Легенды нашего времени - Эли Визель 11 стр.


- Этому научиться нельзя. Ты хочешь подражать мне? Ничего никогда ты не научишься открывать, если будешь подражать кому бы то ни было. Ключ нельзя купить, его надо выковать самолично. То, в чем моя сила, у тебя может стать слабостью. Долг ученика - следовать за учителем, а не копировать его.

К счастью, приступы гнева быстро проходили. Вспыхнут, как молния, и вот он уже такой, как всегда, как всегда озаренный.

Один-единственный раз он ушел в бешенстве, хлопнув дверью. В этом был виноват я. Я хотел вломиться в святилище, я стал задавать вопросы, которые преследовали меня даже во сне:

- Кто вы? Что скрываете? Почему делаете из этого такую тайну? Неужели вы в самом деле думаете, что долг человека замыкаться, а не открываться другим?

Он окаменел. Дыхание его стало шумным, лицо приняло жестокое выражение. Молча он смотрел на меня, ища способ уязвить побольнее, быть может - убить. Я пришел в ужас, я стал оправдываться.

- Не сердитесь на меня. Это не любопытство, не нескромность. Я просто хочу знать это на будущее, хотя бы для того, чтобы рассказать своим детям, кто был человек, имевший такое влияние на их отца.

Он вскочил с места и погрозил мне кулаком. Бешенство, наконец, прорвалось наружу:

- А кто тебе сказал, что оно будет, это будущее? И кто тебе позволил отторгнуть меня от него, говорить обо мне в прошедшем времени?

Он совершенно взбесился и, как одержимый, стал метаться от стены к стене, испуская пронзительные крики.

Он исчез дней на десять. Я уже боялся, что никогда больше его не увижу. Но он появился снова и, как ни в чем не бывало, продолжал учить меня с того самого места, на котором мы остановились. С тех пор я уже не смел больше касаться запрещенных областей. Я думал: если он захочет открыться, он не станет ждать моих вопросов. Теперь мне иногда кажется, что я был неправ: надо было настаивать. Может быть, он только и ждал, что я опять начну его расспрашивать. Может быть, все его бешенство было напускным.

Он покинул меня в конце 1948 года, не простившись, не сказав "до свиданья". Последняя его лекция не отличалась от прежних. Ничто в его поведении не выдавало намеренья порвать со мной. Он был такой же, как всегда - ни печальнее, ни веселее, чем обычно. Как всегда, я проводил его до станции метро и, как всегда, он посоветовал мне возвратиться домой:

- Подумай еще раз о том, что ты от меня слышал, и постарайся все это уничтожить.

Он не оглянулся.

Прошла неделя; он не подавал признаков жизни. И еще неделя. Никто не стучался ко мне в дверь. Я стал искать его по всем синагогам: безрезультатно. Ни в одной больнице не было больного, похожего на него по описанию.

Я понял, что это безнадежно. Нельзя действовать против его воли, против его свободы. Наши отношения зависели только от него.

Оставшись без дела, без поддержки, без друзей, я решил покинуть Францию. В Израиле дрались, я сгорал от желания поехать туда, мне не сиделось на месте. И только позже, много позже, я узнал, что и он ответил на этот зов, почти в то же самое время, чуть раньше меня.

Я пробыл в Святой Земле недолго, как и он. Меня беспричинно влекли путешествия: я гнался за кем-то, хоть и не знал, за кем. Теперь я решил, что гонюсь за ним. Но наши пути больше не пересеклись. Между тем он тоже снова взял страннический посох.

Иногда я встречаюсь с' кем-нибудь из друзей, и оказывается, что он знавал моего учителя в тридцатые, сороковые, пятидесятые годы, в Париже или в Иерусалиме, в Нью-Йорке или в Алжире. Мы всю ночь говорим о нем. Бывает, что о нем мне рассказывает незнакомец - и тогда он становится моим другом.

Совсем недавно в самолете, которым я возвращался из Буэнос-Айреса в Нью-Йорк, один пассажир рассказал, что в начале шестидесятых годов в Монтевидео появился странный человек. Учитель вел там такой же образ жизни, как и во Франции. Внешность его осталась прежней, сила интеллектуального воздействия тоже. Все та же загадка, по-прежнему неразрешимая, окружала его. Полагали, что он - хранитель ка-ких-то тайн. То он демонстрировал свое превосходство над раввинами и учеными, то становился служкой в синагоге и требовал, чтобы его подвергали унижениям и поручали самые черные работы. Там, как и везде, никто не знал, почему и зачем он расшатывает души, каким силам он бросает свой дерзкий вызов. Где бы он ни появлялся, люди замолкали, стихали, и только сердца их бешено колотились, словно сознавая, что здесь находится тот, кому известно, почему мы живем и умираем.

Часто мною овладевает желание сесть на первый же самолет, который отправляется в Уругвай, чтобы увидеть его в последний раз, чтобы сравнить его с тем образом, который сохранила моя память. Мне нужно, чтобы он опять встряхнул меня, подвесил между небом и землей, и тогда я увижу, что их сближает, и что - разделяет.

Но я боюсь. Будет ли он точно таким, как тот, кто перевернул мою жизнь в маленькой Парижской синагоге и в саду Таверни? Париж изменился, и Таверни изменился, и наши ученики изменились тоже: одни стали раввинами, другие пали в боях - в Галилее, в Негеве, в Иерусалиме. Я тоже изменился. Но не он. Его не могла изменить даже Катастрофа.

Это-то меня и тревожит, это-то и пугает: если события, перевернувшие всю мою жизнь, не оставили на нем даже царапины, то, может быть, они незначительны и лишены смысла? Неужели же я прожил жизнь под знаком заблуждения?

Если для него прошлое ничто и будущее ничто, то, значит, и смерть ничто, и смерть миллиона еврейских детей тоже ничто? Бог, может быть, умер, но он этого не знает, а если и знает, то действует так, словно его это не касается…

И вот отчего я дрожу всякий раз, когда представляю его себе в Монтевидео, где он ждет меня, куда он меня зовет: я боюсь опять окунуться в его легенду, приговорившую меня к сомнению, а его к бессмертию.

ПОСЛЕДНЕЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ

Где-то в далекой Трансильвании, в тени Карпат, близ самой капризной границы Восточной Европы, был когда-то пыльный городишко Сигет. Имя свое он носит как бы тайком, словно опасаясь, что это имя у него отнимут.

Городок как городок, и все-таки не совсем такой, как другие. Тихий, мирный, будто окаменевший в забвении - и в позоре, который это забвение породило. Он отверг прошлое, но оно все еще властно над ним. Он приговорен жить вне времени и дышит только памятью тех, кто его покинул.

Когда-то это был мой городок, когда-то, не теперь. А между тем, он не изменился. Почти не изменился. Я увидел вновь его низенькие серые дома. Услышал глухой ропот его рек, звук шагов на тротуаре, ночью, перед рассветом. Церковь и бойня по-прежнему стоят друг против друга. На углу маленького базара пустынная синагога ждет, кажется, кого-то, кто должен прийти, но не придет больше.

И именно потому, что он остался таким же, как в моей памяти, мой городок кажется мне чужим. Тем, что он так похож на себя, он уже совершил предательство. Он больше не имеет права ни на свое имя, ни на свое лицо. Это город без судьбы. Сигет уже не Сигет.

Давно я сгорал от желания туда поехать. На неделю, на час, на мгновенье: только разок взглянуть. Увидеть его в последний раз, стать снова ребенком, а потом уехать. Навсегда. Без сожалений, без угрызений совести, без связей. В наши дни, несмотря на железный занавес, расстояний не существует. Кто угодно может отправиться откуда угодно и посетить мой городок через Бухарест - Клуй - Бая-Маре; может лететь самолетом, ехать поездом, машиной; даже трех суток на это не понадобится. Но мое путешествие оказалось длиннее и труднее. Это одно из тех путешествий, которые проделывают только раз в жизни. Это путешествие должно было привести меня не на край ночи, а напротив, к ее истокам. Туда, где все начинается, где мир утратил свою невинность, а Бог - свою маску.

Потому что я поехал в Сигет из Сигета.

Двадцать лет - это много. Это половина или треть жизни. Все это время я готовился к своему паломничеству, без радости, скорее со страхом. Я знал, что оно перережет мою жизнь пополам. Будет "раныне и позже". Нет, более того: "раньше" не будет.

Что ждет меня там: мертвое прошлое или воскресшее прошлое? Уныние развалин или богохульство отстроенного города? В любом случае это только оправдает отчаянье, утвердит зло. Нельзя безнаказанно ворошить могилы. Тайна маасе-брешит, Начала - Ангел смерти, стоящий на страже его. Приблизиться к нему можно, лишь принеся в жертву последние связи, последние иллюзии. И ты расстанешься с верой или с разумом - но понапрасну. Это нечестная игра, выиграть невозможно. Да и нечего.

После освобождения, в Бухенвальде, американцы хотели отправить меня на родину. Я не захотел. Не захотел жить один в покинутом жилище. Они настаивали:

- Как, ты отказываешься вернуться домой?

У меня больше не бьшо дома.

- И тебе не хочется увидеть место, где ты родился, где прошло твое детство, где ты впервые познал то меланхолическое и глубокое чувство, которое вызывает у человека солнце, поднимаясь над вершинами?

Нет, мне не хотелось. Город, о котором они говорили, больше не существовал. Он последовал за евреями в изгнание.

Я предпочел добровольную ссылку во Францию. И начал скитаться. Израиль, Америка, Дальний Восток. Дальше, все дальше, как можно дальше. Я переезжал из страны в страну, из одной жизни в другую, сам не зная, для того ли, чтобы отдалиться от своего городка, или чтобы приблизиться к нему. Он преследовал меня, я видел его повсюду, и он был такой, как всегда. Он наполнял мои сны и затуманивал взгляд на мир, на людей, на себя. Я так хотел от него освободиться, что стал его пленником.

И годы проходили, а городок завораживал и пугал меня все больше. Я отдал бы все, чтобы увидеть его снова и хоть так спастись от него. Страхов и надежд было множество, и все они противоречили друг другу. Иногда я говорил себе: война, раскаленные облака, крики в ночи, дети, за ручку идущие на бойню, - все это дурной сон; пробуждение наступит, когда я вернусь и увижу городок таким, каким его оставил, с его талмудистами, коммерсантами, бездельниками, ворами и поэтами, нищими и сумасшедшими. И я чувствовал себя виноватым, что увидел во сне их смерть.

А бывало, что я говорил себе: я буду единственным, вернувшимся с того света, я пройду по улицам, совершенно один, без всякой цели, не встречу ни одного знакомого лица, ни одного открытого взгляда. И сойду с ума от одиночества.

Много раз я уже готов был предпринять это путешествие. Знай, откуда ты пришел и куда идешь, учат наши мудрецы. Но в самую последнюю минуту я всегда изобретал предлог, чтобы отложить поездку на потом. У меня не хватало мужества. Я говорил себе: кто знает, может, я никогда и не покидал своего городка. Или: он никогда не существовал нигде, кроме моего воображения. Или: может быть, вся вселенная - это огромная проекция моего городка?

Но однажды я решил, что двадцать лет - достаточный срок. И пустился в дорогу: будь что будет. Дорога одна, будь ты победитель или побежденный.

Не знаю, хорошо ли я поступил, и, конечно, не узнаю этого никогда. А те, кто мог бы дать мне совет, - я искал их там и не нашел. Они не вернулись.

Окруженный высокими горами, окаймленный двумя реками, Сигет пережил все политические расчленения и военные оккупации нашего века. Он был частью австрийской империи, потом его уступили Венгрии, которая отдала его Румынии с тем, чтобы забрать обратно в начале Второй мировой войны. Потом честь царствовать в Сигете перешла к Германии, что позволило СССР отнять его у нее прежде, чем передать Румынии.

Мне пришлось проехать через Бухарест, где я сел на самолет до Бая-Маре. Там я нанял такси. Сто пятьдесят километров, шесть часов, пятнадцать долларов. Хоть шофера и радовало, что он заработает такую кучу денег за такое короткое время - это недельный заработок квалифицированного рабочего, - он все-таки казался недовольным. Он не любил вести машину ночью по скверным, плохо освещенным дорогам.

- Вы знаете Сигет?

- Знаю.

- Как он вам нравится?

- Город как город.

- Расскажите, на что он похож?

- А что тут рассказывать?

- Там есть еще евреи?

- Евреи? Не знаю.

Не такое у него было настроение, чтобы болтать, он мог только ворчать недовольно. Не знаю, кого он проклинал сквозь зубы - меня, город или евреев, о которых он ничего не знал.

А мне есть что рассказать. Пожалуй, с тех самых пор, что я его покинул, я только и делаю, что рассказываю об этом городке, который дал мне все и все отнял. Город первых вопросов, первых страхов, первых открытий. Там я научился идти к цели, и там же предпочел движение самой цели, там впервые предощутил силу молитвы, а потом силу молчанья.

Я вырос в окружении глубоко верующих людей и жаждал только пламенной веры, которая господствовала бы над каждым мгновением моей жизни. Я был преданным хасидом Вижницкого ребе, но посещал и других раввинов. Я слушал их рассказы, запоминал песни, стараясь не упускать ничего, чему можно было бы научиться. Потом я стал учеником каббалиста и жил под его сенью. Он вставал каждую полночь и прилеплял ко лбу горсть пепла; сидя на полу, тихим голосом он жаловался на разрушение Иерусалимского Храма и на страдания Шхины, которая, как и мы, вместе с нами, находится в изгнании. Я был слишком юн и не мог вообразить, что вскоре храм будет разрушен шесть миллионов раз, что страдания Господни никогда не достигнут и не искупят страданий еврейских детей, которых уже бросали в костер в то время, как мир молчал, как и Тот, Кого называют его создателем.

- Подъезжаем, - сказал шофер.

- Где мы?

После перевала езда неопасна. Долина приняла и обняла нас. Сигет: 40 км. Сигет: 30 км. Вдоль дороги, как изгородь, жмутся покосившиеся хижины. В свете фар возникают деревни. Ночь тотчас же проглатывает их снова. Вдали несколько мигающих огней. Сигет: 20 км. Машина, старая "Волга", набавляет скорость. Сигет: 15 км. И вдруг волнение хватает меня за горло: я чувствую, что реальность от меня ускользает. Шофер - уже не обыкновенный шофер обыкновенного такси. Кто послал его? На какую таинственную встречу он меня везет? Со смертью? С собой? Сигет: 10 км. Сигет: 20 лет.

- Подъезжаем, - повторяет шофер.

Он произносит это слово глухо, словно угрозу.

Я вступаю в город, как в сон, бесшумно скользя, не встречая сопротивления, принимая заранее самое худшее и самое лучшее. Отныне все возможно, это область, где известное становится неизвестным, где неожиданности идут чередой и отменяют друг друга. Кажется, что вот сейчас ты споткнешься и проснешься, но реальной жизни не до нас.

Я взрываюсь, и время рассыпается тысячами лиц, тысячами осколков существования. С одной стороны мертвые, с другой стороны я. Весна 1944 года, осень 1964. Массовый отъезд, одинокое возвращение. Первая остановка, последняя остановка. Я уехал поездом, вернулся машиной. Только в тот день было тепло, а сейчас приближается зима, и уже ночь. Начало и конец соединяются, их огненное кольцо сжимается: я попался.

- Вот и приехали, - говорит шофер.

Он не имеет отношения ко всей этой декорации; я смотрю на него, не узнавая. Он протягивает руку, он требует то, что ему причитается: он спешит, он должен вернуться в Бая-Маре. Я спрашиваю:

- Вы уверены, что это Сигет? Бывший центр района Марамурес?

Он утверждает, что да, но я ему не доверяю. Просто этот городок похож на Сигет. Это ничего не доказывает. Вот главная улица, площадь, кинотеатр, гостиница, женский лицей. Напротив так называемая Еврейская улица. Направо магазины, дальше, налево, суд. Ничего не изменилось? Ничего. Так откуда же у меня ощущение недоразумения, плохого фарса? Да нет же, меня обманули: шофер хотел посмеяться и привез меня в чужой город, который мне не принадлежит. А может быть, надо мной решил посмеяться кто-то другой?

- Вы действительно уверены?

Он ухмыляется и клянется, но я ему не верю, я самому себе не верю. Лжет его голос, лгут мои глаза. Лжет городок. Он называется Сигет - ну, и что? Ничего: фальшивое имя, фальшивое удостоверение. Сигет, настоящий Сигет, находится далеко за горизонтом, где-то в Верхней Силезии, близ маленькой железнодорожной станции, называемой Биркенау, близ огромного пламени, пожирающего небо, он стал кварталом превращенного в пепел громадного города.

Шофер нервничает, мои галлюцинации его не интересуют, и я его отпускаю. Он благодарит и желает приятно провести время. И вот я один в городе, один в ночи. Я чувствую их связь. И говорю себе громко: мой город, моя ночь.

Поздно, люди спят. Я не смею вздохнуть. Стою на тротуаре, спиной к гостинице, с чемоданом в руке. Я пытаюсь раствориться в молчании городка, которое отрицает мое собственное молчание; пытаюсь слиться с бесчисленными тенями, которые спускаются с гор, чтобы заполонить, растоптать все, что открыто, и все, что закрыто, город, ночь, меня, хотя ради встречи со мной они и идут сюда. И память, особенно память, которая недостаточно открыта и недостаточно закрыта.

Я подстегивал себя: вспоминай. Ты вернулся, чтобы вспомнить, так вот, смотри и слушай. Площадь, вот эта самая, она ничего тебе не напоминает?

По дороге на вокзал евреи ее обошли. Жандармы, составившие маршрут, выполняли директиву некоего Адольфа Эйхмана, лично явившегося, чтобы наблюдать за проведением операции: только не появляться в центре города, чтобы не шокировать население, не смущать христиан с их чувствительными сердцами. Излишняя предосторожность: наши милые соседи сразу же ринулись в опустевшие дома; там хватало добычи на всех, на все потребности, на все вкусы.

Мародерам было удобно - полиция была занята в другом месте. По молчаливому соглашению богатые грабили богатые дома, бедные брали только, у бедных. Не надо ничего преувеличивать, все-таки. Порядок есть порядок.

И вот я один, в самом центре, на площади, один, как победитель. Они не подозревали, что я вернусь. Победа над палачом, над судьей. Но почему же во мне пустота, почему я не способен ощутить хоть какую-то гордость? Слишком поздно для победы. И для гордости тоже.

Даже печали я не ощущаю, даже разочарования. Не так я представлял себе возвращение. А как же? Не могу сказать. Не так. Словно я и не возвратился.

Я вглядываюсь в фасады, расплывающиеся в темноте, в слепые окна, в крыши с высокими трубами. Я ищу точку опоры, зацепку. И не нахожу… Городок прячется от взгляда, как от света, он уклоняется, стушевывается; встреча не состоится, один из двух не явился на свиданье. Улица говорит только об отсутствии, площадь - о разлуке. Это не тот городок.

Я ни в чем не уверен, я снова задаю вопросы. Что общего у меня с тем наивным и робким, романтически-религиозным мальчиком, которого изгнали отсюда двадцать лет назад?

Молчание. Такое же молчание стояло в день отправки во дворе большой синагоги, где было назначено место сбора. Военные жандармы были разъярены, они бегали взад и вперед, они орали, они били мужчин, женщин и детей, даже не для того, чтобы причинить боль, но просто чтобы заставить их нарушить молчание. Но было тихо. Ни крика, ни стона. Старик, которому жандарм разбил голову, поднялся с блуждающими глазами. Женщина с окровавленным лицом не замедлила шаг. Городок никогда не видел такого молчания. Ни вздоха, ни жалобы. Даже дети не плакали. Полное молчание последнего действия. Евреи уходят со сцены. Навсегда.

Назад Дальше