Жизнь и смерть Михаила Лермонтова - Гулиа Георгий Дмитриевич 21 стр.


Кто бы ни вспоминал Лермонтова, – в ком живо чувство юмора, – никто не говорит об оскорбительном тоне его речей. Только два-три человека в какой-то мере отмечают его язвительность. Да и те оговариваются, что Лермонтов тут же прекращал колкости и мигом извинялся, если замечал хотя бы подобие обиды на лице своего собеседника. Я хочу обратить особенное внимание именно на эту сторону его характера, ибо события двух-трех последних дней жизни поэта будут связаны с этой его чертой – действительной или выдуманной.

Можете вы представить себе Михаила Лермонтова оскорбляющим честь или достоинство своих друзей или просто собеседников? Того самого Лермонтова – автора "Маскарада", "Думы", "Смерти Поэта", "Героя нашего времени" и так далее, и так далее?

Думаю, что нет…

В Москве Лермонтов присутствовал на именинах Гоголя. Это любопытный момент. Гоголь счел нужным пригласить на обед молодого Лермонтова. Сергей Аксаков пишет в "Истории моего знакомства с Гоголем": "Приблизился день именин Гоголя, 9-ое мая, и он захотел угостить обедом всех своих приятелей и знакомых в саду у Погодина… На этом обеде… были: И. С. Тургенев, князь П. А. Вяземский, Лермонтов, М. Ф. Орлов, М. А. Дмитриев, Загоскин, профессора Арамфельд и Редкин и многие другие… Лермонтов читал наизусть Гоголю и другим, кто тут случились, отрывок из новой своей поэмы "Мцыри", и читал, говорят, прекрасно…"

А вот еще одно свидетельство, касающееся тех же именин. Оно принадлежит Юрию Самарину: "Я увидел его… на обеде у Гоголя… Это было после его дуэли с Барантом… Он узнал меня, обрадовался… Тут он читал свои стихи… Лермонтов сделал на всех самое приятное впечатление…"

Вот каким воспринимали его умные и проницательные люди. Это очень важное для нас обстоятельство. Его мы должны будем принять во внимание, когда вплотную подойдем к самому страшному событию в жизни поэта…

Гоголь, как это видно из вышеприведенных свидетельств, не только читал Лермонтова, но и знал его лично. Говорят, что и Пушкин читал Лермонтова, но в глаза не видел. Так же как Лермонтов Пушкина. Висковатов приводит высказывание Владимира Глинки о том, что якобы, прочитав некоторые стихи Лермонтова, Пушкин признал их "блестящими признаками высокого таланта". Белинский вскользь замечает, что Пушкин застал и якобы оценил талант Лермонтова. Все это, может быть, правда, по мы предпочли бы иметь на руках какое-либо письмо Александра Пушкина, адресованное, например, Краевскому.

Бывал в эти дни поэт и в доме Мартыновых в Москве. Имеются воспоминания князя Мещерского, в которых он описывает свою встречу с Лермонтовым в семье Мартыновых. (В это время сам Мартынов был на Кавказе.) Говорят, Мартынов перешел из гвардии в драгуны главным образом из-за великолепной кавалерийской формы. "Я видел Мартынова в этой форме, – пишет князь Мещерский, – она шла ему превосходно. Он очень был занят своей красотой…" Это любопытное замечание: "был занят своей красотой…" И это о мужчине, об офицере! И заметьте – ни слова об уме, о духовных способностях. И такое не только у князя Мещерского, но и во всех других воспоминаниях о Мартынове.

Однажды, войдя в гостиную Мартыновых, Мещерский "заметил среди гостей какого-то небольшого роста пехотного армейского офицера, в весьма нещегольской армейской форме, с красным воротником без всякого шитья". Мещерский признается, что не обратил внимания на "бедненького офицера". Офицер, решил он, попал сюда, в "чуждое ему общество", совершенно случайно… Вечер шел своим чередом. "Я уже было совсем забыл о существовании этого маленького офицера, – продолжает князь Мещерский, – когда случилось так, что он подошел к кружку тех дам, с которыми я разговаривал. Тогда я пристально посмотрел на него и так был поражен ясным и умным его взглядом, что с большим любопытством спросил об имени незнакомца. Оказалось, что этот скромный армейский офицер был не кто иной, как поэт Лермонтов". Надо отдать должное князю: он умел подмечать самое главное в человеке. И он точно уловил разницу в характере и поведении Лермонтова и Мартынова.

Поскольку о пребывании поэта в Москве весною 1840 года не так уж много свидетельств, остановимся еще на письме публициста Самарина и записи В. В. Боборыкина.

19 июня 1840 года Самарин пишет, что "часто видел Лермонтова за все время его пребывания в Москве". Вот его характеристика: "Это чрезвычайно артистическая натура, неуловимая и неподдающаяся никакому внешнему влиянию индифферентизма. Вы еще не успели с ним заговорить, он уже вас насквозь раскусил; он все замечает, его взор тяжел, и чувствовать на себе этот взор утомительно".

Это очень важное свидетельство, важное – в смысле своей документальности. Оно сделано не задним числом, не десять или двадцать лет спустя, когда Лермонтов вполне сделался тем, чем останется он в веках. Это впечатление человека моментальное и написанное по горячим следам (19 июня 1840 года).

Трудно удержаться, чтобы не привести еще один отрывок из Самарина. Он пишет: "Этот человек никогда не слушает то, что вы ему говорите, он вас самих слушает и наблюдает, и после того, как он вполне понял вас, вы продолжаете оставаться для него чем-то совершенно внешним, не имеющим никакого права что-либо изменить в его жизни".

В "Трех встречах с Лермонтовым" Боборыкин говорит: "Не скрою, что глубокий, проницающий в душу и презрительный взгляд Лермонтова, брошенный им на меня при последней нашей встрече, имел немалое влияние на переворот в моей жизни, заставивший меня идти совершенно другой дорогой, с горькими воспоминаниями о прошедшем". А "прошедшее" – это мотовство, "беспутное прожигание жизни", поездки к цыганам и загородные гулянья. "В ту пору наш круг так мало интересовался русской литературой", – признается Боборыкин.

Даже из этих отрывочных свидетельств о поэте вырисовывается умный человек. Таким его запомнили те, кто встречался с ним в Москве весною 1840 года.

Лермонтов выехал из города очень грустный и, может быть, со смутными предчувствиями надвигающейся беды. Впрочем, предчувствия эти никогда не оставляли поэта. Он побывает еще в любимой Москве. А покамест – на Кавказ.

Мне хочется привести одно примечательное место из "Бэлы". Я имею в виду тот отрывок, где Печорин говорит о своем переводе на Кавказ. Вот он: "…Вскоре перевели меня на Кавказ: это самое счастливое время моей жизни. Я надеялся, что скука не живет под чеченскими пулями, – напрасно: через месяц я так привык к их жужжанию и к близости смерти, что, право, обращал больше внимания на комаров, – и мне стало скучнее прежнего…" Эти строки почти целиком можно отнести к самому Лермонтову.

Поэт прямой дорогой отправился под чеченские пули. Он не заезжал в Тарханы – бабушка оставалась до поры до времени в Петербурге. А что без бабушки Тарханы? 10 июня 1840 года Лермонтов прибыл в Ставрополь. Его назначили в Тенгинский полк. Товарищи полагали, что он появится в Анапе. Но дело решилось несколько иначе. М. Федоров пишет в "Походных записках на Кавказе" о Лермонтове: "К нам в полк не явился, а отправился в Чечню, для участия в экспедиции". Так на самом деле и было.

В Ставрополе поэта видел декабрист Николай Лорер. Лермонтов доставил ему из Петербурга письмо и книжку. Любопытно, что даже образованный Лорер мало что знал про Лермонтова. "…Он в то время, – пишет Лорер, – не печатал, кажется, ничего замечательного, и "Герой нашего времени", как и другие его сочинения, вышли позже". Сказать по правде, Лермонтов уже печатал некоторые свои вещи в "Современнике" и "Отечественных записках".

"Герой нашего времени" поступил в продажу 3 мая, и едва ли к середине июня "добрался" он до Ставрополя. А первый сборник стихов Лермонтова вышел только осенью. Поэтому неосведомленность ссыльного декабриста не кажется мне особенно предосудительной. "Из разговора с Лермонтовым, – вспоминает Лорер, – он показался мне холодным, желчным, раздражительным и ненавистником человеческого рода вообще…"

Что, собственно, странного в том, что "казалось" Лореру? Ведь это Лермонтов писал около того времени свою "Благодарность", обращенную к всевышнему: "За все, за все тебя благодарю я: за тайные мучения страстей, за горечь слез, отраву поцелуя, за месть врагов и клевету друзей; за жар души, растраченный в пустыне, за все, чем я обманут в жизни был… Устрой лишь так, чтобы тебя отныне недолго я еще благодарил". Это он, размышляя о жизни и смерти, писал в "Любви мертвеца": "Что мне сиянье божьей власти и рай святой? Я перенес земные страсти туда с собой!.." Это он говорил: "И скучно и грустно, и некому руку подать в минуту душевной невзгоды…"

Его мысль залетала слишком высоко. Она парила вместе с Демоном над Кавказским хребтом. Страсти поэта накалялись и обжигали любого, кто прикасался к ним. Но бывало это все-таки в минуты особенные, редкие, я бы сказал. Он невольно продолжал играть ту, другую свою роль. Мало кто видел его в минуты вдохновения, когда он действительно был самим собой, то есть Поэтом. Лорер не был исключением. Не он первый, не он последний…

17 июня 1840 года Лермонтов подает первую весточку о себе с Кавказа. (Первую из дошедших до нас.) В Ставрополе стоит жара. Поэту невмоготу. И он обрывает свое письмо выразительным: "Ужасно устал… Жарко… Уф!"

Письмо адресовано Лопухину. Информация, содержащаяся в этом письме, очень любопытна: "Завтра я еду в действующий отряд, на левый фланг, в Чечню брать пророка Шамиля…" И далее шутливо: "…Надеюсь не возьму, а если возьму, то постараюсь прислать к тебе по пересылке. Такая каналья этот пророк!" Выясняется, что по дороге в Ставрополь поэт останавливался в Черкасске у генерала Михаила Хомутова, прожил у него три дня и побывал в театре.

"Что за феатр! – восклицает Лермонтов. – Об этом стоит рассказать: смотришь на сцену – и ничего не видишь, ибо перед твоим носом стоят сальные свечи, от которых глаза лопаются; смотришь назад – ничего не видишь, потому что темно; смотришь направо – ничего не видишь, потому что ничего нет; смотришь налево – и видишь в ложе полицмейстера…" В пятнадцати – двадцати строках дана великолепная картина затхлого провинциального театра: ничего лишнего, все точно, все определенно, сжато до предела, очень колоритно. Я бы на примере этого письма учил молодых людей тому, что есть художественная литература и что "краткость – сестра таланта". Лучшего образчика прекрасной прозы и сыскать невозможно!

Итак, Лермонтов отправился под чеченские пули.

Отряд под командованием генерала Аполлона Галафеева вышел из крепости Грозной и направился в Чечню. "Журнал военных действий", который якобы вел Лермонтов, дает некоторое представление об отряде и самом "деле".

Сначала об отряде. Он состоял из "двух батальонов пехотного его светлости, одного батальона Мингрельского и трех батальонов Куринского егерского полков, двух рот сапер, при 8-ми легких и 6-ти горных орудиях, двух полков Донских казаков, № 37 и 39-го и сотни Моздокского линейного казачьего полка…" В общем, для действий в горах – сила немалая.

На рассвете 6 июля отряд переправился через реку Сушку и вскоре вошел в ущелье Хан-Кала. Ближайшей целью его был аул Большой Чечен.

Отряд должен был вести действия истребительного характера: жечь посевы, разрушать аулы, уничтожать сады, убивать горцев. Весьма поощрялось "предание брошенных аулов пламени". Судя по победным реляциям, поставленные задачи выполнялись успешно: повсюду кровь, пепел, запустение. За собою отряд оставлял кладбищенскую тишину и мертвенность.

Вот, например, запись 7 июля: "Отряд, сжегши деревню Дуду-Юрт, следовал далее через деревню Большую Атагу к деревне Чах-Гери… Желая дать отдых кавалерии, которая… в этот день была занята истреблением засеянных полей до самого Аргунского ущелья… я решился переночевать в Чах-Гери". (Рассказ идет от лица генерала Галафеева.)

Деревня "Ашпатой-Гойта… мгновенно была занята и неприятель выбит из оной штыками… Деревня при уходе войск была сожжена…"

В этих боях отличились полковник барон Врангель, полковник Фрейтаг, лейб-гвардии поручик граф Штакельберг. И, разумеется, сам генерал-лейтенант Галафеев.

"9 июля. Войска дневали в лагере при Урус-Мартани. Чтобы воспользоваться этой дневкой, я утром послал восемь сотен донских казаков при двух конно-казачьих орудиях для истребления полей и сожжения деревни Таиб…"

"10 июля. Во время следования малые неприятельские партии вытеснены были из деревень Чурик-Рошни, Пешхой-Рошни, Хажи-Рошни и деревни эти сожжены, а принадлежащие им посевы истреблены совершенно…"

И так далее, и тому подобное…

И вот, наконец, 11 июля 1840 года. В "Журнале" читаем: "Впереди виднелся лес, двумя клиньями подходящий с обеих сторон к дороге. Речка Валерик, протекая по самой опушке леса, в глубоких, совершенно отвесных берегах, пересекала дорогу в перпендикулярном направлении, делая входящий угол к стороне Ачхой…"

Это и есть та самая река Валерик, которую сделал знаменитой на всю Россию Михаил Лермонтов. На берегах речки и разгорелся бой с чеченцами. Лермонтов принимал в нем непосредственное участие. Рискуя головой. Как храбрый и исполнительный офицер. Но рядом с офицером шел в бой и сам поэт. И нам приятно узнать, о чем он думал в эти часы.

"Я жизнь постиг, – говорит Лермонтов в "Валерике". – Судьбе, как турок иль татарин, за все я ровно благодарен… Быть может, небеса Востока меня с ученьем их пророка невольно сблизили…"

Так писал он, можно сказать, прямо на поле боя. В своем замечательном "поэтическом репортаже" с фронта боевых действий. Лермонтов, как и во всю свою жизнь, остался правдивым и здесь, на Валерике. В этой своей небольшой поэме он выступает как судья надо всем тем, что происходит под небом, "где места много всем". Вот что думает поэт, с грустью оглядывая поле боя: "Жалкий человек. Чего он хочет!.. небо ясно, под небом места много всем, но беспрестанно и напрасно один враждует он – зачем?"

Вот именно – зачем? И вопрос этот равно обращен к обеим сторонам. У Лермонтова нет к горцам никакой вражды. Нет желания победить во что бы то ни стало. Поэт размышляет, он судит человека, судит за то, что тот "один враждует".

А ведь жаль, очень жаль человека. Смотрите, как умирает он вдали от родных: "…Он умирал; в груди его едва чернели две ранки; кровь его чуть-чуть сочилась. Но высоко грудь и трудно подымалась, взоры бродили страшно, он шептал… "Спасите, братцы. Тащат в горы"… Долго он стонал, но все слабей, и понемногу затих – и душу отдал Богу…"

Вот картина, списанная с натуры, – набросок точный и страшный своей точностью: "Вон кинжалы, в приклады!" – и пошла резня. И два часа в струях потока бой длился. Резались жестоко, как звери, молча, с грудью грудь, ручей телами запрудили. Хотел воды я зачерпнуть… (И зной и битва утомили меня), но мутная волна была тепла, была красна…"

Самое главное в "Валерике" – это правда, жестокая, но истинная правда. Поэт разглядел в этом военном эпизоде нечто большее, чем просто страшный эпизод. Как неподкупный судья, как поэт человеколюбивый в высоком смысле слова – он в заключение предоставляет слово не кому-нибудь, но чеченцу, чьи сородичи стоят по ту сторону Валерика: "…Галуб прервал мое мечтанье, ударив по плечу; он был кунак мой; я его спросил, как месту этому названье? Он отвечал мне: "Валерик, а перевесть на ваш язык, так будет речка смерти"… "А много горцы потеряли?" "Как знать? – зачем вы не считали!" "Да! будет, – кто-то тут сказал, – им в память этот день кровавый!" Чеченец посмотрел лукаво и головою покачал".

Поручик видел дальше, значительно дальше, чем все генералы "левого фланга", вместе взятые. Его острый глаз проникал в такие тайники человеческой души, до которых могли добраться только люди избранные, только "пророки", – одним из которых и был Михаил Юрьевич Лермонтов.

По поводу "Валерика" Константин Симонов писал: "Главным уроком из Лермонтова для меня – и как для поэта и как для прозаика был и остался "Валерик". Вообще-то главный урок для меня – это Лев Толстой. Но я почему-то думаю, что для самого этого, недосягаемого для большинства русских прозаиков – лермонтовский "Валерик" тоже был в свое время одним из первых уроков мастерства и правды.

Сколько бы я ни перечитывал Толстого – ранние его Кавказские рассказы, "Севастопольские рассказы" или военные страницы "Войны и мира" – мне всегда вспоминается еще и "Валерик", как тот ручеек под Осташковом, с которого начинается Волга.

А если оценить "Валерик" поуже – только как стихи – то думаю, что во всей русской поэзии не было написано ничего равноценного о войне до тех пор, пока не появились через сто лет главы "Василия Теркина", такие же удивительные, как "Валерик".

Итак, когда я слышу: "Лермонтов", где-то внутри меня, как эхо, возникает: "Валерик".

Лермонтов – во всем правдив и точен. Он знает то, о чем пишет. Слишком много отдал он своей души и силы тому, с чем соприкасался: кресало ударяло о кремень и – высекалась искра! Он бился "с грудью грудь", над ним словно молнии сверкали сабли и острия кинжалов. Он смотрел в глаза смерти. Притом бесстрашно. И каждое слово его, и каждая мысль глубоко выстраданы. И писал он только после того, как все выстрадано. И не мог не писать. И вправе был сказать: "Что без страданий жизнь поэта, и что без бури океан?" И не только декларировал, но доказывал это ежедневно, ежечасно, всей жизнью своей – и смертью.

Александр Кривицкий пишет: "Во время войны я неотвязно перечитывал Лермонтова. Вот кто писал о войне по-военному – никакой условности старинных батальных гравюр, никакой мишуры, сладко питающей воображение недотеп, не нюхавших пороха. И только реальность военной страды, где условия человеческого существования – противоестественны, а превозмогаются лишь великой силой духа. Первые народные характеры на войне принадлежат в русской литературе Лермонтову".

Может быть, и впрямь правда, что ведение "Журнала военных действий" с 6 по 17 июля было поручено Лермонтову. Может быть, это вовсе не легенда. Кто мог бы, например, написать такие строки:

"Должно отдать также справедливость чеченцам: они исполнили все, чтобы сделать успех наш сомнительным; выбор места, которое они укрепляли завалами в продолжение трех суток, неслыханный дотоле сбор в Чечне… удивительное хладнокровие, с которым они подпускали нас к лесу на самый верный выстрел, неожиданность для нижних чинов этой встречи – все это вместе могло бы поколебать твердость солдата…"

Но следующие строки едва ли принадлежат руке поэта: "Успеху сего дела я вполне обязан распорядительности и мужеству полковых командиров (перечисление) Тенгинского пехотного полка поручика Лермонтова и 19-й артиллерийской бригады прапорщика фон Лоер-Лярского, с коим они переносили все мои приказания войскам в самом пылу сражения в лесистом месте, заслуживают особенного внимания, ибо каждый куст, каждое дерево грозили всякому внезапною смертию". (Напомню – рассказ этот ведется от имени генерала Галафеева.)

"Эти походы, – писал Г. Филипсон, – доставили русской литературе несколько блестящих страниц Лермонтова, но успеху общего дела не помогли…" Я думаю, что это важное и компетентное заключение.

Лермонтов за "дело при Валерике" был представлен к ордену Станислава 3-й степени. Надо отдать должное генералу Галафееву: поначалу он испрашивал более высокую – орден св. Владимира 4-й степени с бантом. Награду снизило высокопоставленное начальство. А еще более высокое – вовсе отказало в награде.

Назад Дальше