Я понимаю деликатное положение самолюбивого молодого человека: поехал студент поступать в университет – и осечка! Его не зачисляют. Надо начинать все сызнова, с первого курса. А почему? Из-за тупости начальства. Согласитесь, это очень обидно. Не пойдешь же в другой университет: его нет в Петербурге. А время поджимает, надо что-то быстро решать… И еще одно обстоятельство: как раз в это время пришло правительственное распоряжение об увеличении числа университетских курсов с трех до четырех. А это значит, что еще один лишний год придется проводить в стенах учебного заведения. Всего, значит, два лишних года!
Вот здесь мы и приведем обещанное слово Лермонтова. Вот оно: "Вы поверили словам и письму молодой девушки, не подвергнув их критике. Annette говорит, что она никогда не писала, что я имел неприятность, но что мне не зачли, как это было сделано для других, годы, проведенные мною в Московском университете. Дело в том, что вышла реформа для всех университетов… к прежним трем невыносимым годам прибавили еще один…"
Таково объяснение Лермонтова. Можно ли ему верить? Разумеется, можно. Верещагиной он не солгал бы. Других документов нет в нашем распоряжении. Нет прошения самого Лермонтова, нет ответа университетского начальства.
Оставалась, по-видимому, школа подпрапорщиков.
Чем соблазняла школа? Короткий срок обучения. Это – раз. Военная карьера, веселая гусарская жизнь. Это – два. Наконец, советы друзей.
Лермонтов очутился на перепутье.
Пушкин писал в "Пророке": "И шестикрылый серафим на перепутьи мне явился". Этот посланец небес сделал все для того, чтобы стал настоящим пророком тот, который был предназначен для этой великой миссии.
Но к Лермонтову серафима не послали. Возможно, и тут сказалась несправедливость судьбы. К нему явился в самый ответственный час просто Столыпин. Тот самый Монго. Родственник и друг Михаила Лермонтова. Избравший для себя военную карьеру. Чуть помоложе Лермонтова. Говорят, его советы действовали неотразимо.
И жребий был брошен…
Стало быть, с университетом в Петербурге не получилось. У некоторых дело выгорело, а у Лермонтова нет. Почему? Было ли какое-либо тайное письмо из Москвы? Едва ли. В чем могли обвинить Лермонтова? В участии в "маловском деле"? Но ведь оно с самого начала было признано не столь уж тяжким. Политического характера ему не придали. Как говорится, спустили на тормозах. И все-таки, как понимать слова: "как это было сделано для других"? Мы знаем, что бабушка могла горы свернуть ради внука. Неужели она при всех своих связях не сумела сделать для Михаила того же, что удалось другим? Это не укладывается в моей голове! Значит, было нечто непреодолимое, о чем мы не ведаем. Было еще что-то сверх того, о чем пишет Лермонтов Верещагиной.
Что значило идти в школу подпрапорщиков? Первое: отдалиться от стихов. Это было неизбежно, и Лермонтов это, несомненно, понимал. Второе: требовалось коренным образом изменить весь уклад жизни, все перестроить с учетом "маршировок и парадировок". И это при характере Лермонтова, при живом складе ума, при его "ученых наклонностях"?"
Я почему-то верю, что бабушка захворала, узнав о неожиданном решении внука. И не мудрено! Что хорошего сулила бабушке военная карьера внука? Жизнь вдали от нее! Или казарменную жизнь где-нибудь поблизости? Нет, военный быт не мог прийтись по праву Елизавете Алексеевне. Это совершенно ясно. Стало быть, не могла она служить ему союзницей в этом деле. Ежели Михаил пошел в школу подпрапорщиков, – значит, против ее желания. Впрочем, мне попадалось на глаза чье-то утверждение о том, что именно бабушка желала видеть во внуке военного. Не знаю, не думаю. Разве Елизавета Алексеевна похожа на бабушку, которая запросто отдает своего любимца в руки какого-нибудь Шлиппенбаха или Гельмерсена? Как бы не так!
Вспоминают, что в то время школа подпрапорщиков почти ничем не отличалась от университета. Что в ней было мало от солдафонства и больше от обычного учебного заведения. И именно в тот час, когда Лермонтов поступил в школу подпрапорщиков, все в ней и переменилось. Дескать, вдруг и муштры бессмысленной стало в ней больше, и строгостей всяких подвалило начальство, и дисциплины строевой, разумеется.
Павел Висковатов рассказывает кратко, но достаточно подробно об истории создания и развития этой школы. Прямое отношение к перестройке школы имел Николай Павлович, позже – самодержец всероссийский. Из истории школы видно, что верх в ней взяли "чисто" военные люди, что люди "знающие" уступали им место. По-видимому, все так и было.
Момент оказался, несомненно, драматическим: быть или не быть? Если "быть" – надо идти в военные. Ежели "не быть"? Что тогда? Садиться на скамью вместе с первокурсниками? Это полностью исключалось – не тот характер у Михаила!
Но ведь бабушка и ее хворобы – тоже аргумент немаловажный. Не стоило ли прислушаться к ее советам и пощадить ее любовь и ее старость?
Нет, жизнь, оказывается, сильнее. Точнее, обстоятельства. Трудно идти поперек им! И снова вспоминается мудрый Омар Хайям: "Небрежен ветер: в вечной книге жизни мог и не той страницей шевельнуть!" Могут спросить: а какой же еще ветер? Мало ли какой! Попал же Кюри под колеса телеги – и погиб. Задохнулся же Золя перед собственным камином. Утонул же Писарев в небольшой воде на Рижском взморье. Да мало ли какой страницей способен шевельнуть "ветер жизни"! На то он и ветер. На то он – от жизни.
Я спрашиваю вас: допустим на минутку, что Лермонтов поступил в Петербургский университет, окончил его и стал степенным чиновником. Что же тогда?
Появился бы, например, рассказ "Тамань"? А "Бэла"? А "Герой нашего времени" в целом? Едва ли. Возможно, родилось бы нечто другое. Возможно. Но – "без бури"? Откуда бы ее взять в каком-нибудь департаменте, куда его наверняка пристроила бы бабушка? А впрочем, гений, наверное, нашел бы свою тему. И бурю… Везде… На то он и гений!..
Конечно, теперь можно строить различные догадки. Но ведь сценарий-то уже готов, все жизненные пути в нем заказаны. Надо примириться с велением судьбы. И должным образом воспринять решение Лермонтова. Его ждут гусарский ментик, конь и шпоры. Его будут величать "маленьким гусаром". Но скоро, скоро все поймут, каков этот гусар: никому спуску не даст – проучит любого, кто осмелится задеть его даже малозначительной дерзостью.. На пирушках никому не уступит пальму первенства в веселье и винопитии. Он будет не столько маленьким гусаром, сколько веселым гусаром с виду.
А стихи? Как же все-таки быть с ними?
Он пишет Марии Лопухиной: "Не могу представить себе, какое действие произведет на вас моя важная новость: до сих пор я жил для поприща литературного, принес столько жертв своему неблагодарному идолу, и вот теперь – я воин". Далее следуют полупророческие слова, и я объясню, почему именно "полу", а не пророческие. Он пишет: "Быть может тут есть особая воля Провидения; быть может этот путь всех короче, и если он не ведет к моей первой цели, может быть, по нем дойду до последней цели всего существующего: ведь лучше умереть с свинцом в груди, чем от медленного старческого истощения".
Пророческой оказалась вторая половина этой фразы: да, военная служба косвенно спасла его от "старческого истощения". Но неверно предположение в первой ее половине: все-таки путь этот привел на поприще литературное. Да как еще привел!
Саше Верещагиной Лермонтов написал следующее: "Теперь, конечно, вы уже знаете, что я поступил в школу гвардейских юнкеров… Если бы вы могли представить себе все горе, которое я испытываю, вы бы пожалели меня…"
Лермонтов знал, на что идет. Ему, несомненно, казалось, что расстается – притом навсегда – с литературой. И это решение о перемене, так сказать, карьеры далось ему совсем, совсем нелегко. Это говорит и о глубине его чувств, и об ответственном решении. О чем угодно, но только не о легкомысленном отношении к собственной судьбе. Ему наверняка не казалось, что школа ниже или много ниже университета. Не его вина, что реформа школы началась тотчас по поступлении в нее.
Ну как, будем ли мы жалеть Лермонтова и сочувствовать ему? Думаю, что нет.
Не может талант развиваться на чисто литературной или окололитературной почве, где значительно суживаются и опыт, и знание жизни.
И мы скоро увидим, что эта перемена не убила Музу Лермонтова. А может, даже закалила ее.
Гусар черноусый?
Я хочу вернуться к месту, где говорил о том, что стряслось бы с Лермонтовым, ежели б он поступил в Петербургский университет. Мне кажется, что у него была возможность избрать и третий путь. Я сейчас скажу какой. Мне эта мысль пришла в голову, когда я припомнил некоторых знакомых мне молодых поэтов. Едва такой поэт издаст сборничек или окончит Литературный институт – как тотчас объявляет себя профессионалом, а в один черный день выясняется, что вовсе он и не поэт. А он уже лыс, а он уже оброс семьей, а семью надо кормить…
В великолепных стихах "Баллада о цирке" Александр Межиров, как мне кажется, верно "ответил" на очень важный вопрос: можно ли "оторвать" жизнь, работу от поэзии? (Я нарочно огрубляю формулировку этой деликатной проблемы…)
А мысль стихотворения такова:
Если литературное дело не клеится – надо найти в себе мужество и вернуться к настоящему, полезному для тебя и других делу.
Литература – вещь серьезная, сложная. Трудно давать здесь рецепты. Но ясно одно: она не может существовать и развиваться вне жизни, вне ее течения. Сама литература есть изумительнейшее проявление этой жизни, одного из ее аспектов, граней ее. Человечество не может обойтись без нее. Эту мысль хорошо выразил Уильям Сароян. Я хочу привести его слова: "…Пишут кинофильмы, пишут пьесы, рассказы, стихи, романы, письма. Они садятся и пишут, и пишут, и так же, господа, поступаю я. Это чудовищно, это смешно.
И это моя профессия, самая замечательная из всех, но одновременно и смехотворная".
Итак, Лермонтов мог бы "профессионализироваться" в самые ранние годы, то есть перейти на бабушкино иждивение – и писать себе стихи. Ей-богу, бабушка была бы очень довольна! Но боюсь, что мир мог бы потерять при этом воистину великого поэта. Ходил бы этакий двадцатилетний Лермонтов по Москве и Петербургу, захаживал бы к Краевскому – что-нибудь напечатали бы. А не печатают – тоже не беда: бабушка под боком! Исправно посещал бы балы, маскарады, пил бы по ресторанам, слыл бы за славного малого. Одним словом, промышлял бы стишками по разному поводу. Согласитесь: ведь возможен был и такой вариант.
Но все сложилось так, как сложилось: Лермонтов прошел в жизни свой собственный путь. Жизненная колея Лермонтова прочно сработана провидением, как говаривали раньше, и нам остается только следовать по ней. Было бы очень хорошо, если бы те, кто находился недалеко от Лермонтова, или сам Лермонтов оставили бы нам чуть побольше фактов, по которым мы могли бы достовернее судить об отдельных жизненных перипетиях. Прав был Константин Симонов, когда писал: "В личности Лермонтова меня больше всего поражает то, как много он сказал о ней в своих стихах и прозе и как мало оставил следов вокруг".
"Бог нашей драмой коротает вечность…" Словом, что бы мы ни думали и как бы ни гадали – Михаил Лермонтов попал в школу. Военную. Самую настоящую. А не ту "идеальную", о которой так пристрастно говорит Висковатов. Путь избран: Лермонтов станет гусаром. Даже странно как-то писать об этом. Слово гусар не вяжется с обликом умного студента Московского университета. Не только умного, но весьма одаренного. Этот путь избран им самим. Самолично.
Приказ о зачислении Лермонтова в школу был издан 10 ноября 1832 года. Вот его звание: вольноопределяющийся унтер-офицер лейб-гвардии Гусарского полка. Лермонтов не хотел начинать с первого курса столичного университета. А с унтер-офицерского чина начинать было лучше? Нет, мы с вами, наверное, не уразумеем неожиданных действий Михаила. И не только мы с вами! Многие из его родных и друзей тоже разводили руками.
Саша Верещагина, умная и милая Саша, – вы сейчас еще раз убедитесь в этом, – сочла необходимым прочитать Лермонтову нотацию в письме, писанном по-французски. Вдумайтесь, пожалуйста, в ее слова. Можно ли сказать что-нибудь лучше и убедительнее? "Итак, милый мой, – пишет Саша или Сашенька, – сейчас для вас настал самый критический момент, ради Бога помните, насколько возможно, обещание, которое вы мне дали перед отъездом. Остерегайтесь сходиться слишком быстро с товарищами, сначала хорошо их узнайте. У вас добрый характер, и с вашим любящим сердцем вы тотчас увлечетесь. Особенно избегайте молодежь, которая изощряется во всякого рода выходках и ставит себе в заслугу глупые шалости. Умный человек должен стоять выше этих мелочей, это не делает чести, наоборот, это хорошо только для мелких умов, оставьте им это и идите своим путем". Это писано в Москве 13 октября 1832 года. Я прошу запомнить эти слова. Мы оставим за собою право процитировать их еще раз в своем месте. Настолько важными кажутся они нам.
Как Лермонтов отнесся к ним, к этим словам? Запомнил их? Принял ли всерьез? Или они тут же выветрились из его памяти. Нет, он поступал всегда вопреки им.
Верно ли сказано у Соломона: "хранящий заповедь хранит душу свою, а нерадящий о путях своих погибнет"? Если верно, то сколь радиво хранят люди заповеди? И легко ли их сохранять? Какие существуют правила для этого? И какая сила способна вразумить человека в минуты слабости его?
Гусар!
Знал ли Михаил Лермонтов, что сие значит? Да, знал. Первым делом – это блеск. Блеск ментика, пуговиц, золотого шитья. И, разумеется, – веселье. Это же почти синонимы: гусар и веселье! "Гусар! ты весел и беспечен, надев свой красный доломан…" Это, по-моему, очень понятно. А еще – "гусар" синоним "любви". Это почти одно и то же. А посему: "Гусар! ужель душа не слышит в тебе желания любви?" Разумеется, слышит. Это говорится в форме вопроса только ради кокетства. Что гусар без любви и что любовь без гусара?
Но… Но при всем этом – гусар есть гусар. Что бы ни говорили о ментике и шпорах, о доломане и коне горячем. "Крутя лениво ус задорный, ты вспоминаешь шум пиров; но берегися думы черной, – она черней твоих усов". Но мало этого! Дело гораздо хуже: "Тебя никто не любит, никто тобой не дорожит".
Гусар на то и гусар, чтобы положить жизнь во имя бога войны, когда это потребуется. И что же? Что думают о тебе, "когда ты вихрем на сраженье летишь, бесчувственный герой"? Ничего не думают. О тебе даже не помнят, ибо "ничье, ничье благословенье не улетает за тобой".
Вот вам краткое правдивое жизнеописание некоего гусара. Может быть, фамилия этого гусара и есть Лермонтов? Может быть. В этом нет ничего удивительного, ибо речь идет о любом гусаре, о типе его. Судьба его, как видно, не из лучших. Тогда, спрашивается, "зачем от жизни прежней ты разом сердце оторвал…"?
Справедливый вопрос. Но ведь задавали его в свое время самому Лермонтову. Чем же он ответил? Да ничем! Пошел себе в казарму, погрузился в шагистику. Он может теперь написать: "Я жить хочу! хочу печали, любви и счастию назло!"
Простите, где это "жить"? На ристалище? Под строгую команду унтеров? Фельдфебелей?
Благороднейший Висковатов тщился доказать, что "школа" почти равнялась университету. Она вроде бы только с виду военная. А на самом деле, мол, хорошая, что Лермонтов просто ошибся в ней, потому что так сложились обстоятельства – я говорил об этом, но хочу снова вернуться к сему важному, с моей точки зрения, предмету.
У нас имеются "документы", оставленные самим Лермонтовым. Мы скажем еще о них. Но давайте послушаем сначала его друзей.
"Школа была тогда… у Синего моста, – пишет Шан-Гирей. – Бабушка наняла квартиру в нескольких шагах от школы, на Мойке же, в доме Ланскова, и я почти каждый день ходил к Мишелю…" "Домой он приходил только по праздникам и воскресеньям и ровно ничего не писал. В школе он носил прозванье Маёшки от "Mr. Mayeux", горбатого и остроумного героя давно забытого шутовского французского романа".
Михаил Лонгинов писал: "Маёшка – это прозвище, приданное Лермонтовым самому себе". (Заметим, что Алексею Столыпину Лермонтов дал название "Монго".)
Николай Мартынов сообщает: "По пятницам у нас учили фехтованию; класс этот был обязательным для всех юнкеров… Я гораздо охотнее дрался на саблях. В числе моих товарищей только двое умели и любили так же, как я, это занятие: то были… гусар Моллер и Лермонтов. В каждую пятницу мы сходились на ратоборство…"
Подумать только: всем этим всерьез занимался Лермонтов! По-моему, это больше приличествовало ему в детские годы, в тарханскую пору. Спустя полтора десятка лет Лермонтов снова вернулся к своим "детским" забавам. Ведь это же одно удовольствие "драться" на саблях или эспадронах с Моллером или Мартыновым!
Вот что представляла собою школа, по Висковатову.
1. С восшествием на престол императора Николая I она была отдана в ведение великого князя Михаила Павловича.
2. Великий князь обратил свое особенное внимание на фронтовые занятия, и обучение строю стало практиковаться чаще. Так, манежная езда производилась от десяти утра до часу пополудни, а лекции были перенесены на вечерние часы.
3. Было запрещено читать книги литературного содержания.
4. Полагалось стеснять умственное развитие молодых питомцев школы.
5. С 1830 года великий князь принял особое участие в преуспеянии школы и стал ее посещать чуть ли не каждый день. Эти посещения, свидетельствуют, всегда сопровождались грозою.
Можно привести еще кое-какие особенности этой школы, "соперничавшей" с университетом. Говорили, – и теперь уже, наверное, трудно судить, – что с уходом Деллингсгаузена и Годенна и с приходом генерал-майора барона Шлиппенбаха и Россильона школа будто бы в корне переменилась. Не знаю, не знаю! Школа с самого начала была создана не по образцу и подобию университета. Кто не знал в то время, что студент и юнкер все-таки вещи разные? Алексей Столыпин (Монго) это тоже знал наверняка, когда советовал Лермонтову (Маёшке) поступить именно в школу. Правда, здесь для недорослей была введена особая привилегия: они могли держать при себе прислугу из числа крепостных. Лермонтов, разумеется, этой привилегией воспользовался. Этой и некоторыми другими.
Товарищ Лермонтова по школе Александр Меринский напечатал в 1872 году свои воспоминания. Он пишет, что "хвалили же и восхищались теми, кто быстро выказывал "запал", то есть неустрашимость при товарищеских предприятиях, обмане начальства, выкидывании разных "смелых штук". В школе славился своею силою юнкер Евграф Карачинский. Он гнул шомпола или вязал из них узлы, как из веревок".
В то время для многих дворянских недорослей прямой путь в военные, в офицерство был, можно сказать, предопределен. Для тысячи и тысячи дворян. Но не обязательно же именно для Лермонтова! Может быть, если бы жив был Юрий Петрович и был бы он рядом с сыном, все сложилось бы иначе? Трудно сказать.