Нет, не страшен памяти Теплухина этот первый кандальный день: ведь ближе он, ближе к тому последнему, утро которого было еще свободным!..
А за спиной этого последнего вырастают все больше и больше, как поставленный чьей-то заботливой рукой ряд фарфоровых, приносящих удачу слоников, - поистине счастливые дни далекой, неомраченной молодости.
И, взбираясь наверх по цепи дней, мысль Теплухина, уже выбравшись словно на поверхность, быстро бежит теперь мимо последних его годов и - утомленная - ищет приюта в далеком доме теплухинской семьи.
Вот… вот: его вдруг начинает умилять то, что раньше было даже неприятным и чуждым. И, перебрав в памяти каждую деталь, он снисходительно и добродушно вспоминает и те настоящие фарфоровые фигурки слонов, которые мать почтительно ставила на подзеркальник - на вышитой бархатной дорожке.
В памяти его живут не только люди, но оживают и вещи; мысль воскрешала былое спокойствие и уют.
А часто, когда воспоминания о былом не могут в полной мере отвлечь от беспощадной дёйствительности одиночного заключения, приходит на помощь причудливая игра воображения - фантазия.
Иван Митрофанович иногда, в моменты пребывания в общих камерах, встречал людей, которые, как и сам он, жида этим наркозом мысли.
Была своя фантазия и у Теплухина.
Он видел уже себя свободным от насилия тюрьмы. Мысль делала прыжок через пропасть незаполненных дней и годов, оставляя далеко позади тяжелые, темные будни реальной жизни.
И перепрыгнув, она продолжала свой безудержный, фантастический бег, не видя уже никакой другой цели, кроме одной: безотчетной выдумки, неограниченного сочинительства.
Его собственный мир объят был пламенем гипертрофии; она сжигала все реальное, существующее и; подгоняемая ветром фантазии, неимоверно раздувала его самого - Теплухина. Гипертрофировались честолюбие, воля, ум, - и все это в мечтах приносилось к подножию славы и самовозвеличивания.
Кем только не видел себя Иван Митрофанович! Но только не тем, кем стал в жизни…
Полтора года назад, зимой, в общей камере эсер из Полтавы, студент-филолог, радостно сообщил:
- Иван Митрофанович! Вам, как эсеру, могу сообщить: я встретился на прогулке с товарищем из новой партии ссыльных: присланы сюда по киевскому делу. Вот видите - оказывается, не всю еще Россию усмирили! А вы говорите!.. Рана затягивается, растет новая кожа. Она еще тонкая, молодая, но все-таки рана вылечивается.
- Вы думаете? Вот эту молодую "кожу" опять содрали: пополнили централ еще несколькими людьми.
- Ну, и что же? Так было и так будет - если хотите знать! Да, да! Но в Киеве все-таки работает подпольная организация. Она хорошо законспирирована, она будет медленно, но верно делать свое дело. Есть люди, которые ей искренно сочувствуют.
- Сочувствие не браунинг - стрелять не будет! - угрюмо покосился Теплухин. - Одна метафизика - это сочувствие.
- Я не хочу с вами спорить, Иван Митрофанович. Я хочу поделиться с вами радостью. У киевлян - настоящая организация. Они налаживают свою типографию, у них есть даже связь с военными. Да, да, представьте себе: с военными, с некоторыми военными… Эти люди дают им деньги.
- А не охранка ли дает? А потом - провал?
- Идите к черту, Теплухин! - возмутился вдруг студент. - Слышите - к черту, я вам говорю!
- Ну, допустим.
- Не допустим, а факт! У организации есть деньги. Но этого мало. Они тонко и по-настоящему работают. Эти товарищи случайно провалились, но там остались такие, которые удержатся! Вы знаете Голубева?
- Киевскую знаменитость? Монархиста?
- Ну, да, студента Голубева - о нем теперь часто слыхать. Так этот Голубев…
- …член подпольной организации, скажете?
- Ваша ирония, Иван Митрофанович, может вам показаться не совсем беспочвенной. Ей-богу! Нет, этот Голубев имеет товарища по университету… Так вот этот студент - наш! Вы понимаете?
- Пока - по-своему только.
- Как хотите! Только я вам долженсказать, что этот студент, который "дружит" с Голубевым и ходит при шпаге, умеет выкрадывать из типографии "Двуглавого орла" шрифт, а по ночам читать молодежи замечательные рефераты..
Этот разговор происходил зимой в конце 1912 года. А в начале весны следующего года иркутский генерал-губернатор "совершенно секретно" сообщал в Санкт-Петербург, в департамент полиции:
"Начальник Александровской каторжной тюрьмы при донесении своем от 8 марта сего года представил мне заявление государственного преступника Теплухина Ивана Митрофановича, социалиста-революционера, и донес, что Теплухин, осужденный в каторжные работы по делу о беспорядках в Полтавской губернии, обратился через него ко мне с просьбой о переводе его в Иркутский тюремный замок, где бы он, будучи удален от сотоварищей, подлежащих вместе с ним вторичной отправке на Амурскую колесную дорогу, мог бы сделать важное сообщение.
Вследствие этого я предложил Теплухину через особо доверенного чиновника Губонина представить мне более подробное объяснение по сделанному им заявлению, а перевод его в Иркутский тюремный замок назначил после высылки всех его товарищей, чтобы он, не стесняясь присутствием их, имел возможность сделать обещанное разоблачение.
Но Теплухин этого не сделал, чем подал повод предполагать, что ходатайство его о переводе в Иркутск имело другие побудительные причины. Однако спустя неделю мне было вновь представлено прошение Теплухина, в коем он просит дать возможность ему в обстановке, не вызывавшей бы подозрений у его сотоварищей, сообщить уполномоченному мной лицу подробные сведения, обнаруживающие лиц, участвующих в революционном движении.
Мною вновь был откомандирован г. Губонин, имевший с Теплухиным подробную беседу в больничном околотке. Сообщение, сделанное Теплухиным в форме подписанного им заявления в департамент полиции, при сем препровождаю".
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Что услышал Кандуша
Уже почти вся публика хлынула из сада в Teatp досматривать спектакль, когда Иван Митрофанович, задержавшись в буфете, торопливо вышел оттуда в сад. Едва он сделал несколько шагов, как кто-то, поровнявшись с ним, вежливо и тихо окликнул его:
- На одну минуточку, Иван Митрофанович…
Он приостановился и повернул голову в сторону говорившего. Тот приподнял вбок свою панаму, обнажившую наголо выбритый шишковатый череп, учтиво поклонился и, пристально улыбаясь одними только глазами, сказал;
- Добрый вечер, Иван Митрофанович. Припоминаете?
И Теплухин узнал тотчас же: черная, густая и круглая бородка и тонкая, совершенно лишенная усов верхняя губа, гладко выбритые щеки, - такое необычное распределение растительности на лице делало ёго быстро запоминающимся, знакомым.
- Губонин!.. Вы здесь? - воскликнул Иван Митрофанович и оглянулся по сторонам, словно убоявшись того, что кто-нибудь мог услышать эту фамилию.
- Я вполне понимаю ваше удивление, но я - здесь. Здравствуйте, здравствуйте, Иван Митрофанович.
Панама покрыла голый шишковатый череп, секунду примащиваясь на нем аккуратно, затем освободившаяся рука медленно вытянулась вперед, поджидая встречную.
- Это не обязательно! - отступил на шаг Иван Митрофанович, не отводя взгляда от губонинской руки. Она не отдернулась сразу, но спокойно загнулась кверху, и сухие тонкие пальцы два раза щелкнули с отдачей, выдержав короткую паузу.
- Тэк-с. Однако, господин Теплухин, это не может помешать моему решению; я должен с вами поговорить кое о чем. Вы отлично меня понимаете, надеюсь. Пойдемте. Стоять на одном месте не рекомендуется: зря только привлекать к себе внимание… Вот уже добрых полтора часа я издали наблюдаю за вами - и здесь и в театре, и мне не хотелось вас тревожить. Но, посудите сами, я ведь для этого и приехал сюда!
Они уже медленно, останавливаясь почти после каждой фразы и поглядывая друг на друга, шли по саду: у обоих была сейчас одна и та же походка. Они оба были равного роста и телосложения. Со стороны оба походили на, мирно, деловито беседующих людей, которым некуда торопиться, у которых нет сейчас никакой заботы.
Они еще не вышли из полосы света, падавшего с разных сторон от двух больших шарообразных газовых фонарей, и Теплухин хорошо видел своего неожиданного собеседника.
Губонин бросал исподлобья внимательные косые взгляды, коротко задерживавшиеся на теплухинском лице и сразу же соскальзывавшие с него и пропадавшие где-то в стороне, как только Иван Митрофанович замечал их.
Губонин вертел в руках маленькую помятую веточку сирени. Он каждую минуту подносил ее к носу, а Иван Митрофанович думал в этот момент, что Губонин делает это нарочно, чтобы закрыть веточкой свой голый, незащищенный рот, вокруг которого, как показалось, блуждала неясная, едва сдерживаемая улыбка внутренней несобранности.
Приезд Губонина и встреча с ним поразили Ивана Митрофановича, тем более что он не представлял себе точно в качестве кого, с какой целью приехал сюда этот человек. Цивильный костюм и панама Губонина скрывали его принадлежность к какому-либо ведомству. Но что неожиданная встреча с этим человеком таила в себе опасность для него, Теплухина, - он инстинктивно почувствовал это тотчас же и потому насторожился.
- Там, у откоса, я высмотрел удобное место, - продолжал разговор Губонин. - Сейчас там пусто, и нам никто не помешает. Не правда ли?
- Как вам угодно. Мне все равно, - сдержанно ответил Иван Митрофанович и свернул круто на боковую аллею, которая была кратчайшим путем к откосу.
Ему действительно было безразлично в этот момент, где произойдет их разговор; он хотел только одного: чтобы разговор этот как можно скорей вскрыл цель губонинского приезда, чтобы наступила, наконец, какая-либо определенность, потому что ему казалось, что Губонин станет хитрить, присматриваться к нему и проверять свои наблюдения, а Иван Митрофанович ждал сейчас точных вопросов и предложений.
"Да, вот именно - какие-то предложения хочет сделать Губонин, чего-то обязательно хочет добиться!" - решил Иван Митрофанович и пожалел, что в аллее темно и он не может в эту минуту увидеть как следует губонинского лица.
Он ускорил шаги. Аллея показалась темней и же, чем была на самом деле. Теплухин почувствовал себя словно сплюснутым, сжатым разросшимися с обоих боков деревьями. Он потерял свободу движений, он ощутил внутреннюю скованность.
Подошли к откосу, сели на скамью. Когда забегал ощупывающе, со стороны в сторону, губонинский электрический фонарик, Иван Митрофанович инстинктивно чуть-чуть отклонился порывисто от своего соседа, как будто бы тот намеревался сейчас бросить и в его лицо резкий пучок недоверчивого света.
- Начнем, пожалуй… - иронически пропел Губонин. Он держал в руках папиросу и вынутую из коробки спичку, но не зажигал их.
- Что вам надо? - прервал его Иван Митрофанович.
- Вы правильно, но поспешно ставите вопрос. Не торопитесь, - тем паче что ответ… ну, ближе, скажем, чем вы сами предполагаете. Простите… Одну минуточку.
Спичка высекла о коробок хилый, робко вспыхнувший огонек. Секунда - и он, моргнув печально, умрет. Но Губонин, умело держа спичку, заботливо и осторожно закрыл ее глубоким и плотным полукругом друг к другу сдвинутых ладоней. Пальцы легонько повертели спичку, - фиолетовый огонек медленно схватил ее кончик и вдруг жадно побежал по ней вверх.
Губонинские ладони светились изнутри восковатым ровным светом. Он поднес - уже небрежно - сгорающую спичку к торчащей во рту папиросе, зажег ее и отбросил спичку на траву.
И покуда он все это делал, Иван Митрофанович, против своей воли, сосредоточенно и с любопытством следил за судьбой огонька.
- Ну, вот… я и готов, - тем же спокойным тоном продолжал Губонин, затягиваясь папиросой; сухой табак потрескивал и ронял крохотные искорки. - Я вовсе не хочу затягивать разговор, - если вам это могло показаться почему-либо. Ни в коем случае! Но когда люди собираются говорить интимно и проникновенно…
- Ого-го!
- Не иронизируйте, Иван Митрофанович! Повремените. Прошу верить: наша беседа должна быть интимной и задушевной. А вот в таких случаях люди стараются устроиться поуютней и - внутренне - поближе друг к другу.
- Что вам угодно? - вновь повторил Теплухин свой вопрос и озлобленно посмотрел на собеседника.
Губонин сидел сгорбившись, подавшись корпусом вниз, упираясь локтями в широко расставленные колени. Это была поза бездельника, ничем не озабоченного мечтателя, но ни в коем случае не человека, собиравшегося вести осторожный, строго конспиративный разговор, и Теплухин недоуменно подумал об этом и еще пуще разозлился.
- Мне угодно, - не меняя позы, сказал Губонин, - довести до вашего сведения, что я переменил место службы и живу теперь в Петербурге. Затем: по роду своей службы я уполномочен в числе прочих своих обязанностей интересоваться вашей судьбой. Вы меня, надеюсь, понимаете? Еще одно замечание: последний год чашей жизни известен всего лишь трем официальным лицам, считая и меня. Знал кое-что еще один человек - иркутский генерал-губернатор, но, как вам, вероятно, известно из газет, он скончался недавно.
- Меньше одним прохвостом! - не утерпел Иван Митрофанович, но совсем, совсем не это захотелось выкрикнуть сию минуту: он уже догадывался о цели губонинского приезда!..
- Напротив, - все тем же невозмутимым тоном возразил Губонин. - Старик был ревностным и честным служакой. Впрочем, не в этом дело. Объезжая юг, я заехал в Смирихинск повидаться с вами и просить вас об одной услуге.
- Никакой! - все более и более ожесточался Теплухин.
- Не торопитесь с ответом, Иван Митрофанович.
Подброшенная щелчком папироса полетела в траву, Губонин выпрямился и поправил сползшую набок панаму.
- Вы сами поймете, Иван Митрофанович, - тихо, но настойчиво произнес он, - что есть вещи, которые каждый из нас уже обязан сделать. Не правда ли?
- Я не буду служить в охранном отделении, - знайте это! Я отказался от борьбы с вами, это не значит, что я буду служить вам.
- Формула ясная, но не устраняющая возможности нашего с вами соглашения. Я отнюдь не предлагаю вам служить в охранном отделении.
- То есть… как же это? - сбился в мыслях Иван Митрофанович и перевел взгляд на своего врага.
Густая черная бородка медленно поползла навстречу, ведя за собой голый, тонкий рот с острыми, приподнятыми кверху уголками. Бородку эту Теплухин видел и раньше еще, на каторге, но сейчас, на ночном свету, она показалась ему почему-то неживой, нарочитой. Бородка путала, сбивала с толку Теплухина, а вот, казалось, сорвать ее с губонинского подбородка, оголить его, - и Губонин сразу станет совсем понятным, разгаданным.
- Служить у нас я вам не предлагаю, Иван Митрофанович. Прекрасно понимаю, что вы не можете стать таким "профессионалом", каких у нас много. Надо быть глупым и некультурным жандармом, чтобы на это рассчитывать. Прельщать вас золотыми копейками, сделать вас платным осведомителем, - это не входит в мои планы.
- Вы пытаетесь быть "умным жандармом"?
- Не надо колкостей, Иван Митрофанович, умный я или глупый - на это я вам потом отвечу. Ну, так вот. Вопрос ставится не о службе у нас.
- Короче, пожалуйста. Какой подлости вы ждете от меня?
- Какой еще подлости? - легонько засмеялся Губонин, но тотчас же принял свой прежний, спокойный и бесстрастный тон. - Вам угодно употреблять это слово? Какой услуги? Меньшей во всяком случае, чем та, какую вы уже однажды оказали государству, беседуя со мной в Иркутском тюремном замке. Вы, конечно, все помните? Та-ак… Условимся, значит, что вы все помните. Благодаря вашему показанию остатки киевской организации спустя несколько месяцев…
- Можете не сообщать, - прервал его Иван Митрофанович и сам удивился тому, что голос его, сорвавшись, прозвучал вдруг громче обычного, хотя слова еще за несколько секунд до того были наготове для ответа, так как предчувствовал уже, о чем станет говорить Губонин.
Черная бородка вновь приблизилась:
- Вы меня простите, Иван Митрофанович, мне было бы приятней вести беседу в другом тоне, но… вы сами виноваты.
Он заметил в этот момент на теплухинском пиджачке прилепившийся к вороту грязный, завернутый в паутину лист, упавший, очевидно, когда шли темной аллеей, и, не прерывая своих слов, осторожно и предупредительно снял его и бросил наземь. Иван Митрофанович инстинктивно скосил глаза к вороту и потер его рукой, но там уже ничего не осталось.
- Можно смело сказать, - продолжал Губонин, - что киевская организация была ликвидирована исключительно при вашей неожиданной помощи. Смешно отнекиваться, Иван Митрофанович! Правда, вас никто не может в этом заподозрить. Арестованные и по сей день думают, что их провалил голубевский "приятель". Увы, он убит при попытке бежать из-под ареста.
- Я ни на кого не указывал, я не знал ничьей фамилии, - защищался уже Иван Митрофанович и сам понимал, что обороняется от собственной своей памяти, что успокаивает ее, старательно скрывается от нее, как делал все это время после приезда из каторги.
Правда, он умел совладать с собой, он умел, когда нужно было, умерщвлять свои воспоминания, и яд в таких случаях оказывался почти всегда испытанным и сильно действующим. Этим ядом была его собственная свободная жизнь . Она была сильней всего. Перед самим собой он не боялся сознаться в том, что чувствует себя ее бесконечно обязанным холопом, до фанатизма преданнейшим рабом, в душевном исступлении падающим ниц перед каждым ее мельчайшим, но доступным ему проявлением. И он никогда не докаялся бы…
- Совершенно верно: вы не знали ни одной фамилии, - кивнул головой Губонин, - но факт остается фактом. Вы не согласны разве со мной?
Иван Митрофанович чуть-чуть отодвинулся: Губонин глубоко положил ногу на ногу, ступню на коленко , и неловко зацепил носком лакированной туфли его брюки.
"Даже не извинился", - подумал Иван Митрофанович.
Губонин, придерживая обеими руками ступню закинутой ноги, мерно раскачивал свой корпус. Голова его была немного откинута назад и глаза устремлены в сторону Теплухина, но не на него, а куда-то ввысь.
Неподалеку раздалась хриплая, кряхтящая трель дергача. От неожиданности оба вздрогнули, и Губонин быстрей обычного сказал:
- Я знаю; вы не откажетесь выполнить нашу просьбу. Тем паче что требуется в конце концов сущая ерунда. Хотите - прямо? Извольте! Вы должны будете поделиться с нами вашими впечатлениями о "делах и днях" небезызвестного вам человека, А может быть, и не одного, а двоих.
- О ком вы говорите? - не без сильного любопытства спросил Иван Митрофанович.
- Одну минуточку, Иван Митрофанович. Что касается первого, то он займет у вас не так уж много времени, ей-богу! Ну, летние месяцы, иногда - в середине года. А второй не столь важен, но при известных условиях - любопытен. Ну, теперь изволите догадываться, что я говорю о братьях Карабаевых?
- Они опасны вам? Вы их боитесь? - насмешливо посмотрел на врага Иван Митрофанович: слова Губонина его по-настоящему удивили, и в эту минуту он был занят только мыслью об этом, забыв даже коварный и обидный смысл губонинского предложения.