* * *
Когда однажды в здешней Кунсткамере ученый немец показывал царице опыты с воздушным насосом и под хрустальный колокол была посажена ласточка, царь, видя, что задыхавшаяся птичка шатается и бьется крыльями, сказал:
– Полно, не отнимай жизни у твари невинной; она – не разбойник.
– Я думаю, детки по ней в гнезде плачут! – прибавила царица; потом, взяв ласточку, поднесла ее к окну и пустила на волю.
Чувствительный Петр! Как это странно звучит. А между тем в тонких, нежных, почти женственных губах его, в пухлом подбородке с ямочкой что-то похожее на чувствительность так и чудилось мне в ту минуту, когда царица говорила своим сладким голоском с жеманно-приторной усмешечкой: "Детки по ней в гнезде плачут!"
Не в этот ли самый день издан был страшный указ: "Его царское величество усмотреть соизволил, что у каторжных невольников, которые присланы в вечную работу, ноздри выняты малознатны; того ради его царское величество указал вынимать ноздри до кости, дабы, когда случится таким каторжным бежать, везде утаиться было не можно, и для лучшей поимки были знатные".
Или другой указ в Адмиралтейском регламенте:
"Ежели кто сам себя убьет, тот и мертвый за ноги повешен быть имеет".
* * *
Жесток ли он? Это вопрос.
"Кто жесток, тот не герой" – вот одно из тех изречений царя, которым я не очень верю: они слишком для потомства. А ведь потомство узнает, что, жалея ласточек, он замучил сестру, мучает жену и, кажется, замучает сына.
* * *
Так ли он прост, как это кажется? Тоже вопрос. Знаю, сколько нынче ходит анекдотов о саардамском царе-плотнике. Никогда, признаюсь, не могла я их слушать без скуки: уж слишком все они нравоучительны, похожи на картинки к прописям.
"Verstellte Einfalt. – Притворная простота", – сказал о нем один умный немец. Есть и у русских пословица: простота хуже воровства.
В грядущих веках узнают, конечно, все педанты и школьники, что царь Петр сам себе штопал чулки, чинил башмаки из бережливости. А того, пожалуй, не узнают, что намедни рассказывал мне один русский купец, подрядчик строевого леса.
– Великое брусье дубовое лежит у Ладоги, песком засыпано, гниет. А людей за порубку дуба бьют плетьми да вешают. Кровь и пот человечьи дешевле дубового леса!
Я могла бы прибавить: дешевле дырявых чулок.
"C’est un grand poseur! – Это большой актер!" – сказал о нем кто-то. Надо видеть, как, провинившись в нарушении какого-нибудь шутовского правила, целует он руку князю-кесарю:
– Прости, государь, пожалуй! Наша братия, корабельщики, в чинах неискусны.
Смотришь и глазам не веришь: не различишь, где царь, где шут.
Он окружил себя масками. И "царь-плотник" не есть ли тоже маска – "машкерад на голландский манир"?
И не дальше ли от простого народа этот новый царь в мнимой простоте своей, в плотничьем наряде, чем старые московские цари в своих златотканых одеждах?
– Ныне-де стало не по-прежнему жестоко, – жаловался мне тот же купец, – никто ни о чем доложить не смеет, не доводят правды до царя. В старину-то было попроще!
Царский духовник, архимандрит Феодос, однажды при мне хвалил царя в лицо за "диссимуляцию", которую будто бы "учителя политичные в первых царствования полагают регулах".
Я не сужу его. Говорю только то, что вижу и слышу. Героя видят все, человека – немногие. А если и сосплетничаю – мне простится: я ведь женщина. "Это человек и очень хороший, и очень дурной", – сказал о нем кто-то. А я повторяю еще раз: лучше ли он, хуже ли людей – не знаю, но мне иногда кажется, что он не совсем человек.
Царь набожен. Сам читает Апостол на клиросе, поет так же уверенно, как попы, ибо все часы и службы знает наизусть. Сам сочиняет молитвы для солдат.
Иногда во время бесед о делах военных и государственных вдруг подымает глаза к небу, осеняет себя крестным знамением и произносит с благоговением из глубины сердца краткую молитву: "Боже, не отними милость свою от нас впредь!" или: "О, буди, Господи, милость твоя на нас, яко же уповахом на тя!"
Это не лицемерие. Он, конечно, верит в Бога, как сам говорит, "уповает на крепкого в бранях Господа". Но иногда кажется, что Бог его – вовсе не христианский Бог, а древний языческий Марс или сам рок – Немезида. Если был когда-нибудь человек, менее всего похожий на христианина, то это Петр. Какое ему дело до Христа? Какое соединение между Марсовым железом и евангельскими лилиями?
Рядом с набожностью – кощунство.
У князя-папы, шутовского патриарха, панагию заменяют глиняные фляги с колокольчиками, Евангелие – книга-погребец со склянками водки; крест – из чубуков.
Во время устроенной царем лет пять тому назад шутовской свадьбы карликов венчание происходило при всеобщем хохоте в церкви; сам священник от душившего его смеха едва мог выговаривать слова. Таинство напоминало балаганную комедию.
Это кощунство, впрочем, бессознательное, детское и дикое, так же как и все его остальные шалости.
* * *
Прочла весьма любопытную новую книжку, изданную в Германии под заглавием: "Curieuse Nachricht von der itzigen Religion I. K. M. in Russland Petri Alexieviz und seines grossen Reiches, dass dieselbe itzo fast nach Evangelische-Lutherischen Grundsдtzen eingetrichtet sei. – Курьезное известие о религии царя Петра Алексеевича о том, что оная в России ныне почти по евангелически-лютеранскому закону установлена".
Вот несколько выписок:
"Мы не ошибемся, если скажем, что его величество представляет себе истинную религию в образе лютеранства.
Царь отменил патриаршество и, по примеру протестантских князей, объявил себя верховным епископом, то есть патриархом Церкви российской. Возвратясь из путешествия в чужие земли, он тотчас вступил в диспуты со своими попами, убедился, что они в делах веры ничего не смыслят, и учредил для них школы, чтоб они прилежнее учились, так как прежде едва умели читать.
И ныне, когда руссы разумно обучаются и воспитываются в школах, все их суеверные мнения и обычаи должны исчезнуть сами собою, ибо подобным вещам не может верить никто, кроме самых простых и темных людей. Система обучения в этих школах совершенно лютеранская, и юношество воспитывается в правилах истинной евангелической религии. Монастыри сильно ограничены, так что не могут уже служить, как прежде, притоном для множества праздных людей, которые представляют для государства тяжелое бремя и опасность бунта. Теперь все монахи обязаны учиться чему-нибудь полезному, и все устроено похвальным образом. Чудеса и мощи также не пользуются прежним уважением: в России, как и в Германии, стали уже верить, что в этих делах много напутано".
Я знаю, что царевич читал эту книжку. С каким чувством он должен был ее читать?
* * *
Однажды при мне, за стаканами вина, в дубовой рощице в Летнем саду, у дворца, где царь любит беседовать с духовенством, администратор духовных дел, архимандрит Феодос, рассуждал о том, "коих ради вин и в каком разуме были и нарицалися императоры римские, как языческие, так и христианские, понтифексами, архиереями многобожного закона". Выходило так, что царь есть верховный архиерей, первосвященник и патриарх. Очень искусно и ловко этот русский монах доказывал, по "Левиафану" английского атеиста "Гоббезиа" (Гоббса), civitatem et ecclesiam eandem rem esse, что "государство и Церковь есть одно и то же", разумеется, не с тем, чтобы преобразить государство в Церковь, а наоборот – Церковь в государство. Чудовищный зверь-машина Левиафан проглатывал Церковь Божию, так что от нее и следа не оставалось. Рассуждения эти могли бы послужить любопытным памятником подобострастия и лести монашеской изволению государеву.
* * *
Говорят, будто бы еще в конце прошлого 1714 года царь, созвав духовных и светских сановников, торжественно объявил, что "хочет быть один начальником Российской церкви и предоставляет учредить духовное собрание под именем Святейшего синода".
* * *
Царь замышляет поход на Индию по стопам Александра Великого. Подражание Александру и Цезарю, соединение Востока и Запада, основание новой всемирной монархии есть глубочайшая и сокровеннейшая мысль русского царя.
* * *
Феодос говорит в лицо государю: "Ты – Бог земной". Это ведь и значит: Divus Caesar – кесарь Божественный, кесарь-Бог.
* * *
В Полтавском триумфе русский царь представлен был на одной аллегорической картине в образе древнего бога солнца, Аполлона.
* * *
Я узнала, что мертвые головы, которые торчат на кольях у Троицкой церкви против Сената, – головы раскольников, казненных за то, что они называли царя Антихристом.
* * *
20 октября
На кухню к нам заходит старенький инвалид-каптенармус. Жалобное, точно изъеденное молью, существо, с трясущейся головою, красным носом и деревянною ногою. Сам себя называет "магазейною крысою". Я его угощаю табаком и водкою. Беседуем о русских военных делах.
Он все смеется, говорит веселыми прибаутками: "Служил солдат сто лет, не выслужил ста реп; сыт крупицей, пьян водицей; шилом бреется, дымом греется; три у него доктора: Водка, Чеснок да Смерть".
Поступив почти ребенком в "барабанную науку", участвовал во всех походах от Азова до Полтавы, а в награду получил от царя горсть орехов да поцелуй в голову.
Когда говорит о царе, то как будто весь преображается.
Сегодня рассказывал о битве у Красной Мызы.
– Стояли мы храбро за дом Пресвятой Богородицы, за его, государево пресветлое величество и за веру христианскую, друг за друга умирали. Возопили все великим гласом: "Господи Боже, помогай!" И молитвами московских чудотворцев шведские полки, конные и пешие, порубили.
Старался также передать мне речь царя к войскам:
"Ребятушки, родил я вас потом трудов моих. Государству без вас, как телу без души, быть нельзя. Вы любовь имели к Богу, ко мне и к отечеству – не щадили живота своего…"
Вдруг вскочил на своей деревянной ноге; нос покраснел еще больше; слезинка повисла на кончике, как на спелой сливе роса; и, махая старою шляпенкой, он воскликнул:
– Виват! Виват Петр Великий, император всероссийский!
При мне еще никто не называл царя императором. Но я не удивилась. В мутных глазах "магазейной крысы" заблестел такой огонь, что странный холод пробежал по телу моему – как будто пронеслось предо мной видение Древнего Рима: шелест победных знамен, топот медных когорт и крик солдат, приветствие кесарю Божественному: "Divus Caesar Imperator!"
* * *
23 октября
Ездили в Гостиный двор на Троицкой площади – мазанковый длинный двор, построенный итальянским архитектором Трезини, с черепичною кровлею и крытым ходом под арками, как где-нибудь в Вероне или Падуе. Заходили в книжную лавку, первую и единственную в Петербурге, открытую по указу царя. Заведует ею тередорщик Василий Евдокимов. Здесь, кроме славянских и переводных книг, продаются календари, указы, реляции, азбуки, планы сражений, "царские персоны", то есть портреты, триумфальные входы. Книги идут плохо. Из целых изданий в два, три года ни одного экземпляра не продано. Лучше всего расходятся календари и указы о взятках.
Случившийся в лавке цейхдиректор первой петербургской типографии некий Аврамов, очень странный, но неглупый малый, рассказывает нам, с какими трудами переводятся иностранные книги на русский язык. Царь постоянно торопит и требует, под угрозой великого штрафа, то есть плетей, чтобы "книга не по конец рук переведена была, но дабы внятным и хорошим штилем". А переводчики жалуются: "От зело спутанного немецкого штиля невозможно поспешить; вещь отнюдь невразуменная, стропотная и жестокая, случалось иногда, что десять строк в день не мог внятно перевесть". Борис Волков, переводчик Иностранной коллегии, придя в отчаяние над переводом "Le jardinage de Quintiny" ("Огородная книга") и убоясь царского гнева, перерезал себе жилы.
Нелегко дается русским наука.
Большая часть этих переводов, которые стоят неимоверных трудов, пота и, можно сказать, крови, никому не нужна и никем не читается. Недавно множество книг, не проданных и не помещавшихся в лавке, сложили в амбар на оружейном дворе. Во время наводнения залило их водою. Одна часть подмочена, другая испорчена конопляным маслом, которое оказалось вместе с книгами, а третью съели мыши.
* * *
14 ноября
Были в театре. Большое деревянное здание, "комедиальный амбар", недалеко от Литейного двора. Начало представления в 6 часов вечера. "Ярлыки", входные билеты на толстой бумаге, продаются в особом чулане. За самое последнее место 40 копеек. Зрителей мало. Если бы не двор, актеры умерли бы с голоду. В зале, хотя стены обиты войлоками, холодно, сыро, дует со всех сторон. Сальные свечи коптят. Дрянная музыка фальшивит. В партере все время грызут орехи, громко щелкая, и ругаются. Играли "Комедию о Дон-Педре и Дон-Яне", русский перевод немецкой переделки французского Дон-Жуана. После каждого явления занавес, "шпалер", опускался, оставляя нас в темноте, что означало перемену места действия. Это очень сердило моего соседа, камергера Бранденштейна. Он говорил мне на ухо: "Какая же это, черт, комедия! – Welch ein Hund von Komцdie ist das!" Я едва удерживалась от смеха. Дон-Жуан в саду говорит соблазненной им женщине:
"Приди, любовь моя! Вспомяни удовольствования полное время, когда мы веселость весны без препятия и овощ любви без зазрения употреблять могли. Позволь через смотрение цветов наши очи и через изрядную оных воню чувствования наши наполнить".
Мне понравилась песенка:
Кто любви не знает,
Тот не знает обманства.
Называют любовь богом,
Однако ж пуще мучит, нежели смерть.
После каждого действия следовала интермедия, которая оканчивалась потасовкою.
У Биберштейна, успевшего заснуть, вытащили из кармана шелковый платок, а у молодого Левенвольда – серебряную табакерку.
Представлена была также "Дафнис, гонением любовного Аполлона в древо лавровое превращенная".
Аполлон грозит нимфе:
Склоню невольно тя под мои руки,
Да не буду так страдати сей муки.
Та отвечает:
Аще ты так нагло поступаешь,
То имети мя отнюдь да не чаешь.
В это время у входа в театр подрались пьяные конюхи. Их побежали усмирять, тут же высекли. Слова бога и нимфы заглушались воплями и непристойной бранью.
В эпилоге появились "махины и летания".
Наконец, утренняя звезда Фосфорус объявила:
Тако сие действо будет скончати:
Покорно благодарим, пора почивати.
Нам дали рукописную афишу о предстоящем в другом балагане зрелище: "С платежом по полтине с персоны, итальянские марионеты, или куклы длиною в два аршина, по театру свободно ходить и так искусно представлять будут, как почти живые, "Комедию о докторе Фавсте". Також и ученая лошадь будет по-прежнему действовать".
Признаюсь, не ожидала я встретить Фауста в Петербурге, да еще рядом с ученою лошадью!
Недавно в этом же самом театре давались "Драгие смеяные, или Дражайшее потешение" – "Présieuses ridicules" Мольера. Я достала и прочла. Перевод сделан по приказанию царя одним из шутов его, "Самоедским Королем", должно быть с пьяных глаз, потому что ничего понять нельзя. Бедный Мольер! В чудовищных самоедских "галантериях" – грация пляшущего белого медведя.
* * *
23 ноября
Лютый мороз с пронзительным ветром – настоящая ледяная буря. Прохожие не успевают заметить, как отмораживают носы и уши. Говорят, в одну ночь между Петербургом и Кроншлотом замерзло 700 человек рабочих.
На улицах, даже в середине города, появились волки. На днях ночью у Литейного завода, следовательно, недалеко от театра, где только что играли "Дафниса и Аполлона", волки напали на часового и свалили его с ног; другой солдат прибежал на помощь, но тотчас же был растерзан и съеден. Также на Васильевском острове, близ дворца князя Меншикова, среди бела дня волки загрызли женщину с ребенком.
Не менее волков страшны разбойники. Будки, шлагбаумы, рогатки, часовые "с большими грановитыми дубинами" и ночные караулы наподобие гамбургских, по-видимому, ничуть не стесняют мазуриков. Каждую ночь – либо кража со взломом, либо грабеж с убийством.
П.А.Толстой. Гравюра А.П. Грачева по рис. Я. Аргунова (1810– 1820-е годы)
Ф.Я. Лефорт. Гравюра Н. Иванова по рис. Я. Аргунова (XVIII век)
Г. И. Головкин. Неизвестный художник (XVIII век)
Ф.М. Апраксин. Гравюра Н. Иванова по рис. Я. Аргунова (XVIII век)
* * *
30 ноября
Подул гнилой ветер – и все растаяло. Непроходимая грязь. Вонь болотом, навозною жижей, тухлою рыбою. Повальные болезни – горловые нарывы, сыпные и брюшные горячки.
* * *
4 декабря
Опять мороз. Гололедица. Так скользко, что шагу ступить нельзя, не опасаясь сломить шею.
И такие перемены всю зиму.
Не только свирепая, но и как будто сумасшедшая природа.
Противоестественный город. Где уж тут искусствам и наукам процветать! По здешней пословице – не до жиру, быть бы живу.