Я налил по второй, по третьей. Я опрокидывал рюмку залпом; он потягивал маленькими глотками. Я думал: - И все-таки он переменился. Когда-то он был нетерпелив, ему хотелось опередить время. Может быть, он уже добежал до конца?
- Я прочел то, что вы написали о Моше-сумасшед-шем, - сказал он с легкой гримасой. - Вы, по - видимому, знаете его лучше, чем я.
- Лучше чем вы? Может быть, иначе?
- Нет. Лучше, чем я. Доказательство: вы о нем говорите, он вдохновляет ваши рассказы. Потому-то я и хотел встретиться с вами. Что вы о нем знаете? Какие у него были корни, стремления, тайные замыслы? Вы уверены, что он был таким, как вы описываете? А не пользовался ли он своим сумасшествием, чтобы достичь какой-то одному ему известной цели? И уверены ли вы, что он был убит в Освенциме?
Мне хотелось перебить его, сказать: - Вы не так меня поняли, я не так выразился, не так написал и вы не так прочли. Теперь я знаю истину, истина в том, что Моше-сумасшедший не умер и не умрет никогда, и образ его никогда не угаснет. Но я ничего не сказал; я сидел под градом его слов, которые сыпались на меня как справедливое и заслуженное возмездие. Наконец я не выдержал и закричал:
- Чего вы от меня хотите? Что я вам сделал? Кто дал вам право судить и обвинять меня? Моше-сумасшедший? Он никого не осуждал, а вы осуждаете. Во имя чего? Во имя кого?
Он положил руку мне на рукав, стараясь успокоить.
- Вы вспылили, не надо на меня сердиться. Если я вас задел, то прошу прощения.
Я думал: "Да, он все-таки изменился. Моше-сума-сшедший в жизни ни у кого не просил прощенья, даже у Бога, особенно у Бога".
Он выпил еще глоток и тихо добавил:
- Я был так заинтересован, что, понимаете, даже злоупотребил вашим добрым отношением.
- Не будем об этом говорить. Выпьем. Лучший способ помянуть кантора - это выпить.
Чтобы все загладить, он залпом проглотил рюмку, потом сказал нерешительно:
- Последний вопрос. Может быть, он будет вам неприятен. Вы говорите о нем с любовью. Всегда с любовью. Вы говорите о нем так, как я говорю о своем отце. С чем это связано?
Ему хотелось рассказать мне свою жизнь, все, что он пережил до, во время и после войны. Мне не хотелось об этом знать. Я сбивался, сердился, мысли мои путались, я терял нить.
- Лучше вернемся к вашему вопросу. Почему я вспоминаю о нем с любовью? Да потому, что больше никто этого не сделает. Потому что он никому не был отцом, никому не был сыном. Ни домашнего очага, ни связей, ни положения: что называется - свободный человек. Ничто внешнее его не соблазняло и не пугало. Он был одинок, неуравновешен; из своего безумия он сделал общее веселье, а из одиночества - общее достояние. Он был вожатым, он показывал дорогу. Он был ясновидящим; он никогда не пил дважды из одного стакана, не повторял дважды один и тот же опыт. Разве мог бы я воссоздать его образ без любви и его судьбу без зависти?
Можно было бы продолжать так до самого утра, но я не стал. Мне вдруг пришло в голову, что в сущности мы ничего не знаем о Моше, кроме того, что он позволял нам видеть. Может быть, у него была семья в какой-нибудь окрестной деревне, может быть, он любил жену, кормил детей? Разве можно сказать что-нибудь с уверенностью? Да, он объявлял себя сумасшедшим, путал счастье с развязкой, ясновиденье с галлюцинацией. А дальше? А другое его лицо, которого он не показывал? Меня одолели сомнения. Я по-новому увидел еврея из Бруклина.
- Правду! - сказал я тихо. - Я требую, чтобы вы сказали мне правду. Дайте ее мне. Кто вы? Почему вас интересует кантор? Вы, может быть, его брат? Друг? Убийца? Мститель? А может быть… сын?
Мои вопросы его, видимо, ошеломили. Он покраснел, заморгал; тик, с которым он не мог справиться, стал дергать его веки. Через минуту он овладел собой и расхохотался:
- Вы шутите! Вас заносит! Ну и воображение у вас! Я - мститель! Я - его сын!
- Вы смеетесь, но это ничего не доказывает. Вы смеетесь, чтобы скрыть правду, но я вижу вас насквозь. Скажите мне, кто вы, и что вы тут делаете, и почему вы со мной. Говорю вам, я должен все знать!
Он перестал смеяться и стал рассматривать свои ногти. Глаза мои наполнились слезами.
- Ну? Значит, ничего не скажете? Жаль. Если бы Моше-сумасшедший был здесь, он бы вас заставил. Но его уже нет на этом свете. Да никогда и не было. И все-таки я его знал и следовал за ним повсюду, до этого самого места. Что-то это, наверное, доказывает, но я так и умру, не узнав, что.
Он стал кусать ногти, пот выступил у него на лбу. Я его испугал, это было видно. Потому что разоблачил? Или потому, что он увидел другое лицо кантора? Или потому, что решил, что я и есть Моше-сумасшедший? Он печально покачал головой, потом вскочил с места и глухим голосом объявил, что ему пора.
Как в тумане я видел, как он уходил: подошел к кассе, заплатил по счету, дал официанту на чай, обернулся, посмотрел на меня последний раз и скрылся. Я бы должен был задержать его, побежать за ним, заставить во всем сознаться. Кантор сумел бы. Но я был на это неспособен: я слишком много выпил.
От нечего делать я начал рассматривать посетителей ресторана, которые, к счастью, не обращали на меня внимания. Молодые парочки улыбались друг другу, забывая, что надо есть, пожилые люди ели молча, словно чем-то недовольные. Постепенно зал опустел. Наконец и я поднялся и ушел, спотыкаясь. Вскоре я оказался на Таймс сквер, куда вечно заносит гонимые души, которые бегут от собственной тени. Купаясь в неоновом свете, оглушенные копеечной механической музыкой, одинокие люди тащились из бара в бар. Я бродил бесцельно всю ночь. Наконец чистый утренний ветер освежил меня, и я двинулся вдоль реки домой. Опьянение проходило, ко мне возвращалось равновесие и ясность. Я уже стыдился своего поведения в ресторане, спектакля, который я там разыграл. Да ведь этот еврей из Бруклина, имени которого я по-прежнему не знал, был только любознательный читатель; ему просто хотелось встретиться с земляком. Все остальное сделало мое больное воображение. Он, бедняга, был тут ни при чем.
- Чертов Моше, - усмехнулся я, - опять твои штучки. Никогда ты не переменишься.
И все-таки после этого эпизода передо мной встал еще один вопрос, который следует присоединить к тем, что я задаю себе по поводу нашего кантора. В конце концов, может быть, я был прав в ту ночь, когда так напился. Может быть, Моше-сумасшедший, который не был ничьим сыном, был всем нам отцом.
ВЕЧНЫЙ ЖИД
Никто не знал, ни как его зовут, ни сколько ему лет. Может, он и не имел ни имени, ни возраста. Он не хотел иметь тех признаков, по которым обычно определяется или, по крайней мере, хоть опознается человек. Своим поведением, ученостью, разнообразием и противоречивостью позиций он стремился воплотить неизвестность, неуверенность. На голову выше всех, он использовал свои знания лишь для того, чтобы замутить всякую ясность, откуда бы она ни шла. Ему нравилось переставлять неподвижные точки, разрушать то, что казалось прочным; он упрекал Бога за то, что Он изобрел вселенную.
Откуда он был? Какие были у него радости, какие опасения? К чему он стремился, что хотел забыть? Неизвестно. Знал ли он когда-нибудь в своей жизни женщину, счастье, разочарование? Тайна под семью замками. О себе он говорил только для того, чтобы окончательно запутать: да и нет значили одно и то же, добро и зло тянули в одном и том же направлении. Он строил свои теории и тут же разрушал их, применяя одни и те же средства. Чем больше человек его слушал, тем меньше узнавал о его жизни, о его внутреннем мире. Он обладал сверхчеловеческой властью - изменять собственное прошлое.
Он внушал страх. Но, конечно, и восхищение. О нем говорили: "Опасный человек, он слишком много знает". Ему это нравилось. Он таким и хотел быть - одиноким, чуждым всем, непостижимым.
Он мог появиться где угодно, всегда неожиданно, чтобы потом, через неделю, через год, исчезнуть бесследно. И тут его, всегда неожиданно, всегда случайно, обнаруживали за горами или по ту сторону границы - то это был поразительный раввин, то делец, то скромный синагогальный служка. Он несколько раз проделал кругосветное путешествие, без денег и без бумаг; никто не знал, ни как, ни с какой целью. Может быть, для того он их и проделывал, чтобы никто никогда не узнал.
Местом его происхождения оказывался то Марракеш, то Вильно, то Кишинев, то Цфат, то Калькутта, то Флоренция. Он приводил массу доказательств, массу деталей, и каждый раз ему удавалось убедить слушателей, что теперь они, наконец, знают правду. На другой день все здание рушилось: он описывал, походя, сказочную атмосферу своего родного города где-нибудь в Китае или в Тибете. Его преувеличения были безмерны и выходили за пределы лжи; они становились мировоззрением.
Каков был результат его реальных или мнимых путешествий? Он говорил хорошо и много. Он владел тремя десятками древних и новых языков, в том числе венгерским и хинди. По-французски он говорил прекрасно, по-английски - безукоризненно, а идиш его принимал акцент любого собеседника. Зохар и Ведцы он читал наизусть. Вечный жид, он чувствовал себя дома в любой культуре.
Вечно грязный, вечно оборванный, он был похож на бродягу, ставшего клоуном, или на клоуна, изображающего бродягу. На его огромной, круглой, шишковатой голове всегда сидела крошечная шляпа; взгляд прятался за толстыми пыльными стеклами очков. Встречные, не знавшие его, отстранялись с отвращением. Надо сказать, что это доставляло ему большое удовольствие.
Три года в Париже я был его учеником. Близ него я узнал многое: узнал, как опасен язык и разум, узнал, что такое гнев мудреца - и безумца тоже, - узнал таинственные пути мысли сквозь столетия и колебания этой мысли, но ничего не узнал о тайне, которая терзала - или защищала - его перед лицом больного человечества.
Наша первая встреча была краткой и бурной. Она произошла в старой синагоге на улице Павэ, куда я часто приходил в пятницу вечером, чтобы присутствовать на богослужении, которым встречают Царицу-Субботу.
После молитвы верующие окружили отвратительного старика, который, размахивая руками, стал объяснять им Сидру - главу Библии на предстоящую неделю. Голос его звучал хрипло и неприятно. Он говорил быстро, фразы так и наскакивали друг на друга, за ним трудно было поспеть; он делал это нарочно: его забавляло, что слушатели не понимают, в чем дело. Каждое слово, каждая мысль были понятны, и все-таки чудилось, что это самообман, что он издевается над теми, кто делает вид, будто понимает. Но никто не оказывал сопротивления: даже это чувство становилось каким-то нездоровым умственным наслаждением.
В середине своей речи он вдруг заметил меня. Он крикнул:
- Ты кто?
Я назвал свое имя.
- Иностранец?
- Да.
- Беженец?
- Да.
- Откуда?
- О, - сказал я, - издалека. Оттуда.
- Верующий?
Я не ответил. Он повторил:
- Верующий?
Я снова промолчал. Он сказал:
- Ага, понимаю.
И продолжал свои расспросы, словно не замечая моего смущения:
- Студент?
- Да.
- Что изучаешь?
- Хотел бы изучать философию.
- Почему?
- Потому.
Он не отставал:
- Почему?
- Я ищу.
- Чего?
Я хотел поправить: не "чего", а "кого". Однако я этого не сказал и просто ответил:
- Еще не знаю.
Его это не удовлетворило:
- Чего ты ищешь?
Я сказал:
- Ответа.
Он словно хлестал меня словами:
- Ответа на что?
Можно было бы сказать ему: не "на что", а "кому", - но я предпочел выразиться проще:
- На мои вопросы.
Он саркастически хихикнул:
- Значит, у тебя есть вопросы?
- Да, у меня есть вопросы.
Он протянул руку:
- Дай сюда, я тебе их верну.
Я ошеломленно посмотрел на него, ничего не понимая.
- Да, - сказал он, - я верну их тебе разрешенными.
- Как? - вскричал я. - Вы обладаете ответами на вопросы? И признаете это при всех?
- Вот именно, - сказал он. - Если хочешь доказательства, то я тебе его тут же предоставлю.
Я промолчал минуту, потом сказал:
- Нет, в таком случае я предпочитаю верить вам на слово.
- Мне это не нравится, - рассердился он.
- Ничего не поделаешь, - сказал я, краснея. - Если вы можете ответить на мои вопросы, то у меня их нет.
Старик - сколько ему было? семьдесят? больше? - долго смотрел на меня; прихожане тоже. Мне стало страшно: я почувствовал, что мне что-то угрожает. Куда спрятаться?
Старик склонил свою тяжелую голову.
- Задай мне все-таки вопрос, - сказал он примирительно.
- Я уже сказал вам: у меня их нет.
- Есть, есть. Всего один вопрос. Неважно, какой. Не пожалеешь, вот увидишь. Чего тебе бояться?
Чего мне бояться? Да всего. Послушаешься один раз - послушаешься и второй. Этому не будет конца - и больше для меня не будет свободы.
- Ну? - дружелюбно сказал старик. - Только один вопрос…
Я молчал. Лоб его нахмурился, черный огонь вспыхнул в глазах.
- Да это просто глупость, парень. Я предлагаю тебе кратчайший путь, а ты его отвергаешь. А ты уверен, что имеешь на это право? Уверен, что твой приезд во Францию свершился не ради встречи со мной?
Сердце мое сильно билось, я сжимал губы. Я слышал внутренний голос, предостерегавший меня, я понимал, что нахожусь на распутье. Берегись, смотри в оба, молчи, не становись на путь, который окажется не твоим.
- Ну? Предпочитаешь упрямиться? Ты что, язык потерял? Или память? Воображаешь, что ты смеешь меня не слушаться?
Старик терял терпение. Мой страх возрастал, он уже душил меня. Когда я был ребенком, то в каждом незнакомце видел посланца, и только от меня зависело, получу ли я от него обетование или проклятье. Учителя научили меня не доверять видимости, они же учили, что лучше самому стерпеть тысячу унижений, чем унизить другого. По Талмуду, унизить человека публично - значит пролить его кровь. Отказать старику значило оскорбить его.
- Ну, решился? - спросил он, глядя на меня недобрым взглядом. - Откроешь, наконец, рот?
Неловко, наобум, просто чтобы покончить с этим я, наконец, спросил его, как толкуется какое-то место Библии. Вопрос был, по его мнению, слишком легкий. Он потребовал, чтобы я задал другой. Опять слишком легкий. Следующий. Он покраснел от гнева.
- Ты смеешься надо мной? Давай, стремись, иди до конца, до темноты, и тащи мне то, что от тебя ускользает, что тебя смущает.
На десятой или двенадцатой попытке он, наконец, заявил, что это более или менее подходит. Он закрыл глаза и пустился толковать темное место с таким блеском и точностью, что я был ослеплен. Я уже принадлежал ему, вместе со своей волей и разумом. Он говорил, а я только и мог восхищаться обширностью его знаний и богатством мысли. Его слова уничтожали расстояние, снимали препятствия; не было уже ни начала, ни конца - только хриплый, неприятный голос человека, объясняющего Творцу тайны и поражения Его созданий.
- Как красиво, - сказал я, когда он кончил.
Я был растроган, мне хотелось пожать ему руку.
И сказать ему: Вы меня встревожили, я пойду за вами! Но лицо его вдруг так изменилось, что я не посмел пошевелиться. Одутловатое лицо полиловело от негодования. Он подошел, схватил меня за плечи и стал трясти, крича с величайшим презрением:
- И это все, что ты нашелся сказать? "Красиво"! Дурак, плевать я хотел на красоту. Красота - это фасад, декорация. Слова умирают во тьме, ничего к ней не прибавляя. Когда ты поймешь, что красивый ответ - это ничто? Ничто, обман зрения. Человек определяется тем, что его тревожит, а не тем, что успокаивает. Когда же ты поймешь, что жил, заблуждаясь, и искал, заблуждаясь, потому что Бог - это движение, а не объяснение?
Он оттолкнул меня и стремительно ушел, оставляя за собой свой тяжкий и таинственный гнев.
Кто-то расхохотался и начал меня утешать:
- Не расстраивайся, молодой человек! Он всегда так ведет себя и с теми, кто им восхищается, и с теми, кто его боится. Не надо сердиться. К тому же рассердиться - это значит попасть к нему в ловушку. Не принимай его ругательства близко к сердцу. Он любит причинять боль, это его любимое занятие. Это его подстегивает. Он уже высмеивал людей постарше тебя, да и поученее. Он бы и жить не мог, если бы каждый день для него не находилась новая жертва.
Так впервые я столкнулся с его легендой. Я услышал много рассказов о его могуществе; он знал о других все, а сам оставался в тени; он прочел все книги, самые важные и самые ничтожные; он проник во все секреты; он объездил все страны; он был у себя везде - и нигде. Никто не знал, где и на какие средства он живет. Кто были его друзья и соперники? Его называли рабби, но никто не знал даже, верующий ли он. Он не признавал никакого закона, никакого авторитета - ни общинного, ни индивидуального; покорялся ли он воле Божьей? И это тоже было тайной. Он всегда появлялся нежданно-негаданно, словно возвращался с неких дальних берегов, из волшебных стран. Годы не властны были над его телом и умом: он не старился. Он был такой, как всегда, он дразнил воображение и бросал вызов времени.
До позднего вечера рассказывали мне евреи о нем, и я слушал с таким мучительным напряжением, словно опять стал ребенком, замиравшим от сказок, в которых хасиды, между молитвами Минха и Маарив, повествововали о чудесах, совершенных цадиком, наперсником и слугой Господним.
- Не расстраивайся, молодой человек, - повторял мужчина, желавший утешить меня. - То, что наш гость тебя изругал, - привилегия.
- Но кто он такой? И что он делает, если ему под руку не попалась очередная жертва? Где он прячется и почему? Как его можно найти?
Евреи пожимали плечами. Одни считали, что он сказочно богат, другие - что гол, как сокол. "Просто сумасшедший, который смеется над нами", - заявил бородатый старик. Его сосед возразил: "Нет! Это святой, это Праведник, и миссия его на земле - расталкивать нас; ведь нужно иногда всех расшевелить, верно?" Бородач согласился: "Ты прав, это нужно, а то душа так и сгниет в своей скорлупе; но, говорю тебе, не люблю я нашего гостя, не могу я доверять человеку, который мне не доверяет. По-моему, он служит Сатане; это Сатана ему покровительствует и помогает побеждать. Ради чего, какой ценой? Хотелось бы знать - и боюсь узнать!"
Кто-то вспомнил: во время оккупации нашего странствующего оратора арестовали немцы. Его стал допрашивать офицер гестапо. Старик сказал, что он эльзасец, профессор высшей математики в немецком университете. Офицер чуть не лопнул от смеха.
- Ты? Ты преподаешь в университете? И ты хочешь, чтобы я эту дичь проглотил?
- Именно, - сказал бродяга совершенно спокойно.
- Покажи документы.
- Пропали во время бомбежки.
Офицер перегнулся через стол к допрашиваемому:
- Не повезло тебе, жид. Я сам до войны был профессором высшей математики.
Еврей ничуть не растерялся.