XXXI
На другой день после суда, 29-го марта, подсудимым был объявлен приговор в окончательной форме: смертная казнь через повешение.
Рысаков и Михайлов подали прошение на Высочайшее имя о помиловании. Помилования не последовало. Геся Гельфман заявила о своей беременности и исполнение над ней приговора было отложено.
Казнь была назначена на 3 апреля утром, и, чего давно в России не было, - публичная.
Накануне казни в Дом предварительного заключения прибыл священник со Святыми Дарами, и осужденным было предложено исповедаться и причаститься. Рысаков исповедался, плакал и приобщился. Михайлов исповедался, но от причастия отказался. "Полагаю себя недостойным", - сказал он. Кибальчич долго спорил и препирался со священником на философские темы, но исповедоваться и приобщаться отказался: "Не верую, батюшка, ну, значит, и канителиться со мной не стоит".
Желябов и Перовская отказались видеть священника.
День 3-го апреля был ясный, солнечный и морозный. Яркое солнце с утра заливало золотыми лучами петербургские улицы. Народ толпился на Литейной, Кирочной, по Владимирскому проспекту и на Загородном. Семеновский плац с еще не истаявшим снегом, с лужами на нем, с раннего утра был полон народными толпами.
Вера пошла проводить осужденных. Было это ей мучительно трудно, но она считала это своим долгом. Она прошла на Шпалерную и видела, как из ворот Дома предварительного заключения, одна за другой, окруженные конными жандармами, выехали черные, двухосные, высокие, на огромных колесах позорные колесницы. В первой сидели Желябов и Рысаков. Оба были одеты в черные грубого сукна арестантские халаты и черные шапки без козырьков. Вера сейчас же узнала Желябова по отросшей красивой бороде. Рысаков сидел, выпучив в ужасе глаза, и все время ворочал головой. Во второй колеснице сидели Кибальчич и Михайлов и между ними Перовская; все были в таких же арестантских халатах. Михайлов и Кибальчич были смертельно бледны. На лице Перовской от мороза был легкий румянец. У каждого преступника на груди висела доска с надписью: "цареубийца".
Когда колесницы выезжали из ворот, Вера видела, как разевал рот громадный Михайлов, вероятно, что-то кричал, но в это время в войсках, стоявших шпалерами подле ворот, били дробь барабаны и нельзя было разобрать, что такое кричал Михайлов.
Вера шла с толпой за колесницами. Все время грохотали барабаны. Возбужденно гомонила толпа.
Ни от кого Вера не слышала слова сожаления, сочувствия, милосердия, пощады. Ненависть и злоба владели толпой.
- Повесят!.. Их мало повесить… Таких злодеев запытать надоть.
- Слышь, ее, значит, в колесницу сажают, ну, и руки назад прикручивают, а она говорит: "Отпустите немного, мне больно". Ишь, какая нежная, а когда бомбы бросала, не думала - больно это кому или нет? А жандарм ей говорит: "После еще больней будет".
- Генеральская дочь, известно, не привычна к такому.
- Живьем такую жечь надобно. Образованная.
- Те, мужики, но дурости. А она понимать должна, на какое дело отважилась.
Войти на Семеновский плац Вера не решилась, да и протолкаться через толпу было не просто. Она стояла в переулке и слышала барабанный бой и то, что передавали те, кто взобрался на забор у Семеновских казарм и с высоты видел все, что делалось на плацу.
- Помощники палача, - говорил кто-то осведомленный, - из Литовского замка взяты молодцы, под руки ведут Желябова; и не упирается - смело идет… Красивый из себя мужчина… Ведут Рысакова. Ослабел, видно… Под руки волокут. Вот и остальных поставили под петлями…
Забили барабаны, и гулкое эхо отдавалось о стены высоких розовых казарм. Потом наступила тишина. Сверху пояснили:
- Читают чего-то.
- Прокурор приговор читает, - поправили его.
- И не прокурор вовсе, а обер-секретарь Попов, - пояснил тот, кто иго знал.
- Священник подошел с крестом. Целуют крест…
- Неверы! А, видать, народа боятся. Себя показать не хотят.
- Желябов молодцом, что солдат стоит пряменький, а Перовская ослабела. Валится, помощники поддерживают.
За спинами толпы Вера ничего не видела, но по этим отрывочным словам она мучительно и явственно переживала всю страшную картину казни.
- Целуются друг с дружкой, - видать, проститься им разрешили.
- Поди, страшно им теперича!
- Ну, как! А убивать Царя шли - пожалели, ай нет?
- Рысаков к той маленькой подошел, а она отвернулась.
- Значит, чего-то не хочет… Злая, должно быть. На смерть оба идут, и все простить чего-то не желает. Змея!
Мешки надевают… Саваны белые… Палач поддевку снял. Лестницы ставят.
Опять забили барабаны, и мучительно сжалось сердце Веры. В глазах у нее потемнело. Ей казалось, что вот сейчас и она вместе с теми умрет.
Вдруг всколыхнулась толпа. Стоном понеслось по ней:
- А-а-ах-хх!
- С петли сорвался!..
- Который это?
- Михайлов, что ль… Чижолый очень. Веревка не сдержала.
Из толпы неслись глухие выкрики:
- Его помиловать надо-ть!
- Перст Божий… Нельзя, чтобы супротив Бога!..
- Простить, обязательно простить! Нет такого закона, чтобы вешать сорвавшегося.
- Завсегда таким бывает царское помилование. Пришлет своего флигель-адъютанта…
Глухо били барабаны.
- Вешают… Снова вешают…
- Не по закону поступают.
- Опять сорвался. Лежит. Обессилел, должно быть.
- Третий раз вешают… Веревка, что ли, перетирается?..
- Вторую петлю на него набросили.
- Ну и палач! А еще заплечных дел мастер прозывается. На хорошую веревку поскупился…
- Уж оченно он чижолый, этот самый Михайлов.
И еще минут двадцать в полном молчании стояла на площади толпа. Должно быть, тела казненных укладывали в черные гробы, приготовленные для них подле эшафота.
Потом толпа заколебалась, пошатнулась и с глухим говором стала расходиться. Послышались звуки военной музыки, игравшей веселый марш. Войска уходили с Семеновского плаца.
Вера тихо шла в толпе. Вдруг кто-то взял ее за руку выше локтя. Вера вздрогнула и оглянулась. Девушка в плохонькой шубке догнала Веру. Она печальными, кроткими глазами, где дрожали невыплаканные слезы, внимательно и остро смотрела на Веру.
Вера видела эту девушку на встрече Нового года на конспиративной квартире у Перовской, она не знала ее фамилии, но знала, что знали ее "Лилой".
Они пошли вместо и долго шли молча. Реже становилась толпа, Вера и Лила вышли на Николаевскую улицу. Впереди них шла, удаляясь, конная часть, и трубачи играли что-то резко бравурное. Звуки музыки плыли мимо домов, отражались эхом и неслись, к веселому синему весеннему небу. Окна домов блестели в солнечных лучах. Становилось теплее, и свежий ветер бодро пахнул морем и весной.
- Вы знаете, Лила, - тихо сказала Вера, - я хотела бы умереть там, вместе с ними.
- Я понимаю вас, - ответила Лила, - я тоже.
Веселые, бодрящие звуки музыки неслись от круглого рынка; сверкали на солнце копья, древки пик голубой кисеей дрожали над черными киверами.
Лила шла и декламировала:
Бывают времена постыдного разврата…
Ликуют образа лишенные людского
Клейменные рабы…
Вера тяжело вздохнула и низко опустили голову.
XXXII
Вера замкнулась в себе. Больше месяца она не выходила из дома. Она мучительно переживала все то, что произошло на ее глазах и с ней самой за эти два последних года. Часами она читала Евангелие и Молитвослов или сидела, устремив прекрасные глаза в пространство и ни о чем не думая. Внутри нее совершался какой-то процесс и приводил ее к решению. Но в церковь она не ходила и к священнику не обращалась. Она боялась священника. В тайну исповеди она не верила, да и как сказать все то, что было, когда она сама не разобралась, как следует, во всем происшедшем. Она старалась определить степень своей вины в цареубийстве и вынести себе приговор.
А между тем шел май, и наступало в Петербурге то пленительное время светлых, белых ночей, когда город становился по особенному прекрасен, когда что-то неопределенное, призрачное, точно потустороннее витает над ним; по скверам и бульварам томно пахнет тополевой почкой и молодым березовым листом. И празднично радостен грохот колес извозчичьих дрожек по булыжным мостовым.
Поздно вечером Вера вышла из своего затворничества и пошла бесцельно бродить по городу.
Па Фонтанке, у Симеоновского моста, была выставлена картина художника В.В. Верещагина. Выставка была давно открыта и теперь заканчивалась. Никто уже не ходил на нее.
Вера поднялась во второй этаж, купила билет у сонного сторожа и вошла на выставку
Перед ней открылась длинная анфилада комнат, ярко освещенных новыми круглыми электрическими фонарями Яблочкова. Их ровный, яркий белый свет был холоден и как бы мертв. Чуть синели угли и матовых шарообразных фонарях. Посетителей не было. Час был поздний. Рассеянно проходила Вера по пустым, без мебели комнатам, где по стенам, в широких золотых и черных лепных рамах висели картины. Вера безразлично скользила глазами по Туркестанским видам и сценам. На мгновение остановилась перед картиной Самарканда. Так блистательно ярко была написана мраморная мечеть, ее белые стены, белые халаты и чалмы сидящих подле туркмен, белая земля под ними, солнечные блики повсюду, что Вере казалось, что от картины пышет азиатским зноем.
Вора шла дальше по пустым комнатам. В одной из них, отделенная от середины лиловым шнуром на столбочках, висела только одна большая картина. Никого поле нее не было, и Вера вздрогнула и почувствовала, как холод побежал по спине, когда она вгляделась в картину.
В черную раму, как бы через громадное прямоугольное окно без стекол, Вера увидела: серый, туманный, осенний день. Низкие тучи совсем упали на землю. Сухая трава, и в ней, между стеблей, до самого горизонта лежат обнаженные мертвые тела. Множество тел… Тысячи… В углу картины - священник. Он совсем как живой. Вере показалось, что он пошевелился, когда она вошла. На священнике черная потертая риза с серебром. У него к руке кадило. За ним солдат-причетник с коротко остриженными черными волосами. Он в мундире. Белесый ладанный дымок вьется от кадила, и Вере кажется, что она видит, как он тает в сыром, холодном воздухе. Вера ощущает и запах ладана. К этому запаху примешивается никогда еще не слышанный ею сладкий запах тления. И Вере кажется, что слышит она, как два хриплых голоса свиваются в панихидном пении.
Картина и называлась - "Панихида"…
Вера, как подошла к картине, так и не могла уже отойти, точно вросла в землю; что-то притягивало ее. Ей было мучительно тяжело смотреть, было страшно, пугала реальность картины, но уйти не могла.
"Вот они, - думала Вера, - герои за веру, Царя и Отечество, живот свой положившие на бранях… Голые, мертвые тела… Никому больше не нужные, брошенные на съедение воронам. Священник и солдат-дьячок - вот и вся честь героям, вот и вся панихида по убитым солдатам".
Снова стали подниматься откуда-то изнутри притушенные было бунтовщицкие мысли. Они начались еще, когда пять лет тому назад Вера увидела первого человека, умершего на ее глазах, матроса, убившегося в Петергофе. Эти мысли, тогдашние, детские, толкнули ее на страшный путь, участия и народовольческом движении и привели к тому, что теперь ее мучит, что она не разделила участи казненных.
Она стояла, и картина оживала перед ней и доводила до галлюцинаций. Вера все позабыла, позабыла, где она. Она ежилась в своей весенней мантилье, как будто холодный ветер и дождь картины пронизывали ее насквозь…
"Брошены…" "Именинный пирог из начинки людской…" Она так ушла в картину и в свои мысли, что вздрогнула всем телом, когда услышала сзади себя шаги. Странные были эти шаги и так отвечали картине. Одна нога стучала, как обыкновенно стучат каблук и подошва по полу, другая пристукивала деревянно.
Невысокого роста офицер в длинном черном сюртуке роты Дворцовых гренадер, так называемой "Золотой роты", с солдатским и офицерским Георгиевскими крестами на груди входил в комнату. У офицера было молодое лицо и белые, седые волосы. Щеки и подбородок были тщательно побриты, небольшие русые бакенбарды отпущены по сторонам. Одна нога у него была в сапоге, вместо другой из длинной штанины с алым кантом торчала круглая деревянная култышка. Вера внимательно посмотрела на него и по глазам, серым, дерзновенно-смелым и в то же время грустно-задумчивым, узнала князя Болотнева. Она пошла навстречу князю.
- Князь, - сказала она порывисто, - вы не узнали меня?
- Как не узнать! А давно слежу за вами.
- Почему же не подошли?
- Я не смел сделать этого. Я дал слово не говорить с вами, не бывать у вас, но я давно слежу за вами, и я все про вас знаю.
Вера не обратила внимания на конец фразы. Ее поразило начало.
- Кому вы могли дать такое слово? - хмуря пушистые брови, спросила Вера.
- Вашему жениху Афанасию.
- Афанасий никогда, ни одной минуты не был моим женихом… И… он… убит…
- Я все это знаю.
- И все-таки не смели подойти ко мне?
- Может быть, только не хотел.
Вера пожала плечами.
- Я повторяет, - все про вас знаю. Подойти к вам, заговорить с вамп, это - все вам сказать! А сказать - нельзя…
Вера побледнела. Ей показалось, что она стоит над пропастью. Надо было переменить разговор. Вера обернулась к картине и, стараясь быть спокойной, сказала:
- Скажите… Эта картина… Правда?.. Так было?..
- Нет, эта картина - ложь.
- Да? В самом деле? Вы говорите… Ну а там? "На Шипке все спокойно" или "Траншеи на Шипке"… Мороз и вьюга… И мороз и горное солнце с его лиловыми тенями… Замерзающие часовые… Скажите тоже ложь?
- Нет, там правда, - спокойно сказал Болотцев. - Так на Балканах замерзли сопровождавшие меня стрелки и проводник-болгарин. Тоже вьюга, снег и мороз… Меня спас Господь Бог… Да, может быть, тот спирт, которым в ту пору были пропитаны все мои жилы.
- Хорошо. Так зачем же эта ложь? Этой панихиды.
- Уступка толпе. То же, что сделал на лекции, где я вас видел, профессор Соловьев. Сорвать аплодисменты у толпы. И для того - покадить ей.
- Ну, хорошо. Но разве на войне не так бывает?
- Нет, Вера Николаевна, не так. Хоронят всегда торжественно. Если много убитых - в братских могилах, и все-таки приодевши покойников. У каждого из этих остались полковые товарищи, а Русский простолюдин, Русский солдат почтителен к мертвым. И если уж могли прийти священник, и причетник, то могли прийти и люди полка, а если они, допустим, в бою, пришли бы тыловые люди, из обозов, наконец, просто любопытные или болгары. Нет, так не хоронили и не хоронят. Бывает, что вовсе брошены… Это бывает… Бывает, что тела шли на постройку брустверов, как это было в третью Плевну, но если есть священник, есть панихида и похороны, то есть и народ. А это?.. Для уловления жалостливых душ.
- Да-а, - сказала Вера и уже иными глазами посмотрела на картину. Священник не был больше живым и ладанный дымок мертво висел в воздухе.
Было одиннадцать часов. Выставка запиралась, и сторож проходил по комнатам, звоня и приглашая посетителей уходить.
Вера и князь вышли вместе.
Веру раздражал стук деревянной ноги князя. Ей все казалось, что князю должно быть нестерпимо больно там, где кончается живая нога и начинается деревяшка. Этот стук сбивал ее с мыслей, и Вера молчала.
Так дошли они до Невы и, по предложению Веры, - очень уж мешал ей стук деревянной ноги - сели на каменной скамье на набережной.
Под ними беззвучно, без шелеста, без всплеска проносилась широкая и глубокая река. В белой ночи она блестела, как серебряная парча. Противоположный берег, где была крепость, тонул и прозрачном сумраке. Давно догорела заря, все погружалось в тихое оцепенение грустной белой ночи.
- Вы мне сказали, князь, что все про меня знаете, тихи сказала Вора. - Что же это "все"?
- Вы знаете: Суханов арестован.
Вера вздрогнула всем телом. Она поняла - это и был отпет.
- Да что вы!
По военным кружкам идут аресты. Дегаев всех выдал… Вы и Дегаева знали?
- Нет.
- Партия Народной воли разгромлена до конца.
Мимо них по булыжной мостовой проехал порожний извозчик с узкими дрожками на висячих рессорах. Он придержал лошадь и вопросительно посмотрел на женщину, сидевшую с офицером на скамье. Потом, точно рассердившись, что его не наняли, ударял лошадь кнутом и поскакал, громыхая колесами, к Фонтанке.
Вера сидела, низко, низко опустив голову, и теребила пальцами края своей мантильи.
- Что же мне делать? - едва слышно проговорила она дрожащим голосом.
- Не знаю… Не знаю, - совсем так, как отвечал когда то Алеше, сказал князь.
- Князь. - тихо, тихо шептала Вера, точно думала вслух, - я сознаю всю свою вину. Я считаю… И я много это время об этом думаю, - я должна… Должна казнить себя.
- Самоубийство, Вера Николаевна, самый страшный грех…