Крушение империи - Козаков Михаил Эммануилович 13 стр.


- Совершенно верно. Я того же мнения, - продолжала она. - Но вы, господин ротмистр особого корпуса жандармов (Людмила Петровна с нарочитым и шутливым пафосом произнесла титул Басанина), вы должны мне откровенно сказать: вы против того, чтобы Теплухин служил в Ольшанке, или нет?

- Господа, вы как-то превратно судите о моих официальных обязанностях, - попробовал уклониться ротмистр.

Он протянул руку к бокалу с вином и безмолвно чокнулся им с Людмилой Петровной. "Для вас… для вас я все могу сделать, знайте…" - говорил его взгляд.

- Право же, это так, господа. Разве мы кому-нибудь запрещаем или мешаем заниматься законным делом? Напротив, мы призваны оказывать наиусерднейшее содействие таким подданным империи. Мои слова не нуждаются ни в каком подтверждении, потому что они говорят о том же, о чем говорит высочайше утвержденный указ о характере нашей службы… И я думаю, что, например, Георгий Павлович не откажется засвидетельствовать пользу этой службы. Кто у вас работал в той же Ольшанке под фамилией Сенченко? Бежавший и долго разыскивавшийся преступник, калишский рабочий, стрелявший в своего хозяина. Мы его обнаружили.

Ротмистр Басанин уже не скрывал того, насколько приятно ему сознание своей силы - жандармского офицера, которому вверена охрана имперского режима хотя бы и на столь незначительной территории.

Пощелкиваемый небрежно наконечник аксельбанта подскакивал все выше и выше.

И от сознания ли своего, ротмистрова, положения, или, может быть, от того, что крепко играло выпитое, лукавое вино и хотелось - инстинктивно - казаться красивей, лучше и значительней перед Людмилой Петровной, - Басанин именно таким почувствовал себя в эту минуту.

Свой собственный голос показался ему необыкновенно плавным и выразительным. Улыбка, все время не сходившая с лица; блуждала по нему так легко, как безукоризненно ловко пудрящая пуховка, и, как она, была мягка и нежна ротмистрова улыбка. Кисть левой руки, непринужденно лежавшая на ослепительно белой, выкрахмаленной скатерти, нервно и быстро играла всеми пальцами, - он испытывал сладостное, почти осязаемое , возбуждение; оно должно было или передаться другим, или подчинить их себе…

Ротмистр почувствовал, как тело его, весь он, от головы до пят, стал мускулистей, подвижней, свободней и плавней в своих движениях, - и ему невольно захотелось встать во весь рост и показать всего себя наблюдавшей его женщине.

Он с радостью подумал о том, как отлично лежит на нем темносиний двубортный сюртук с красным кантом по воротнику и обшлагам, гордо выпячивающий его, басанинскую, грудь; как туго и ровно натянуты на штрипках безукоризненно выглаженные диагоналевые брюки, как обманно-небрежно волочится по полу спущенная на серебряной портупее скосаревская шашка в притупившихся - да, притупившихся! - в конце ножнах и нежным колокольчиком звенит великолепная савельевская шпора с чарующим малиновым звоном.

- Господа! Я говорю вам: ничто нам не страшно, ничто не поколеблет нашу государственную власть. И поэтому, Людмила Петровна, если вы почему-либо хотите протежировать Теплухина, - пусть поступает на службу, пусть… Я не хочу вмешиваться в это дело. Не имею формальных оснований для вмешательства. Тем паче, господа, что Теплухин досрочно помилован и возвращен на родину.

- Досрочно? - удивленно поднял брови Георгий Павлович.

- А почему это вас так поразило?

- Ну, да… ему было зачтено предварительное сидение, вероятно?

Ротмистр Басанин вдруг сдержал себя, остановленный быстрой и короткой мыслью: "Ага… Ты мне Ольшанку подай, Кандуша!"

- Словом, Теплухин освобожден теперь, прав не лишен и следовательно…

Ротмистр не закончил фразы и развел только руками.

- Вот и хорошо, - спокойно сказала Людмила Петровна. - Мне очень приятно, что вы не оказались чиновником. Скучна… ах, как скучна у нас, господа, эта пресловутая "буква закона"!

- Но если я оказался вам приятен, - спасал себя Басанин, - то только потому, что я в данном случае никак не нарушал ее. Я пока не имею никаких формальных оснований для вмешательства в дело господина Теплухина.

- Только потому? - иронически смотрели теперь отдалившиеся серые глаза. - А я, грешным делом, думала, что моя просьба… Леонид, ты, голубчик, ужасно много куришь. Вы не находите этого, Георгий Павлович?

"Ч-черт! Я поскользнулся на апельсинной корке", - с тревогой подумал ротмистр о своем неловком ответе. Улыбка еще оставалась на лице его, но была уже ненужной, лежала на нем, как неряшливо оставшийся после бритья, прилепившийся волосок из облезлого помазка.

Резко приподнятое настроение Басанина так же резко изменилось: он несколько раз пытался вернуться к утраченной теме, но, как только начинал этот разговор, Людмила Петровна искусно отводила его.

Ему стало душно вдруг, не по себе в отлично сшитом мундире, который показался теперь почему-то узким, а рукава - безобразно короткими; он с досадой заметил сейчас, что стул под ним немного расшатан и при нерассчитанном движении скрипит и, вероятно, издавал все это время малопонятный окружающим звук. Глядя исподлобья и скосив глаза в сторону небрежно расплачивавшегося с официантом Карабаева, он увидел свой закрученный кверху, растопыренный рыжеватый ус, на котором торчала - предательской свидетельницей его, басанинской, небрежности - не забранная салфеткой жирная крошка пирожного. Он снял ее незаметно длинным ногтем мизинца.

"Для чего пришел сюда? - спрашивал себя. - Ну, захотелось им вместе после деловых разговоров пообедать… А меня зачем позвала? Чтоб о Теплухине узнать, просить меня о нем? Этот миллионщик-либерал взятку мне обедом дал… или как?"

Он тяжело поднялся из-за стола вслед за другими.

- Вы разрешите мне к вам приехать в имение? - спросил он, прощаясь с уходившей Людмилой Петровной, и почувствовал, как грустно и виновато смотрят сейчас его глаза.

- Конечно, я буду очень рада: у нас так скучно, - приветливо улыбнулась она, подавая руку для поцелуя. - Вы давно уже ко мне не приезжали и потому не имеете права желать, чтобы я о вас помнила. Но вот видите: когда решила увидеть вас, Павел Константинович, я нашла способ это сделать… Не правда ли? Господа, я сию минуточку иду! - крикнула она стоявшим у вешалки Карабаеву и брату.

- Вы знаете, - тихо сказал ротмистр, - что я хотел бы вас видеть всегда.

- Да? Фу, какие здесь грязные ступеньки в чиновничьем собрании, - смеялась она, спускаясь к вешалке. - Вы, значит, остаетесь здесь, господин ротмистр? До свидания!

Басанин остался один. Растерянность уже исчезла, но оттого, что не мог еще разобраться во всем, что произошло в конце обеда и после, был зол и придирчив, как и сегодня утром, когда наткнулся в столе на свой давнишний неловкий доклад.

"На улицу, черт побери! Душно мне…" - быстро сбежал он в вестибюль.

- Шинель! - громко крикнул он глуховатому здешнему швейцару, заметавшемуся у вешалки. - Живей, старик!

- Резвости, резвости-то сколько, ба-а-атенька! - услышал Басанин знакомый, погружающийся в одышку голос и оглянулся.

Здоровенный, тучный исправник Шелудченко стоял в другом конце вешалки, протирая запотевшие стекла очков большим красным платком. Синие маленькие глазки исправника добродушно посмеивались.

- Драгоценному Павлу Константиновичу - мое искреннейшее почтение, уважение, красотой восхищение, любовь моя без сомнения, примите заверения и всякие томления…

Исправничья туша подвигалась на Басанина, протягивая мягкую руку и расточая на ходу привычные шутливые приветствия.

В другое время ротмистр Басанин ответил бы, как всегда, схожей шуткой, но сейчас ему было не до этого.

- Здравствуйте, Иван Герасимович, - сухо сказал он, влезая в подбитую ватой шинель, поддерживаемую швейцаром. - Тороплюсь.

- Вижу, вижу, - тем же тоном продолжал исправник. - Ну, а все-таки, что нового? Тишь да гладь, да божья благодать… а? Да вы что это на афишку загляделись, словно императорский театр на ней помечен?

Он был прав: ротмистр Басанин смотрел каким-то странным взглядом на зеленую афишу, висевшую на стене.

- Тишь да гладь? - вдруг, обернувшись, насмешливо и зло сказал он. - А-а… - уже почти застонал он, чувствуя неожиданную радость от того, что может сорвать сейчас свое раздражение. - Я не видел раньше этого безобразия… но вы полюбуйтесь, что это такое.

- Что? - недоумевал Шелудченко, вскидывая голову кверху и вглядываясь в афишу.

- Вот вам ваша тишь да гладь… Сорвать, заклеить эти афиши! Это черт знает что! - не унимался уже ротмистр. - Читайте-ка, Иван Герасимович, если раньше, давая разрешение, не читали…

- Ну, читаю… читаю, - не совладая с одышкой, взволнованно сказал исправник. - Рюи-Блаз, драма Виктора Гюго…

- Гюго!

- Ну, Гюго… Рюи-Блаз. А что есть этот Рюи-Блаз… а?

- Да не в том дело! - презрительно смотрел на него ротмистр. - А дальше… помельче шрифт… вот… сбоку…

- Сбоку? Ага… вижу.

- "Так вот они, правители страны, министры бескорыстные народа, так вот у нас дела какого рода…" - медленно, с расстановкой, обдумывая каждое слово, читал исправник, оглядываясь по сторонам.

- Ну? - процедил ротмистр, чувствуя удовлетворение после приступа гнева. - Ну-с, Иван Герасимович?

- Думаете? - односложно спросил исправник и мигнул смешливо Басанину.

- А по-вашему, как же?

- Думаете, присочинили актеры… а? Или научил кто?

- Не присочинили, а напечатали нарочно. Цитату напечатали "со смыслом". Оштрафовать типографию на сто целковых да проверить паспорта у актеров! Это ваше, ваше дело, Иван Герасимович… Губернатор бы увидел сию минуту афишку…

- Так вот у нас дела какого рода… - повторил, пыхтя, Шелудченко, - Изречение! Действительно! Виктора бы мне сюда этого Гюго - поизрекал бы у меня! Да ведь не в моем уезде, прохвост! Распоряжусь, распоряжусь насчет типографии, Павел Константинович. Что говорить - легкое упущение!

Ротмистр Басанин козырнул и выбежал на улицу.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Друзья Феди Калмыкова

Последние месяцы гимназического курса пробежали в подготовке к выпускным экзаменам, начинавшимся в конце апреля. И по мере приближения экзаменов Федей все сильней и сильней овладевало новое чувство, отодвинувшее в его сознании все существовавшие до сих пор интересы и даже влечение к Ирише Карабаевой, с которой - по той же причине - редко теперь встречался. Это было чувство ответственности перед самим собой, перед всем продолжением своей жизни будущего российского интеллигента.

Получить золотую медаль, пропуск в университет - это стало уже вопросом чести для Феди.

Часто он уходил после обеда к товарищам, жившим в гимназических общежитиях Шелковниковой и Бобовник, и просиживал там долгие часы за тригонометрией и физикой - науками, неохотно постигаемыми и никогда не привлекавшими его внимания.

Дома, в семье, все было по-старому: будни вывязывались мерно, одним цветом, как неразличимые петли в чулке.

Райка утром отправлялась в гимназию, слепой, скучающий отец - на смежную половину старика Калмыкова, а Серафима Ильинична занималась хозяйством и уборкой своей маленькой квартиры.

Из ее окон были видны стоящая напротив просторная, широкая ямщицкая изба, плотно прижавшаяся другой стороной к станционному амбару, и почти весь большущий калмыковский двор, уставленный летом фаэтонами и шарабанами, а зимой - санями различных фасонов и размеров; во всю ширину двора, в конце его, поставлены были высокие конюшни, за которыми уже шел фруктовый сад.

Как докучливо знакома Серафиме Ильиничне картина калмыковского двора!

Весной раскрываются окна в ямщицкой избе, и вывешиваются на подоконники грязные, блошиные зипуны и тулупы, на которых укладываются кошки с котятами или старая дворовая шавка с подбитой ногой. Из избы потянет кислым запахом щей из котла и опарного теста и удушливой цвилью. Вспотеет на солнце навоз, горой набросанный возле конюшен, и пар от него тяжело пойдет сизыми теплыми клубами по двору, в раскрытые окна калмыковского дома. Зажужжит у навоза густой хоровод больших и жирных зеленых мух. Мушиные стаи заполнят все комнаты в доме и только под вечер утихнут, покрыв сплошной черной сыпью выбеленные стены.

От первых дождей вспухнет и размякнет земля и утонет станционный двор в многопудовой жидкой грязи - иссиня-черной, маслянистой, как колесная мазь. Лошади, проваливаясь в нее, кажутся низкорослей и мельче; двор засыпают жужелицей и кирпичами, но пройдет новый дождь - и насыпи эти смываются.

Ямщики ссорятся из-за очереди на дальние поездки, пьянствуют, грозят прибить сварливого, хромого старосту Евлампия, - скачет по двору крепкая и свободная ямщицкая ругань. Не остается в долгу и молодой хозяин - Семен Калмыков.

"Что видят, чему здесь научиться детям?" - скорбно думает Серафима Ильинична.

Она терпеливо живет здесь с тех пор, как ослеп муж. И, когда это случилось, приехали из соседних уездов братья Мирона Рувимовича, оба врачи, - устраивать судьбу его семьи. В то время старик Калмыков отошел уже от дел и всем ведал Семен - старший сын от второй жены. Старуха и он, боясь участия слепого Мирона в общих станционных доходах, поспешили выделить ему долю: были куплены лошадь и фаэтон, был нанят ямщик, который стал выезжать на извозчичью биржу и кормить тем самым семью Мирона. Теперь ее существование зависело от ямщика - Карпа Антоновича.

Старый, благообразный Карп Антонович, с шелковой седой бородой, приезжал под вечер чаще всего пьяным и неразговорчивым. И еще за час до его возвращения домой Серафима Ильинична, ведя под руку мужа, выходила на улицу и усаживалась на скамеечку в ожидании своего кормильца. Вот следом за десятком других извозчиков показывался и он из-за поворота. Боже, с какой тревогой и надеждой всматривалась она в его лицо, в то, как крепко сидит он на козлах, как держит в руках вожжи, - рысью или понуро бредет взмыленная или сухая лошадь!..

Он, словно не замечая своих хозяев, взлетал на горбик мостика и въезжал по уличке во двор.

- Карпо вернулся, - сообщала она тогда невидящему мужу и торопила его домой.

- Да, да… мне так и показалось. Ей-богу, Симочка, мне эти новые очки, кажется, помогут, - неожиданно оживлялся он. - Я тебе правду говорю: я смутно заметил его длинную бороду. Скажи, у него ведь борода длинная?

- Да, да, родной… длинная, - печально улыбалась она: "О, если бы он видел!"

Слепой - он жил только памятью. Иногда она ласково обманывала его, и ему казалось мгновениями, что он прозревает. Тогда его уверенность была особенно болезненной для окружающих.

- Смотрите, смотрите… - задыхался он от непостижимой радости. - Вот… вот смутно я вижу свои пальцы… очертания… очертания. Вот указательный… особенно указательный ясней всего. Смотрите, смотри, Симочка, - вот ведь он. Я вижу! - почти безумный, гипнотизирующий шепот вырывался из его уст.

Он держал перед своими открытыми мертво-лучистыми глазами дрожащую руку с растопыренными пальцами, а другой - осторожно ловил эти пальцы, нежно притрагиваясь и скользя рукой по ним, словно боясь, что от прикосновения к ним они могут исчезнуть. И как будто их можно было вспугнуть громким голосом, и они могут уплыть из его неподвижно, настежь открытых глаз, - он уже только тихо, перехватывая дыхание, шептал:

- Я вижу… Вижу туманно… Я могу, я хочу прозреть…

Он ничего не видел.

- Хо-хо-хо! - смеялся кто-нибудь из дворовых, наблюдавший такую сцену. - Хиба так видют?.. А вы скажить, Мирон Рувимович, чи стриженый я, чи бритый? Не-ет, ни дули вы не видите!

- Уходите вон! - налетал на того Федя. - Как вы смеете вмешиваться?

- Тю! - плевал дворовый. - Хиба можно обманывать человека? Человеку свою судьбу не переспорить.

Калмыков бледнел и низко опускал голову.

- Феденька… не надо. Я видел… видел, - подкатывалась спазма. - А теперь… я разволновался, я опять слеп. Мне нельзя волноваться. Мне профессор Гиршман сказал еще.

- Ты видел, отец! - горячо, не понятным самому себе убежденным тоном говорил Федя.

…Надо было ждать, покуда Карпо Антонович распряжет лошадь, засыплет ей овса в конюшне и отнесет свою извозчичью одежду в избу. Потом он приходил в кухню Серафимы Ильиничны и приносил, как всегда, на сохранение снятую с лошади упряжь, вожжи и свой "батюг" - кнут, которым больше всего дорожил.

И опять с тревогой и надеждой смотрела молча на него Серафима Ильинична: "Хоть бы два рубля привез, - Архип два десять привез Семену…"

- Выручка, барыня, одно дело… простите за выражение. Кобыла моя подкову потеряла! Ну, в кузню пришлось, конечно, - час и пропал, да и деньги тоже. Околоточный на два часа взял - в долг, конешно. Не везет! Прямо говорю вам - не везет! Верьте, не верьте, а вот больше, как рупь сорок, не заработал. Н-да!

Хмельной - он тряс своей длинной шелковистой бородой, добрыми глазами смотрел на хозяйку: "Н-да…" Он выворачивал в доказательство грязный широкий карман своих штанов, и оттуда падали на подставленную ладонь серебряные гривенники и пятиалтынные вместе с мелким мусором черносерой махорки, обломков спичек и кусочков измятой папиросной бумаги. Половину выручки Карпо Антонович крал, - но разве можно было его проверить?

И Серафима Ильинична покорно говорила:

- Рубль сорок пять… спасибо. Вы уже завтра, Карпо Антонович, постарайтесь… пожалуйста, постарайтесь…

- Да, конешно, - тряс он бородой. - Понимаю положение… это верно.

И случалось иногда так, что, сдав уже выручку, он вновь приходил через несколько минут и - удивлял:

- Хозяйка… а, хозяйка! Извиняюсь за ошибку, не досмотрел: пятнадцать копеек еще ваших у меня завалялось. Получайте.

И никто не понимал: упрекнула ли ямщика его совесть, или дарила пятиалтынный ямщицкая хитрость.

Жизнь жужжала надоедливо, докучливо, как зеленая муха на теплом перегоревшем навозе. Серафима Ильинична все эти годы была в ожидании: вырастет, окрепнет Федя - увезет ее и всю семью из этой калмыковской улички, так символически загнавшей всех ее обитателей в семейный калмыковский тупичок… Она мечтала переехать с семьей к своим родным в Петербург, где Федя станет врачевать, женится и начнет подлинно культурную жизнь хорошего российского интеллигента.

И, прячась от калмыковских будней, она часами читала мужу рассказы Короленко, газеты и "Русское богатство" и застенчиво играла на рояле Мендельсона и "Молитву девы".

Она уже любила свою грусть, потому что ее больше всего было в смеси чувств и ощущений, наполнившей уготовленный стакан ее, Серафимы Ильиничны, судьбы .

Давнишние мечты ее обманули, и она покорно приняла свой жребий. Согласовать судьбу со своей свободной волей - это было недоступно для нее, человека минувшего века.

Максим Порфирьевич был педагог, математиком смирихинской гимназии. Внешне угрюмый, иногда и придирчивый в классе, он был добродушен у себя дома.

Эту черту характера математика Токарева, как и многое другое, что было ему присуще, Федя и некоторые его товарищи хорошо узнали за последний месяц своего пребывания в гимназии.

Назад Дальше