Афоня, покинув свою сторожку, тоже пришел на митинг. Одной рукой опершись на суковатую палку, другой придерживая ухо старенькой всклокоченной ушанки, он вытянул шею, стараясь не пропустить ни слова. Сквозь тревожный гомон толпы и бабье оханье от высокого станционного крыльца до него доносились горячие слова секретаря парткома Завьялова, говорившего о подлом нападении, о неминуемых тяготах, которые наступят и которые надо вынести. А потом над затихшей толпой послышался басовитый голос Ивана Артемьевича Кузнецова, который потребовал записывать в добровольцы и назвал себя первым.
Выбравшись из толпы, к Афоне подскочил Степан Лямин, крутнулся на своем костыле, с маху саданул себя по боку скомканным в кулаке картузом и воскликнул радостно.
- Глянь-ка, Афоня! Мужики-то наши чистые ерои! Никто не испужался, язвить их в печенку! Да нечто устоит против них какой-то Гитлер?
- Не устоит, Степан, нет! - не отрывая взгляда от крыльца, ответил Афоня.
- Изломают ему позвоночный столб!
- Изломают, Степан, изломают, - вторил Афоня, а у самого туманило глаза.
Никаких своих слов не мог сейчас сказать Афоня. И не оттого, что не было их. Слов было много, а мыслей еще больше, и потому слова, стиснутые ими, не шли с языка. Понял он, почувствовал сразу, что в этот час жаркого дня с ослепительным солнцем, выбелившим землю, враз повернуло жизнь в другую сторону.
Последним уходил он с опустевшей площади. Шел тяжело, потому что и ноги слушались хуже, а палка стала тяжелее, будто не на солнце лежала около сторожки, а мокла с весны в воде.
Когда вечером вышел на дежурство, Купавина поразила непривычной тишиной. И только потом понял: в домах не засветилось ни одного окна.
Недвижно сидел на завалине магазина. И слышал, как на путях, утонувших в темноте, вместе с ним изредка вздыхал паровоз.
5.
Купавинская ребятня спозаранку до глубокой темноты толклась на станционном перроне, встревоженно, нервно встречая каждый воинский эшелон. Солдаты в помятой и залосненной форме вываливались из пошарпанных товарных вагонов, торопливо бросались с ведрами за кипятком, либо курили толстые самокрутки, привалившись к жидкой оградке привокзального сквера, либо угрюмо ходили по перрону, словно надеялись невзначай встретить знакомых.
Но выпадало и другое: на станцию вдруг влетал торопливый эшелон. Останавливался на несколько минут, словно переводил дыхание, и, тревожно взревев гудком свежего паровоза, приемисто набирал скорость, оставляя на перроне зачарованно распахнутые ребячьи глаза и рты.
- Ребя! Заметили, шашки-то какие! - с придыхом нарушал тишину первый.
- Чуть не до земли! Во - сила!
- А кони!..
- И все ремни блестят!
Когда же видели зачехленные пушки, а то и просто счетверенные пулеметы, уставившиеся вверх над крышами тормозных площадок, немели надолго, провожая грозную силу взглядом до самого горизонта.
А-потом гадали, через сколько дней наступит полный разгром врага.
Даже про Афоню забыла ребятня. А он все по-прежнему сидел днями на приступе своей сторожки. Только не появлялось уже перед ним ни табуретки, ни чайника. Лишь сиротливо стоял чурбачок для случайного гостя. Да и прежних Афониных бесед уже никто не слышал. К нему по привычке изредка заходили некоторые мужики, неторопливо скручивали цигарки, со вздохом докладывали новости:
- Помнишь, к дедушке Стукову за месяц перед войной сын приезжал из Брест-Литовска? Командир?
- Как не помнить? - отзывался Афоня.
- Ну-к, вот. Говорил он вроде, что у этого Гитлера давно уж камень-то в кармане лежал. Видели, значит… Теперь вот по книжечкам кормиться зачали. Кабы не надолго…
- Кабы не надолго, - с той же озабоченностью соглашался Афоня. - Но силу собирать надо.
- И так не мешкают. Вон, что прет, - кивал собеседник на станцию. - Ребята здоровые едут, управятся!
- Знамо дело, - серьезно поддерживал Афоня. - А все одно жалко молодых-то. Смерть, она для всех смерть, хоть и примут ее в праведном бою со светлой душой…
Беды по-настоящему пока никто не чувствовал. Мужики все еще всерьез обсуждали временное отступление, уверенно назначая скорые сроки победы. Новобранцы оглушали привокзальный сквер плясом да песнями, принародно тискали и целовали вспухших от слез невест. И только по второму месяцу, когда мобилизация, считая и добровольцев, увела на фронт половину женатых и детных мужиков, станция притихла. А в сентябре услышали и первый вдовий вой: пришла похоронка.
Война доходила до Купавиной по-своему. В заросший полынью, давно заброшенный деповский тупик, где стояло несколько ободранных потушенных паровозов, затолкнули воинский эшелон. Через сутки он оброс лестницами-времянками, поленницами дров, сложенных на тормозных площадках и под вагонами, задымил железными трубами. С открытых платформ сошли гусеничные тракторы, с грохотом сползли с невысокой насыпи и врезались прямо в картофельные огороды за станцией, разворачивая все. Кинулись вслед за ребятишками бабы, не зная, то ли реветь, то ли ругаться. Но солдаты объяснили виновато:
- Путей добавляем, тетеньки. Мала ваша станция для военной дороги. Надо…
- А картошка-то?..
- Другой овощ требуется Гитлеру, - отговаривались солдаты. - А вы тут уж как-нибудь…
Не прошло и месяца, как тяжелые эшелоны пошли на новые пути, а к перрону все чаще стали подтягиваться санитарные, с заклеенными крест-накрест окнами, словно и сами были ранеными. В тамбурах появлялись усталые санитарки. Спрашивали: далеко ли до Омска, Новосибирска, Читы, - и озабоченные безмолвно исчезали за дверями.
Иногда к ним успевали подбежать женщины, приехавшие в Купавину из деревень на целый день. Они бросались от вагона к вагону и, срываясь на крик, спрашивали:
- Федора Голощапова нету у вас, родимые?
- А Николая Слезина?
- Нету, тетеньки.
И бабы, захлебываясь слезами, шли рядом с отправляющимся поездом, тоскливо глядели ему вслед.
Афоня стоял в стороне, задумчиво провожая составы, и старался постичь войну. В доброе время все население Купавиной легонько бы уселось в один пассажирский поезд. А теперь вот такие переполненные поезда идут друг за дружкой по разным дорогам.
Какая же она там, война? Сколько же берет она насовсем и сколько калечит?
И не мог представить.
Прошел сентябрь. Солнце по-прежнему дарило светом, но все чаще набегал холодный ветерок, а ночью коченела под седым инеем земля. Школьные заботы призвали старших Афониных друзей к своим делам, а других - помельче - матери заперли по домам, чтобы через обманную погоду не подхватили сопливую хворь. После работы и в выходные купавинцы спешили управиться на огородах, перебрать и опустить в ямы картошку, насолить капусты, запасти топлива, загодя вывезти сено.
Только делалось это все торопливо, без веселья и радости, которые в прошлые годы и соседей мирили, и скрашивали осень. Ни песен, ни шуток, ни гулянок с устатку.
А осень, одаренная бабьим летом, увернувшаяся от затяжного ненастья, щедро расправляла свой разноцветный наряд. Первыми вспыхнули фальшивой позолотой осинники. Но бойкий ветер живо распознал их ненадежную красоту, в неделю сорвал большой некрепкий лист и разнес его по ближайшим пара́м на утеху зайцам.
Дольше месяца бушевала осень. Но под северным ветром дрогнула однажды золотая кольчуга веселых березников. Всему свой черед. Не прошло и недели, как облетели березы. На утеху дикому ветру остался на дорогах лишь соломенный мусор, пока холодные дожди не прибили и его, не смешали с грязью колесами телег да конскими копытами. И тогда неугомонный ветер заметался над людским жильем, озоруя ночами по печным трубам, то ухая филином, то мяукая по-кошачьи.
После такой-то осенней ночи, когда купавинцы вышли из домов навстречу морозному утреннику, они и увидели на станционной площади беженцев. Сразу бросилось в глаза, что среди них не было мужчин, если не брать в счет несколько стариков. Только женщины и дети. Тихие и скорбные, сидели они на своих узлах и чемоданах, надев на себя всю одежду, какая у них имелась.
Ночной эшелон высадил их, и они, не смея нарушить покой людей, промерзшие, измученные, покорно ждали своей судьбы.
И враз всколыхнулась Купавина. Не дожидаясь казенного распоряжения, купавинские бабы за час распорядились по-своему: не спрашивая хозяев, разобрали их пожитки, растащили беженок с ребятишками по своим домам, хоть и не чаяли, что с ними делать. Знали: первым делом людям надо тепло.
Через два-три дня все утряслось. Но никто не почувствовал облегчения. С беженцами в дома опять заглянула война. Редких из них обошла в дороге беда: у кого-то при бомбежке убило ребенка, кто-то получил увечье, кто-то потерял родных, а кто и остался в чем есть, в чужом краю это казалось не лучше смерти. И самое тяжкое - ребятишки, которых дорога сделала сиротами.
Станционные, не умея поставить себя на чужое место, немели от их рассказов:
- Вот она какая есть, война-то!.. - вздыхали, когда отходили от страха.
А какая, все равно до конца понять не могли.
6.
Холода ударили сразу. Зазвенела не прикрытая снегом земля. В такой день, уже затемно, и забежал к Ялуниным солдат из остановившегося воинского эшелона. Худой, долговязый, небритый, закоченевший от холода. Обмотки, туго охватившие тонкие ноги, телогрейка с короткими рукавами, из-под которой выглядывала засаленная гимнастерка, - все не по росту, - делали его худобу еще заметнее. Поздоровался, скользнув по всем невидящим взглядом, выдернул из-за пазухи пару теплого белья, спросил:
- Булку хлеба дадите?
- Ой, господи! Ты сядь, - испугалась хозяйка. - Куда это ты такой?
- Туда, тетка, - ответил он резко и грубо. - Есть хлеб-то? Не надевал еще, - кивнул он на свой сверток.
Ялунина бросилась на кухню, вытряхнула из чугунка на стол остатки холодной картошки, отломила кусок хлеба, налила кружку молока.
- Иди сюда!
Солдат прошел, стянул пилотку, налезавшую на самые глаза. Сел на краешек табуретки:
- Ешь! - приказала.
- Некогда мне…
- Убери за пазуху белье-то, - посоветовал сам Ялунин, стоявший у косяка.
Солдат подвинул к себе молоко, откусил от нечищенной картошки.
- Что это так оголодали? - робко спросила сама.
- Дорога… - неопределенно отозвался солдат. - Час едем, два стоим. Перебиваемся кое-как… Дней через десять, может, доберемся.
- Нечто там лучше будет? - спросила, а сама и не знала, где это "там".
- Поглядим…
В минуту солдат управился с молоком. На столе оставалось еще несколько картофелин, полкуска хлеба. Он с сожалением смотрел на еду. Опять вытащил белье.
- Возьмите.
- Бог с тобой! - замахала в страхе Ялунина. - Ты забирай остатки-то с собой. А белье-то надень, вишь посинел.
- Спасибо, - встал солдат, засунул картофелины и хлеб за отворот телогрейки вместе с бельем. Оглядел всех, увидел в глазах жалость, смутился: - Вы того, не думайте чего-нибудь такого, ну… в общем, доедем до места, ничего нам не сделается. А там работа такая, отогреемся. - И уже в дверях обнадежил: - Только не сомневайтесь - его одолеем. Без того нам возврату нет. Прощайте!..
И убежал, надолго оставив в доме тишину.
Ветер перемешивал дождь со снегом. На станции, туго забитой поездами, в молочной круговерти, едва пробиваемой скудным светом электрических фонарей, день и ночь шевелилось солдатское месиво. И сторонний человек ни за что не разобрал бы, какой эшелон уходит, какой будет стоять, чем заняты солдаты тут, на глухой, придавленной непогодой, станции. И только в один из последних октябрьских дней Купа-вина проснулась, разбуженная непривычной тишиной. Взглянула в окна, выбежала на улицу. Вставало ясное утро. Небо очистилось, открыв голубую вышину. А земля притихла под мягким снежным покрывалом, словно боялась пошевелиться и показать вчерашние замерзшие колдобины на дороге да грязь в оградах.
Ушло ненастье - посветлело на душе у людей. Всякие нехватки становились уже привычными, и бабы научились не забирать хлеб за три дня вперед.
На станции появилось много незнакомых ребятишек. Афоня примечал их не только потому, что хорошо знал купавинских, но и по тому, как они держались. Среди них сразу выделил одного. В магазине он появлялся каждый день через полчаса после того, как школьники пробегали домой. Выкупив хлеб, он выбирался из магазинной толчеи, проверял - в порядке ли карточки, и только тогда отправлялся домой. Был он малорослый, серьезный не по годам, а самое главное - один глаз у него прикрывала черная тесемка. В ребячьи игры никогда не ввязывался, только иногда останавливался на несколько минут, наблюдая издали.
Как-то завозился Афоня возле своей сторожки с березовой чуркой - не поддавалась сучковатая топору. Потный Афоня распрямился, чтобы перевести дух, и тут же почувствовал сзади легкое прикосновение. Обернулся. Перед ним стоял тот самый мальчуган.
- Подержите сетку, дайте топор, - сказал вместо приветствия.
Афоня, уступая, спросил:
- Откуда такой кавалер?
- Из Орши, - ответил паренек и стал прилаживаться к полену.
- Звать-то как?
- Петрусь.
- Петро, значит?
- Ага.
- И, поди, фамилия есть? - ласково любопытствовал Афоня.
- Жидких.
- Слабоватую ты себе фамилию выбрал.
Паренек резко взмахнул топором, всадил его в чурбак. Повозившись, вытащил топор, снова ударил и развалил чурку пополам. Взглянул на Афоню с плохо скрываемой гордостью.
- Эвона, как! - удивился Афоня. - Выходит, фамилия-то у тебя вовсе и не твоя.
- Почему это?
- А потому что и не жидкий ты вовсе, Такую колоду одолел, - явно преувеличил заслугу мальчугана Афоня.
- Я вообще-то сильный, - сказал Петрусь. - С первого класса физкультурой занимаюсь.
- Ишь ты! А сейчас в каком?
- В четвертом.
- Давно приехали-то?
- Больше месяца.
- Глянулось на нашей станции или нет?
Петрусь вместо ответа пожал плечами.
- Ничего, - успокоил сразу же Афоня. - Вот лето придет, такую ласковую землю увидишь, век не забудешь.
- До лета еще дожить надо, - вдруг по-новому, серьезно отозвался Петрусь.
- Как не дожить, обязательно доживем: после зимы всегда лето идет, - ободрил его Афоня и замолк, подавленный неребячьей мудростью мальчика. Но сразу преодолел себя. - Айда-ка ко мне чай пить, чайник вскипел. Дома-то не заругают, что долго в магазин ходишь?
- Да нет… - ответил Петрусь, но заходить в сторожку не торопился.
- Тогда и горевать не о чем! - весело сказал Афоня и тихонько подтолкнул нового знакомого к двери.
…Скоро Афоня уже знал, что два месяца назад, простившись с отцом, мальчик вместе с матерью уезжал из дымной от пожарищ Орши. В тот день и кончилось его детство. Уже через неделю, за Смоленском, когда эшелон беженцев разметало взрывами бомб, мать нашла его окровавленного, почти без признаков жизни. И лишился он сознания не от боли, а от ужаса, хотя и не миновал ранения: черная тесемка скрывала вытекший глаз.
После той бомбежки Петрусь с матерью несколько дней шли пешком, пока не подобрала их попутная военная машина, ехавшая почему-то не на фронт, а в тыл.
Под Москвой их снова посадили в эшелон и, минуя Москву, привезли прямо в Купавину.
- Отец-то где теперь? - спросил Афоня.
- Воюет, - ответил Петрусь.
- Не писал еще?
- А куда ему писать-то? - удивился Петрусь. - Мы ведь в Сарапул ехали. А теперь - здесь… А где папа, тоже не знаем…
Петрусь замолк. Молчал и Афоня.
- Мать-то устроилась на работу?
- Устроилась. На вагонный участок. Только уходит рано и приходит поздно. А я за хлеб отвечаю.
Провожая Петруся, Афоня наказывал:
- Ты забегай, Петро, ежели нужда какая объявится. Посоветуемся.
- Хорошо, - весело откликнулся Петрусь, и Афоня впервые увидел, как он побежал бегом. Уже издали услышал от него:
- Спасибо!
- Ничего, Петро, - тихо проговорил Афоня вслед. - Обязательно доживем: после зимы всегда лето идет…
А немцы рвались к Москве. И, может, впервые все почувствовали, как близка она от Купавиной. И ждали, ждали того главного, что повернет войну в обратную сторону. Не могло быть иначе! Эшелоны тянулись все на запад, на запад, загораживая дорогу встречным поездам. Солдаты уже не отходили от вагонов, только ворчали зло на дежурных, будто они виноваты за вынужденные задержки.
Зима понемногу добавляла снега, день ото дня набирали крепость морозы, скрашивая утренники мохнатыми куржаками - зимними инеями.
К Афоне забежал Петрусь.
- Здорово, Петро! Как раз к чайку поспел, - приветливо встретил его Афоня. - А у меня пареная калина есть: чистое варенье!
- Да нет, - смутился Петрусь. - Погреться я. Хорошо у вас, тепло.
- А дома-то холодно, что ли?
- Холодно. Дров почти нет. Уголь срезали, полтонны дали на всех. А зима-то впереди.
- Верно, впереди.
Афоня подвинул к Петрусю кружку, сам положил в нее калины. Скоро мальчуган разопрел от чая, расстегнул пальтишко. Поделился:
- В пальто и дома не холодно. Только классные задания выполнять трудно. Руки мерзнут.
- А ты часок-другой похлопочи, дров-то сам и запаси. Вот и будет тепло.
- Где их возьмешь? Все мерзнут. Даже в школе в пальто разрешили сидеть.
- А мы обманем зиму-то, не трусь, Петро. Завтра после школы прибегай ко мне. Только санки захвати.
На другой день Петрусь явился не один, а с двумя мальчиками. У всех были санки.
- Артель собрал? Молодец! - весело встретил их Афоня. Он уже был готов, подпоясал полушубок веревкой, шею повязал по воротнику стареньким дырявым шарфом, держал в руке большие собачьи рукавицы.
- Эдик и Глеб из Москвы, - знакомил Петрусь товарищей с Афоней. - Больше недели здесь живут. Тоже мерзнут.
- Погодите, нынче все согреемся, - обнадежил Афоня.
Опираясь на суковатую палку, возглавляя ребячий обоз, Афоня шествовал по Купавиной. Переставшие всему удивляться, купавинцы невольно останавливались: никто из них не видел, чтобы когда-то Афоня зимой отправлялся в путь дальше, чем до конторы ОРСа, где он получал зарплату. Женщины смотрели вслед и по-доброму объясняли:
- Опять старик чего-то удумал, дай бог ему здоровья! Сам на трех ногах, а все с ребятами, все с ними.
Возле бани Афоня повернул в сторону березовой рощи. И удивился:
- Кто-то опередил нас. Глядите, дорожка протоптана.
- А здесь хоронят, - объяснил Петрусь.
- Кого хоронят?! - удивился Афоня.
- А всех, кого придется, - говорил Петрусь. - Только вчера какого-то дяденьку закопали: на станции умер. Проезжий.
- Вон что…