнев обров. Вот и получается, что никто не решается подать хану руку. А если не решаются или умышленно не хотят, на что можно надеяться, о каком покое может идти речь? Остается одно из двух - или сидеть и уповать на небеса, или идти к отцу. Была бы уверена, что это даст что-то, все-таки пошла бы. Но, увы, нет ее уверенности. Муж правду сказал: над тем, что взято у кутригуров и отец ее, хан Сандил, не властен. Бралось ведь мечами, а у них давно существует обычай: кто, что взял, тому это и принадлежит.

Заверган теперь не засиживается у нее, тем более днем. Зовут - идет, и не зовут - тоже идет, ее же Каломели, будто и нет в палатке. О родичах его и говорить не приходится. И заходят - не замечают, и встречают - тоже. Или смотрят искоса и отворачиваются, и, встретив тоже, уже говорят: это все из-за тебя. Как объединиться с такими и как ей жить среди таких?

О, Небо! Когда-то хоть Заверган был утешением, потому что знала: всесильный он здесь, на Кутригурах, за ним чувствовала себя, как за надежной стеной. А сейчас и он не просто сторонится ее, чувствует, стынет сердце. Это плохая примета, если не ошибается, если это действительно так, то - конец.

Боялась этого и старалась угодить ему. Когда не успевала или не поднаторела, была послужить прислуга, норовила первой заметить все прихоти мужа, сделать так, чтобы не успел подумать, а жена уже тут как тут, была повсеместно, чуть ли не на каждом шагу подчеркнуто рядом с ним, и все же не чувствовала того, что радовало раньше, взаимности. Что-то кипело в Завергане и мучило Завергана, а мука не позволяла быть таким, как прежде.

Что же ей делать, чтобы погасить его муку? Да, что?

Видела, вянет, словно подрезанная былина, чувствовала, теряет под ногами опору, а с опорой и уверенность, что мука эта преходящая. И именно тогда, когда боль разрывала грудь, а отчаяние приходило и доходило до края, там, в глубине естества ее вскинулось что-то и напомнило о себе раз, напомнило и другой.

"Дитя", - мелькнула, не замешкалась, мысль, а вслед за мыслью родилась и пошла, гулять всем телом радость. Она непраздна, у нее будет его ребенок! Небо высокое, Небо чистое. Небо всеблагое! Да это и есть оно, спасение. Да, так, это и есть! Дождется своего мужа-повелителя, выберет удобный момент и скажет: "Свет мой ясный, радость-утешение, защитник от обид людских и обидчиков! Знаешь ли, что у нас с тобой будет в недалеком времени ребенок, сын-первенец, опора рода и радость сердцу? Дай руку, если не веришь, послушай, как стучится он уже, просится на свет и волю жить в мире". Заверган оживет, услышав, сбросит с себя камень угрызений и забот, воздаст должное жене и станет благосклонным к ней, как до того проклятого похода и до того проклятого вторжения. И кутригуры угомонятся, а угомонившись, одумаются, а одумавшись, скажут:

"Она - мать ханского сына, о ней не смейте думать".

Носилась так и носилась со своим намерением признаться хану, норовила так и норовила выбрать удобный момент, а лучший, чем ночь, не могла придумать. Тогда он будет ласковый с ней, а потому благосклонен к ней, чем днем.

И тьма, близкое присутствие вожделенного мужа придадут ей отваги. А так, хан увидит ли ночью, как пышет ее лицо, слезятся счастливым стыдом глаза? Только там, на ложе, только за покровом темноты и годиться сказать такое.

Ждала ночи - дрожала всем телом и светилась тревожной радостью, ждала хана в ложе - снова дрожала. Не знала, как это сделает, однако уверена была, сделает лишь тогда, когда почувствует на себе знак его особой привязанности. В такой момент Заверган будет растроган, а потому щедр на добро. Она и воспользуется этой щедростью: прижмется к нему и скажет: "А знаешь, муж мой, я непраздна. У нас будет ребенок. Молю Небо, чтобы это был мальчик, надежда и опора рода твоего".

Была напряжена, словно тетива на луке. Потому что ждала: вот сейчас войдет он после омовения, ляжет и не удержится, подаст ей, знак особого расположения. Казалось, не выдержит ожидая. Почувствует малейшее движение его руки и лопнет, как щелкает тетива от лишнего усилия. А хан вошел, улегся на ложе и молчит.

- Ты так и не поведал мне, повелитель, - заговорила первая и заговорила таким голосом, что и камень, казалось, не остался бы равнодушным, - говорю, так и не поведал, что видел там, у ромеев. Или земля там действительно соблазнительная, что наши кметы так тянутся к ней, готовы идти между чужими народами, лишь бы туда.

- Земля действительно богата. - Сказал, как не привыкла слышать Каломелька, но не беда, зато он так умиротворенно говорит: - Степей там не меньше, чем у нас, и степи плодоносные. А еще есть покрытые непроходимыми лесами горы, а в тех горах зверья, птиц, медоносных пчел - тьма. И в благодатные долины в горах, текут медоносные реки с гор. Там не бывает жарко днем, не дуют опустошительные суховеи - на пути их находится море и стоят горы и сырость от рек текущих с гор.

- Но такая земля не может быть не обжитой правда? - приподнялась на локте, придвинулась ближе, обдала мужа теплом своего дыхания.

- Вот то-то и оно, что такая земля не может быть не обжитой. На нее не так просто прийти и сесть. Кметы этого не понимали, по крайней мере до похода, поняли после, но узнать не успели. Взбесились они на нас, Каломелька, за коварство и татьбу отца твоего, если бы ты знала, как взбесились.

Не хватило слов сказать что-то на это, зато хватило сердечной привязанности к мужу (все-таки сказал его, услаждающее для ее уха слово: Каломелька. Поэтому и не стала ждать, когда подаст ей знак своей привязанности, сама подала его. Прильнула, вымытой пахучим зельем, головкой к плечу и притихла, ждет, что хан на это: обнимет, приласкает или останется холодным к ее умилению.

Да нет, не остался. Обернулся, лежа перед этим лицом вверх, запустил под покрывало руку, обнял ее, нагую и горячую, от затянувшегося ожидания ласки. И захлебнулась Каломелька, так, что и растаяла бы от счастья, и не хотела терять ожидаемого момента: кто знает, будет ли такой вторично.

- А у меня радость для тебя, - не сказала - выдохнула вместе с теплотой, что распирала грудь.

- Радость?

- Да. Непраздна я, муж мой и повелитель ласковый. Ношу под сердцем дитя твое.

Право, и высказаться не успела, как почувствовала: хан не рад ее слову-исповеди. Дернулась и видимо ослабла в силе крепкая перед этим рука, застыло тело, задержалось дыхание, и весь он, хан, застыл на неопределенно долгое время и ни слова. А это молчание заставило застыть и Каломель. Чувствует, хочет подать голос, спросить, ей это только кажется, она не единожды пугается, опять сгущает над собой тучи, ибо все, что думает о молчании хана, видимый страх, это правда - и не может: недостает силы, недостает и дара слова.

- Ты… не рад нашему ребенку? - едва выдавила из себя, а было такое впечатление, будто крикнула во весь голос.

XIII

Когда-то угнетала всего лишь неуверенность, и страх посещал время от времени, а думалось: вот какая беда обступила. Сейчас же раздирает сердце жгучая боль и еще жгучая обида, утвердилась и стала обладательницей сущности полной безнадежности, и Каломель не сняла ни одного из кинжалов хана, которых, как нарочно, вон, сколько повесили на стены, и не разодрала себя, пользуясь отсутствием хана, не пошла, плененная отчаянием, к Онгулу и не стала искать утешения в его тихих водах, даже то, что казалось некоторое время наиболее вероятным: сесть тайком на подаренную ханом и привыкшую уже к ней кобылицу и умчаться, пока спит неблагодарный кутригурский род, к Широкой реке, переплыть, держась за гриву, ее воды и прибегнуть, если не к отцу, то к матери, пусть примет и утешит свою несчастную дочь, - даже это, видимо, спасительное намерение вынуждена погасить в себе. Ибо, как переплыть через такую реку, как Широкая, когда мужи не отваживаются преодолеть ее без плотов, и как жить у матери с родившимся без мужа ребенком? Лучше в Онгуле искать для себя приют, чем там.

Но, увы, и в Онгул не осмеливается пойти. Чувствует сердце, унижена и попирается всеми, терпит через это пренебрежение вон какую муку, а не идет. На кого и уповает? На своего мужа? Так он же ничего не обещает ей! Когда в ночной беседе, что еще бывала с женой, и считался с женой, то сейчас и на ночь не всегда объявляется. Где ездит, чего ищет, одно Небо знает. Недовольный, видишь, что попрекнула ледяным равнодушием к ее надежде, что не поверила заверениям: не безразличен он, всего лишь оторопел от неожиданности. А как же она может верить, когда страх его крикнул ей нескрываемым криком, когда и после этой злополучной ночи замечает за ханом зримее, чем прежде, печаль-раскаяние? О чем он думает днем и ночью, как не о жене утигурке, что родит ему ребенка, в крови которого примесь крови ненавистного ему племени? Вероятно, поведал уже об этом в роду своем, наверное, сказали: мало суки-утигурки, будет еще и щенок от утигуров.

"Отче, отче! - плачет безутешным плачем. - Зачем же вы отдавали меня замуж в чужой народ, коли позволили себе так поступить с этим народом? Заверган прав: такого не прощают, за такое придется расплачиваться. Вот я и расплачиваюсь".

Живой, говорят, думает о живом, а Каломель и мысли уже покинули. Ибо все, что можно было передумать в ее безысходности, не раз уже передумала, во все щели заглянула, которые могли быть спасительными. Спасения только не видит. А когда нет спасения, что остается делать? Дождавшись дня, ждать ночи. Ночь всем дается для сна, а сон в этом взбаламученном мире чуть ли не единственное облегчение.

Не смогла заметить, как заснула: днем еще, или тогда уже, как тьма окутала стойбище хана. Зато хорошо заметила: когда зашла в палатку старшая сестра Завергана и, разбудив ее, велела одеваться, за палаткой стояла непроглядная темень, накрапывал дождь.

- Зачем это?

- Хан велел. Убегать тебе нужно.

Говорила тайно и вела тайно. Похоже, что за ее таинственностью скрывается пусть и жестокая, но все же правда. Однако и сомнение не замедлило посетить. До сих пор ханская палатка была ей надежным убежищем, тут никто не мог на нее посягнуть. Куда бежит, когда за палаткой - супостаты и недруги?

Опять дрожала вся и покачивалась от слабости силы в теле, однако и спешила одеваясь. Может, действительно, так надо. Может, и стойбище хана не может предохранить ее от неистового желания мести? Мог же Заверган, зная, что беда надвигается, договориться с кем-нибудь из верных, чтобы перепрятал в себя жену. Поэтому, видно, и ходил расстроенный, зная: надвигается беда, а жену негде приютить. Теперь нашел ей убежище, и зовет.

И те, что выводили из палатки, и те, что сажали на оседланную уже кобылицу, были из рода Завергана. Поэтому и не подумала перечить, делала то, что велели. Лишь только спросила перед тем, как должны идти уже:

- Где муж мой, хан Заверган?

- А там, у друзей своих. Поехали.

Гнали лошадей вскачь, долго, пока не почувствовали: и сами устали и лошадей утомили. Отдохнули, ехавши шагом, и снова вскачь. Так до самого рассвета. Лишь на рассвете сказали ей:

- Теперь все, теперь мы в безопасности.

За ночь не пыталась даже узнать, где она, куда везут ее. Сейчас то и делала, что осматривалась. Под копыта стелилась давно не езженная и поросшая уже вездесущим сорняком дорога, вокруг лежала ровная, разве что кое-где пересеченная пологими ложбинами степь. Ничего же примечательного в этой степи не могла увидеть.

- Долго еще ехать? - поинтересовалась у старшего среди мужей, которые сопровождали ее.

- Устала? - ответил вопросом на вопрос. - Потерпи, скоро передохнем. Там, - показал кнутом, - должно быть падь, а в пади - хороший корм для лошадей, водопой и уют для всех нас.

Он, вероятно, хорошо знал этот путь, как и степь вокруг пути, за первым холмом попала на глаза довольно-таки глубокая ложбина, а в том ложбине блеснула под солнцем вода.

- Вот и оно, место нашего отдыха.

Теперь только, как освободилась от стремян и стала на ровном месте, почувствовала, как она устала. Впрочем, не прилегла, чтобы отдохнуть здесь, у воды, по-настоящему. Пока люди расседлывали лошадей, затем давали им возможность остыть перед водопоем, только и делала, что осматривалась, и присматривалась, и думала про себя: какое это благо - чистые воды земли. Что бы делали, тем более днем, под палящим солнцем, если бы пришлось ехать, а вокруг ни капли воды? Потеряли бы силу и упали от удушья лошади, за лошадьми и они, путники, еду можно взять с собой, можно получить, при необходимости, в степи - вон, сколько дроф видела с седла кобылицы, достаточно подкрасться, метко прицелиться - и получишь вкусное жаркое. А воды с собой много не возьмешь, должен ждать, пока найдешь реку или падь, ручей при пади, и прохладу, которая идет от воды. Не было бы здесь мужей, не удержалась бы, сняла бы, с себя потные от пути доспехи и искупалась бы, как когда-то бывало, на берегах Белой реки.

Назад Дальше