Цареубийцы (1 е марта 1881 года) - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 7 стр.


Вера сама не знала, что говорила. Ей нужно было что-нибудь сказать. Принять по-настоящему слова князя она не могла, однако видела, что князь не шутит. Он был необычайно серьезен и, не смотря на свой поношенный костюм, весьма торжественен, жениховски важен и несомненно трезв.

- Знаю… Вот и говорю комедия… Как я пойду к попу на исповедь и начну с того, что я не верую в Бога… "Так зачем же, - скажет мне поп, - ты пришел ко мне?" Верно, при таких условиях и брак комедия. Но вся эта комедия нужна для людей. Вы потом останетесь здесь, или, еще лучше, переедете на свою отдельную квартиру, я останусь в своей мансарде. По мы свяжем себя, так сказать, круговой порукой. Та любовь, которая загорелась по мне там, на берегу Финского залива, заставит меня поверить в труд и приняться за него… Мы читали бы вместе, прочли бы и усвоили "Kraft und Stoff" Людвига Бюхнера. Вы знаете языки, и я их знаю. Вы, может быть, поступили бы на Медицинские или Бестужевские курсы. Мы стали бы вместе работать, изучать общественные науки, мы с вами вместе, Вера Николаевна, перевернули бы весь мир. А?.. Что вы на это скажете?..

- Что я могу сказать?.. Вы говорите о любви, но мне думается, что для женитьбы… любовь должна быть взаимной…

- Я понимаю вас… Вы меня не любите… Конечно… Прогнали человека из дома… Пьяница… Нищий…

- Нет, князь… Совсем не это… Уверяю вас, не это… И то, что вы без средств и то, что прогнали вас из дома, и все другое не имеет никакого значения для меня, если бы тут была любовь… Но я? Я никого не люблю…

- Меня же особенно, - вставая, жестко сказал князь. - Все презирают меня за это мое… нищенство. Я же считаю, что подло жить за счет трудов и слез своего ближнего, и вовсе не подло - за счет добровольного даятеля. Да, я неспособен к труду… Но, когда я полюбил, мне стало казаться, что вместе с вами я могу и трудиться. Моя душа воспарила, и мне показалось, что я не совсем пропавший человек… А вы способны на самопожертвование. Я не хочу быть барином и вас не зову стать барыней, а прошу вас вместе потрудиться. Я ничтожный, лишний на свете человек, ноль… Я тоскую и мучаюсь пустотой жизни… И мне казалось, что и вы тоже…

- Ноль… И вы думали, что ноль плюс ноль дадут нечто…

- Прощайте. Вера Николаевна, - решительно сказал князь Болотнев. - И прошу вас, забудьте этот мой глупый разговор. Ваша логика убийственна… Эти шесть месяцев я только и делал, что пил и думал о вас… Много читал… Даже писал… Думал, что нашел. Вижу, что ошибся…

Князь протянул Вере все еще холодную, несогревшуюся руку. Вера вяло пожала ее. Ей было жаль князя… Но не выходить же ей замуж за всеми отверженного Болотнева, чтобы потом жить как-то странно, по разным квартирам. Князь вышел из комнаты. От него остался в спальне какой-то неуютный, нежилой запах холода и сырости. Точно принес он с собой воздух улицы и своей холодной, одинокой, сырой мансарды…

Вера смотрела на закрывшуюся за князем дверь. "Жаль, конечно… Мне жаль его. Может быть, было нужно, как это делает графиня Лиля, дать ему красненькую?.. Но как дать деньги, когда он мне сделал предложение руки и сердца?.. Спасти, вывести на добрый путь всеми отверженного князя?.. Разве это не подвиг… Но я - девушка, побитая на площади казаком… Куда я сама то годна со всеми своими сомнениями… О, Боже, Боже, верни мне веру и Тебя!.. Научи меня, если Ты есть!.. Но я знаю, Тебя нет… Если бы Ты был, не было бы надвигающейся войны, турецких зверств, казаки не били бы на площади студентов, не было бы курсистки, воткнувшей нож в круп лошади, и казака с разбитым глазом. Мне говорили, что у казака глаз совсем вытек… Не было бы несчастного князя, но все были бы радостны и веселы и… счастливы… А то все это… И Бог?.. Бог?.. Милостивый и человеколюбивый Бог?.. Нет, Бога нет, и так страшно жить без Бога…"

XVI

Порфирий у себя в кабинете примерял походное снаряжение. Афанасий сидел в углу, в кресле, и смотрел на отца.

Порфирий надел чечунчовую желтоватую рубашку на крепкое, волосатое тело, сел на тахту и стал натягивать высокие сапоги с раструбами выше колена.

- Немного тугие сделал мне сапоги Гозе… Ну, да разносятся, - сказал он, вздыхая. - Но нигде не жмут. И нога, как облитая… Гарновский писал мне - в действующей армии вицмундир и каска обязательны… Такова воля Государя… Как в Прусской армии в войну семидесятого года…

Порфирий накинул на плечи сюртук со значком и аксельбантами и прошелся по кабинету.

- Папа, - сказал Афанасий, - ты пойди все-таки к ней. Поговори.

- А сам-то что же?.. Жен-них!.. - с ласковой иронией сказал Порфирий.

- Не могу. Так посмотрит на меня, что язык прилипает к гортани. Боюсь - высмеет. И ее глаза!.. Не налюбуюсь на них, но боюсь их…

- Боишься, а жениться хочешь… Как же потом-то будет?

- После легче будет…

- Что говорить… Похорошела Верочка, а кусается. От рук отбилась. Вот оно, домашнее-то воспитание на воле, без институтской дисциплины… Так хочешь, чтобы я - сватом? Сейчас?

- Да, папа. Завтра я уезжаю в полк. Так хотелось бы знать.

- Бесприданница…

- Ну, дедушка ее не обидит. Да и у тебя, папа, что-то есть.

- А вдруг я возьму и тоже женюсь… Вот мои-то денежки и проплывут мимо тебя.

Отец и сын весело захохотали.

- Ведь не стар еще?.. А?.. Ни одного седого волоса. Чем не жених?.. А?..

- Совсем жених, папа… Так пойди и поговори.

- Ну, ладно… За успех не ручаюсь… Но не потому, что отец, а по совести: лучшего жениха для Веры, как ты, и днем с огнем не сыскать.

Порфирий вдел рукава сюртука и, распахнутый, - очень ему нравилась желтоватая чечунчовая рубашка - подрагивая крепкими мускулистыми ногами и позванивая прибитыми к каблукам шпорами, пошел на половину Веры.

- Барышня у себя? - спросил он горничную, вышедшую к нему в коридор.

- Они в спальной.

- Попроси их в будуар…

Порфирий похаживал по мягкому ковру, поглядывал, как в двух зеркалах отражалась ого коротенькая полная фигура то со спины, то с лица.

"На Леера похож, думал он самодовольно. Коли отпустить бороду, да, когда поседею, совсем буду, как Леер. Вот заложу руку в карман и, как он, тихим ровным голосом начну: прошлый раз мы закончили оборудование базы, теперь посмотрим, как в соответствии с этим должны быть устроены операционные линии… Впрочем, у Леера это как-то ученее, мудренее выходило. А ведь и правда, я мог бы лекции читать. Мои академические работы признаны лучшими, отчет о кавалерийских маневрах на Висле с Сухотиным заслужил одобрение Обручева и Милютина. Я на дороге… А теперь еще война… И я, черт возьми, еду на войну. Это тоже не шутки. Это стаж для будущего. Теория, проверенная на опыте… Георгиевский темляк на сабле, а может быть… и беленький крестик!.. Всякое бывает… А там, если повезет, и в генералы… Как это в "Горе от ума"?.. "А там - зачем откладывать бы дальше, - речь завести о генеральше"… Однако Вера меня выдерживает. А может быть, догадалась, почему я так официально… Прихорашивается… Все-таки смотрины… будущий тестюшка… Хе-хе-хе!.. А, вот… Наконец…"

Вера вышла, как всегда ходила она дома, в строгом закрытом темно-сером платье, в корсете. Круглые пуговки блузки были застегнуты сзади наглухо, узким мыском лиф спускался на талью и незаметно переходил в суконную юбку. Буфы на рукавах и турнюр были умеренны. Вера напоминала Порфирию французскую артистку, виденную им в Михайловском театре. Прическа Веры была небрежна - слишком густы и непокорны были пушистые пепельные волосы. Прическа эта ей очень шла.

"Хороша… - подумал Порфирий, - мой оболтус понимает толк в женщинах. Мимишка его научила… И есть в ней что-то духовное, величественное… Ей губернаторшей быть. Вся губерния была бы у ее ног. Девчонка - а совсем Екатерина Великая…"

- Вера, я к тебе но серьезному делу.

- Садитесь, дядя, я вас слушаю, - показывая на кресло и устало опускаясь и другое, сказала Вера.

Порфирий продолжал ходить по комнате. Зеркала отражали его.

- Видишь ли, Вера… - последовало долгое молчание. Вера смотрела на Порфирия.

- Тебе нравятся мои сапоги?.. Это наша походная форма.

- Простите, дядя, вы мне напомнили картинку из сказки Перро "Кот в сапогах".

- Кот в сапогах?.. - Порфирий принужденно засмеялся и остановился против зеркала, спиною к Вере. Зеркало отразило румяное, круглое лицо, темные усы и бакены, напомаженные и приглаженные на висках волосы торчали кверху, совсем как кошачьи уши… Небольшой нос, веселые, жизнерадостные, круглые глаза… действительно кот, сытый, лавочный, холеный кот. И брюшко в чечунчовой рубашке - как белая кошачья грудка… Кот и сапогах…

Порфирий застегнулся.

- А едкая ты, Вера.

- Простите, дядя. Я это с любовью.

- Охотно верю. И я к тебе с любовью. Так вот… Коротко и прямо. По-военному, по-разгильдяевски, по-солдатски… Я к тебе сватом. Ты - товар, я купец. Мой Афанасий просит твоей руки и сердца.

- Но, дядя… Мы же как брат и сестра… Мы родня.

- Какая там родня!.. Седьмая вода на киселе… Разгильдяевская кровь в тебе только с материнской стороны, да и то по бабушке. Отец - Ишимский, мать Тихменева и только мать твоей матери двоюродная сестра моего отца. Тут и не досчитаешься, где эта самая то родня придется.

- Мы росли вместе, и я так привыкла смотреть на Афанасия, как ни брата.

- Росли вместе потому что… Да ты сама зияешь. Твой отец, капитан конной артиллерии Ишимский, доблестно сражался в Севастопольскую кампанию под командой моего отца, был тяжело ранен, выручая со своей батарей моего отца. Это не забывается. Он женился и доме моего отца… Я все это отлично помню, и, когда твой отец скончался, а потом умерла и твоя мать, ты осталась круглой сиротой и зажила в нашем доме со всеми нами, как наша родня. Но ты отнюдь не сестра и даже не кузина Афанасия.

- И все-таки я никак не могу себя представить женой Афанасия.

- И представлять не надо - надо стать. Афанасий едет на войну. Он хочет пород отъездом получить твое слово. Поверь мне, получив твое слово, он будет героем и, если Бог даст, целым и невредимым вернется домой: ты дашь, ему то счастье, какого он вполне заслужил.

- Простите меня, дядя, но я не могу дать такое слово.

- Почему?.. Что он, урод?.. Обезьяна какая-то?..

- Нет, конечно, не урод и не обезьяна… Красавчик - с детства это слышу. А все-таки не могу.

- Почему?.. Ну хорошо… Я понимаю. Ты умная, Вера… Мой Афанасий умом и талантами не блещет, он не в меня, а в мать пошел… Но он - такая прямота, такая честность, такой рубаха-парень… Как он будет любить тебя и холить…

- Дядя… Все равно, я не могу полюбить его.

- Еще раз спрошу - почему?

- Вы помните, дядя, Петергоф и соревнование выездами?

- А… Так, так, так… Белый пудель, - совсем по-кошачьи фыркнул Порфирий. - Ф-ф-уу!… Какая глупость! Но, милая моя, ты девушка, тебе девятнадцать лет и тебе рано это знать. Но это всегда так бывает. Афанасию двадцать три года. Он сангвиник, он молодчик, что же ему?.. Фу-ух, какие ты глупости говоришь, хоть и умная девушка… Нет, ты не думай об этом… Не думай и не думай… Посоветуйся с нашей милой графинюшкой. Ей-Богу, не потому, что отец, а по-совести - такого жениха не найти… И пожалей его…

Порфирий подошел к сидевшей в кресле Ворс и взял ее за плечи. Вера вывернулась из его рук и встала.

- Нет, дядя, благодарю за честь… Прошу не обижаться… Но… просто - не могу…

- Да что, у тебя есть кто-нибудь на примете?..

- Никого у меня нет - вы сами это отлично знаете. Кто у нас бывает?.. Где я бываю?.. Но за Афанасия я не могу выйти… Я просто не люблю его.

- Стерпится - слюбится.

- Таким путем ни ему счастья не дам, ни себе не получу.

- Что же сказать ему?.. Ты хотя бы обнадежила его…

- Дядя… В Малороссии, кажется, арбуз или тыкву в таком случае посылают.

- Ты еще можешь шутить!.. Ты отчаяние вместо надежды даешь человеку, идущему на войну.

- Что же я могу поделать? Я чувствую, что не люблю и никогда не полюблю Афанасия, - со слезами в голосе выкрикнула Вера. - Я никого никогда не полюблю. Я останусь старой девой. Но только умоляю, не мучайте, не мучайте меня. Я никому не мешаю. Я пойду… в народ. Но я не могу, не могу и не могу!..

Вера выбежала из будуара…

Порфирий постоял несколько мгновений в комнате, ожидая, не вернется ли Вера.

- Странная девушка, - сказал он. - С идеями!.. - и пошел к Афанасию.

Он застал сына в кабинете, в том же кресле, в той же позе.

- Ну что? - спросил Афанасий.

- Погоди, Афанасий… Нет, рано еще. Она совсем еще девочка. Ей в куклы играть, а не замуж выходить. Не созрела еще. Переходный, самый капризный возраст. Помнишь, как в Петергофе с этим дурацким матросом.

- Отказала? - вставая, спросил Афанасий и побледнел.

- Н-нет… Она не отказала… Но, мой милый Афанасий, - надо нам раньше вернуться с войны, а тогда уже думать о свадьбе.

- Хорошо, папа… Я вернусь с войны героем или вовсе не вернусь…

XVII

Война!.. Война!.. Она висела в воздухе. Казалось, это страшное слово звучало в великопостном перезвоне колоколов, слышалось в чирикании воробьев по улицам.

В Пассаже, на Невском, в галерее восковых фигур были выставлены "Турецкие зверства". Были изображены из воска болгары, привязанные к деревьям, под ними горели костры. Фольговые огоньки костров блестели, восковые ноги болгар были обуглены, на лицах изображена нестерпимая мука. Зрители стояли у столбиков с малиновыми шнурами, вздыхали и говорили шепотом. У двери висела кружка "для добровольцев в Сербии". Сыпались в нее медные пятаки и трешницы, серебряные двугривенные и пятиалтынные.

На Николаевском вокзале ежедневно кого-то провожали в действующую армию.

Порфирий и Афанасий уехали. Генерал благословил сына и внука иконами.

- Вернетесь, Бог даст, - сказал он, - без всякой войны, Государь знает - on ne saurait jamais entierement aneantir les resultats de la guerre. Сто раз подумает. Своей Империей рискует… Он это понимает.

Вера одна осталась при дедушке.

Газеты, "общественное мнение" - требовали войну.

Все это Вера переживала болезненно чутко. Она осторожно расспрашивала деда о тех войнах, в которых тот участвовал. Она с трепетом слушала его рассказы о тысячах убитых, о раненых, умирающих на поле без помощи, о голоде и жажде, о героизме Русского офицера и солдата.

Она думала: "Тут не один случайно убившийся матрос, несчастный случаи. Воли Божья, тут предумышленное убийство, массовое избиение ближнего".

Было страшно. Ночью вдруг проснется Вера и долго лежит, устремив глаза в угол, где черед образом Казанской Божией Матери в синем стекле мигает лампада, затепленная горничной. Сама Вера уже не возжигала лампады - она была выше этого. Крошечное семя сомнения, неверия, материализма, посеянное в ее сердце князем Болотневым и теми книгами, которые она читала, разрасталось громадным деревом.

Вера смотрела в сумрак спальни на игру теней на золотом окладе и Лике Пречистой и думала.

Война недопустима с христианской точки зрения, недопустима и с точки зрения социализма, зовущего к общему миру, свободе, равенству и братству.

Вера читала Достоевского и слышала, как про него говорили: "Пророк… Провидец… знаток человеческой души… сам много перестрадал и знает до дна душу Русского человека"…

Вера знала биографию Достоевского, слышала о деле Петрашевцев, о том, как замешанный в это дело Достоевский был приговорен к смертной казни и прощен уже на эшафоте. Знала, что он отбывал каторжные работы в Сибири. Она читала "Записки из мертвого дома" и, читая, сознавала, что человек, так много переживший и повидавший, может знать больше других людей.

Вере казалось, что Достоевский должен непременно осудить войну, что он должен быть единомышлен с теми студентами и курсистками, которые митинговали на Казанской площади, что он, так много сам пострадавший, должен всей душой понять, что такое война и что он укрепит все то, что продумала Вера в долгие молодые бессонные ночи, когда так мучительны думы и так хочется на кого-нибудь опереться, кем-нибудь подтвердить продуманное и выношенное.

Но перед Верой встал сейчас же вопрос: как пойдет она к совершенно незнакомому, непредставленному ей человеку? Как пойдет к чужому мужчине она, девушка? После долгих размышлений она пришла к выводу, что писатель, которого она столько раз читала и перечитывала, стал для нее как бы знакомым, что она все это объяснит, что он человек немолодой, поймет и не осудит ее. Вера думала: "А если бы она была курсисткой?" Перовская, наверно, пошла бы. Колебания и сомнения продолжались долго, наконец Вера решилась.

Было предвесеннее время в Петербурге, когда основной лед на Неве уже прошел, снег лежит только но окраинам, где его не сгребали и не вывозили, а в центре гремят железными шинами колеси дрожек по обнаженной мостовой, звонят ручьи, стекает по трубам в кадки вода с крыш, уже местами обнаженных от снега, когда у водопойных колод особенно ароматно пахнет растоптанным лошадьми сеном и громко воркуют голуби, а извозчичьи лошади стоят в блестящих завитках еще зимней шерсти и мотают головами, с навешенными на них торбами, разбрасывая овес, точно чтобы нарочно дать подкормиться голубям и звонко кричащим воробьям, когда на деревьях садов и скверов уже нет инея, но ветви набухли внутренними соками и нет-нет проглянет сквозь легкие тучи клочок голубого неба и ярко заблестит на мокрой мостовой солнце - и станет тогда все по-весеннему радостно.

Вера шла, бойко постукивая каблуками, направляясь по Владимирскому проспекту в Кузнечный переулок к Достоевскому. Она поднялась на четвертый этаж скучного и темного "доходного" дома и позвонила в колокольчик на пружине.

За дверью послышался тяжелый кашель, звякнул откладываемый крюк, и дверь медленно открылась. Отворил ее сам писатель.

- Простите, Федор Михайлович, - сказала робко Вера, - могу я попросить у вас несколько минут времени?

- По делам редакции? - стоя в дверях, сказал Достоевский.

- Нет… По личному, очень важному делу.

Достоевский внимательно из сумрака прихожей вгляделся в смущенное, порозовевшее лицо Веры, окинул взглядом ее скромный, но дорогой костюм, попятился и, приглашая рукой войти, сказал:

- Тогда, пожалуйте ко мне в кабинет.

Назад Дальше