Жизнь и смерть Михаила Лермонтова - Гулиа Георгий Дмитриевич 23 стр.


Мало этого: Лермонтов плюс ко всему мечтал об отставке. Но и этого мало: как уже говорилось, мечтал о том, чтобы открыть журнал и выпускать его, например, вместе с Краевским. Этих своих мыслей поэт не скрывал, а у Бенкендорфа уши были те самые – всеслышащие. И Бенкендорф, одно время помогавший бабушке поэта, теперь уж вовсе отвернулся от нее. Поэтому Елизавета Алексеевна обратилась со своими просьбами к Клейнмихелю.

Думать, что его величество не мог простить Лермонтову его дуэли с Барантом, – значит полностью расписаться в своей наивности. Такие дуэли другим часто прощались. Но не прощались дуэли Лермонтовым. Краевский говорил Висковатову, что Лермонтов мечтал "об основании журнала". Бенкендорф хорошо мог представить себе, что это будет за журнал!

Вот почему настоятельно предлагалось поэту не "мозолить глаз" начальству и подобру-поздорову отправляться назад, на Кавказ. Правда, Лермонтову дважды или трижды продлевали отпуск, но ни о какой отставке или прощении не могло быть и речи.

Ростопчина пишет: "Три месяца, проведенные тогда Лермонтовым в столице, были, как я полагаю, самые счастливые и самые блестящие в его жизни".

Возможно, так оно и есть: пришла известность, признание, было весело, беззаботно. По крайней мере, так казалось. А на самом деле?

А на самом деле очень хотелось в отставку, хотелось свободного приложения сил. Этого стремления не могли заменить ему ни танцы до упаду, ни самые красивые женщины столицы, ни кутежи среди друзей.

О ком это сказано, если хорошенько вчитаться? "На севере диком стоит одиноко на голой вершине сосна и дремлет, качаясь, и снегом сыпучим одета, как ризой, она". Или же этот утес. "Одиноко он стоит, задумался глубоко, и тихонько плачет он в пустыне". А этот дубовый листок? "Я бедный листочек дубовый, до срока созрел я и вырос в отчизне суровой".

1 марта 1841 года Белинский пишет Боткину: "А каковы новые стихи Лермонтова? Он решительно идет в гору и высоко взойдет, если пуля дикого черкеса не остановит его пути".

Кстати, готовилось новое издание "Героя нашего времени". И оно вышло в Петербурге еще при жизни поэта. Он написал к нему предисловие, в котором заявлял, что "болезнь указана, а как ее излечить – это уж бог знает!".

Но вот вопрос: успела ли книга настигнуть его на Кавказе? Удалось ли поэту подержать ее в руках – эту свою третью книгу?

20 апреля 1841 года Ростопчина подарила свои стихи любимому поэту и человеку. И сделала она при этом такую надпись: "Михаилу Юрьевичу Лермонтову в знак удивления к его таланту и дружбы искренней к нему самому".

Перед отъездом Лермонтова ужинали втроем: она, Лермонтов и еще один "друг, который тоже погиб насильственной смертью в последнюю войну". По словам Ростопчиной, "Лермонтов только и говорил об ожидавшей его скорой смерти". Было ли это конкретным предчувствием или обычным его предчувствием, которое одолевало его с юных лет? Это трудно сказать. Через несколько дней предстояла поездка в далекий край. Этого было достаточно для того, чтобы навеять на поэта самые грустные мысли. "Выхожу один я на дорогу…"

Лермонтов был один в целом свете. И выходил на дорогу один…

Лермонтов готовился к отъезду. Не спеша. Уж очень и очень не хотелось. Исподволь приходила зрелость. Правда, медленно. И с полным правом мог он написать в альбом Софье Карамзиной: "Люблю я больше год от году, желаньям мирным дав простор, поутру ясную погоду, под вечер тихий разговор". Я не думаю, что эти слова надо понимать буквально: до "тихих вечеров" было еще очень и очень далеко. Но все-таки…

Князь Владимир Одоевский, прощаясь с Лермонтовым, подарил ему записную книжку. И учинил на ней такую надпись: "Поэту Лермонтову дается сия моя старая и любимая книга с тем, чтобы он возвратил мне ее сам, и всю исписанную". Поэт не смог ее исписать. Ни тем более "возвратить ее сам"…

Простился Михаил Юрьевич и… Как вы думаете, с кем? С Натальей Николаевной Пушкиной. Вот уже четыре года тому как была она вдовою. Говорят, Лермонтов долго чуждался ее. Говорят, она угадывала в нем предвзятую враждебность. И, видимо, не совсем без основания: разве все оправдывали Наталью Николаевну? И полностью ли ее оправдал сам Лермонтов?

Сохранились воспоминания дочери о Наталье Николаевне, в частности о прощании ее с Лермонтовым у Карамзиных. Они были написаны много лет спустя после гибели Лермонтова, опубликованы лишь в 1908 году. И это меня немного смущает, особенно "монолог" поэта, приведенный в воспоминаниях. Не очень уверен в том, что можно было стенографически точно изложить слова Лермонтова, к тому же в передаче Натальи Николаевны. А раз нельзя – то трудно с доверием воспринять дорогую нам лермонтовскую фразеологию. Я полагаю, что неправильно это – "сочинять" от себя речь того, кто оставил после себя прекрасные стихи и прекрасную прозу. Беллетризация здесь просто недопустима. Поэтому воспоминание о прощальном вечере у Карамзиных (беседа Натальи Николаевны с Лермонтовым) должно рассматриваться лишь в общих чертах. Из него явствует, что впервые поэт разговорился со вдовой Александра Сергеевича, что беседа эта была задушевной и, к несчастью, последней. Возможно, наибольшего доверия заслуживают слова Натальи Николаевны в передаче ее дочери, и я приведу их здесь: "Случалось в жизни, что люди поддавались мне, но я знала, что это было из-за красоты. Этот раз была победа сердца. И вот чем была она мне дорога. Даже и теперь мне радостно подумать, что он не дурное мнение унес с собой в могилу".

У Карамзиных Лермонтов пожал в последний раз руки своим друзьям. А Софье Карамзиной посвятил стихи, в которых есть такие строки: "Люблю я парадоксы ваши, и ха-ха-ха, и хи-хи-хи…" Писатель Георгий Холопов показывал мне дом в Ленинграде, где состоялся последний ужин у Карамзиных в честь Лермонтова. Пересказывая все, что известно об этой встрече. Стояли мы перед домом, на тротуаре. И я пытался представить себе, как отъезжал поэт от парадного подъезда.

Ростопчина написала стихи "На дорогу М. Ю. Лермонтову". О бабушке поэта в них сказано так: "Но есть заступница родная, с заслугою преклонных лет: она ему конец всех бед у неба вымолит, рыдая".

Нет, не вымолила. Не смогла. А "покорный внук" ее Лермонтов ничем ей в этом не помог. Решительно ничем! Но она продолжала денно и нощно молиться о нем. Еще Омар Хайям очень верно подметил: "Твоих лишений небо не оценит…" До молитв ли Елизаветы Алексеевны было небу?

"Жизнь Лермонтова сложилась так, как сложилась, – пишет Юрий Мелентьев. – И жизнь поэта – прекрасный пример того, что может сделать человек даже в свои неполные двадцать семь лет".

Михаил Лермонтов примерно около того времени, о котором речь, писал в стихах "Графине Ростопчиной": "Предвидя вечную разлуку, боюсь я сердцу волю дать…"

И не давал.

Никто не провожал Лермонтова на почтовой станции. Только неизменный Шан-Гирей.

Говорят, не любил Лермонтов, когда провожали…

Это было в середине апреля 1841 года. В восемь часов утра.

Несколько дней в Москве

17 апреля 1841 года Лермонтов прибыл в свой любимый город – Москву. Остановился он у своего однополчанина Дмитрия Розена, как сам он пишет бабушке. Проводил время у Столыпиных, Лопухиных. Я еще раз напомню слова из его письма: "…Мне довольно весело". Да, так оно и было по всем свидетельским данным. В Туле Александру Меринскому Лермонтов сказал: "Никогда я так не проводил приятно время, как этот раз в Москве". Не надо думать, что поэт только и делал в Москве, что обедал да ужинал в кругу друзей. Он здесь и литературными делами занимался: писал стихи, кое-что отдавал печатать. Например, поэт принес свою новую вещь "Спор" Юрию Самарину для "Москвитянина". "Вечером, часов в 9, я занимался один в своей комнате, – вспоминает Самарин. – Совершенно неожиданно входит Лермонтов… Не знаю, почему мне особенно было приятно видеть Лермонтова в этот раз. Я разговорился с ним…"

Князю Одоевскому Лермонтов записал в альбом: "У России нет прошедшего: она вся в настоящем и будущем. Сказывается и сказка: Еруслан Лазаревич сидел сиднем 20 лет и спал крепко, но на 21-м году проснулся от тяжкого сна и встал и пошел… и встретил тридцать семь королей и семьдесят богатырей и побил их и сел над ними царствовать. Такова Россия".

Вот еще одно интересное свидетельство, характеризующее общее политическое "самочувствие" поэта. Самарин рассказывает о том, как нашел его у Розена, как разговорились, как показывал Лермонтов свои рисунки и говорил о "деле с горцами"… "Его голос дрожал, он был готов прослезиться". Но не это самое важное в дневниковой записи Самарина. Этот журналист особо отмечает "его мнение о современном состоянии России"… и приводит на французском языке это мнение: "Хуже всего не то, что известное число людей терпеливо страдает, а то, что огромное число страдает, не сознавая этого". Примечательные слова! Впрочем, еще сильнее выразил эту же мысль Михаил Юрьевич в своих стихах. Не прямо, не в лоб, но общим своим отношением к тем, кто закабалил "немытую Россию". Такие произведения, как "Смерть Поэта", "Дума", "Прощай, немытая Россия…", намного страшнее любых политических деклараций.

На мой взгляд, замечательной была встреча (случайная) Лермонтова с Фридрихом Боденштедтом. Благодаря ей мы получили прекрасные воспоминания о Лермонтове, написанные поэтом, человеком проницательным и талантливым, переводчиком стихов Лермонтова на немецкий язык. Боденштедт был лет на пять моложе Лермонтова, и в мае 1841 года едва ли минул ему 21 год. Он пишет: "Я уже знал и любил тогда Лермонтова по собранию его стихотворений, вышедших в 1840 г."

Встреча двух поэтов произошла "в одном русском ресторане, который посещала в то время вся знатная молодежь".

Лермонтов, разумеется, не был знаком до этого с молодым немецким поэтом, не очень хорошо владевшим русским.

Молодые люди были уже за шампанским. "Снежная пена лилась через край стаканов; и через край лились из уст моих собеседников то плохие, то меткие остроты".

И вот, в конце этой веселой трапезы, в ресторане появляется сам автор "Героя нашего времени", первый из живых поэтов России.

Какова его внешность, по Боденштедту?

"У вошедшего была гордая, непринужденная осанка, средний рост и замечательная гибкость движений… Плечи и грудь были у него довольно широки… Большие, полные мысли глаза, казалось, вовсе не участвовали в насмешливой улыбке, игравшей на красиво очерченных губах молодого человека…"

Боденштедт сразу же приметил под сюртуком "ослепительной свежести белье". У Лермонтова были нежные выхоленные руки. Их тоже запомнил Боденштедт.

Молодые люди продолжали пить. Лермонтов острил, был очень разговорчив и потешался над одним своим приятелем, да так, что обидел его. Боденштедт говорит о поэте: "…И он всеми силами старался помириться с ним, в чем скоро и успел".

Своей первой встречей Лермонтов произвел на немца "невыгодное впечатление". Задор и "шалости" Лермонтова сделали свое. Даже умный Боденштедт не мог их простить поэту. Ибо не увидел еще "другого" Лермонтова.

Но, к счастью, увидел. Это случилось на следующий день, в салоне одной своей знакомой. И Боденштедт признается: "…Я увидел его в самом привлекательном свете. Лермонтов вполне умел быть милым… Отдаваясь кому-нибудь, он отдавался от всего сердца, только едва ли это с ним случалось…"

Пришла пора собираться на юг. Мы не знаем, кто провожал его в Москве: Шан-Гирей был далеко, а Столыпин-Монго укатил вперед, и Лермонтов нагнал его лишь в дороге.

Нет, не думал Лермонтов, что в последний раз видится с Москвой, что никогда больше не свидится с нею.

Не думал! Недаром же писал он Бибикову в Ставрополь: "Покупаю для общего нашего обихода Лафатера и Галя и множество других книг". Он хотел еще пожить…

А старый бог? Он располагал иначе.

Дорога на Голгофу

На склоне горы Машук, недалеко от тропы, которая вела в немецкую колонию Каррас, было глухое место. Оно поросло высоким кустарником и травою. Чтобы отсюда попасть в Пятигорск, приходилось объезжать гору по тряской, едва обозначенной на земле дороге. В непогоду она делалась труднопроходимой для экипажей. Теперь Машук опоясан удобной асфальтированной дорогой. Она ведет прямо к "месту дуэли", увековеченному высоким обелиском. Его хорошо видно, когда едешь на поезде.

Вторник 15 июля 1841 года выдался душным. С самого раннего утра. Старожилам нетрудно было предсказать: быть грозе. И в самом деле, "черная туча, медленно поднимавшаяся на горизонте, разразилась страшной грозой", Так свидетельствует двадцатидвухлетний титулярный советник князь Александр Васильчиков.

Явные признаки надвигающейся грозы проявились часов в пять пополудни. И, как это бывает в горах, мир внезапно помрачнел. Где-то ударил гром. Возможно, за горою Бештау.

Но "место дуэли" на горе Машук еще не стало местом дуэли…

Лермонтов вместе со Столыпиным-Монго прибыли в Ставрополь. Стоял май. Было невмоготу от жары. Отсюда Лермонтову надлежало ехать в "крепость Шуру", то есть в Дагестан, в Темир-Хан-Шуру. Так гласила подорожная.

Лермонтов писал бабушке, что едет в Шуру, а потом уже – на воды. И Софье Карамзиной писал: "…В тот момент, когда вы будете… читать, я буду штурмовать Черней…" И в шутку прибавлял: "…Это находится между Каспийским и Черным морями, немного к югу от Москвы и немного к северу от Египта…"

Но была не только Шура, был также и Пятигорск.

Можно сказать так: Шура – это налево, а воды – направо. Поэт невольно оказался на перепутье. Налево – неспокойный Дагестан Шамиля, направо – воды, отдых, веселье. Неужели же рваться в бой с горцами?

И на этот раз шестикрылый серафим не явился к поэту. И на этот раз заменил его Столыпин-Монго. Хотя возможно, что советы его в Ставрополе не были столь определенными, как тогда, в Петербурге.

Лермонтов звал на Кавказ Шан-Гирея. Я напомню, что он писал: "…Я ему не советую ехать в Америку, как он располагал, а уж лучше сюда, на Кавказ: оно и ближе и гораздо веселее".

И снова мысль об отставке, – теперь уже неотвязная: "Я все надеюсь, милая бабушка, что мне все-таки выйдет прощенье, и я могу выйти в отставку".

Поэт не знал, что в Петербурге уже готовится бумага – секретная – о том, чтобы поручика Лермонтова в "дело" не посылать, дабы не мог он выхлопотать себе льготы для выхода в отставку. В штабе генерал-адъютанта Павла Граббе, который хорошо относился к поэту, еще ничего не знали об этой бумаге. Она придет гораздо позднее, когда уже земная власть – даже самая высокая – не будет иметь никакой силы над Лермонтовым.

Кто же все-таки распоряжался судьбой поэта? Сам он, Столыпин-Монго, штаб Граббе, бог или рок? Но поэт мог бы сказать словами пророка: "Он повел меня и ввел во тьму".

Мы можем только гадать да сокрушаться: кто же это все-таки был? Судьба? Но она была бы иною, если бы не царь, не Бенкендорф и другие. Те, которые ничего не простили поэту. Из ненависти к нему. Или, может, все валить на "неуживчивый" характер поэта, как это делали некоторые его заклятые друзья при жизни?

"Я, слава богу, здоров и спокоен…" Так писал Лермонтов своей бабушке в мае 1841 года.

А все-таки, в Шуру или в Пятигорск?

Пятигорск в то время был маленьким городишком. Лучшая гостиница принадлежала греку Найтаки. Здесь можно было хорошо пожить. Господа офицеры могли кутнуть как следует. Шампанское лилось рекой. Найтаки был человеком известным в городе. Но это все-таки – гостиница. А на более длительное время лучше было снять домик. Например, Василия Чиляева. Как это и сделали Лермонтов со Столыпиным. За сто рублей серебром. Теперь домик этот известен как мемориальный музей Лермонтова – самое святое место на Кавказских Минеральных Водах.

Но ведь поэт мог и не снимать у Чиляева домик, который своим садом примыкает к дому Верзилиных. Мог, разумеется, и не снимать, потому что путь его лежал в крепость Шуру.

Сохранился довольно красочный рассказ ремонтера Борисоглебского уланского полка Петра Магденко, записанный Висковатовым. Магденко говорит о своей встрече с Лермонтовым в Ставрополе. Началось с того, что в биллиардной Магденко увидел некоего друга, игравшего партию с офицером. Офицер этот обратил на себя внимание Магденко: "Он был среднего роста, с некрасивыми, но невольно поражавшими каждого, симпатичными чертами, с широким лицом, широкоплечий, с широкими скулами, вообще с широкой костью всего остова, немного сутуловат – словом, то, что называется "сбитый человек".

– Знаешь ли, с кем я играл? – спросил позже друг Магденко.

– Нет! Где же мне знать – я впервые здесь.

– С Лермонтовым, – объяснил друг.

Николай Соломонович Мартынов приехал на воды в конце апреля. Он пояснил: "По приезде моем в Пятигорск я остановился в здешней ресторации и тщательно занялся лечением".

Нет, он не стал героем Кавказской войны, несмотря на свой внушительный рост. Его не сделали генералом, как он мечтал о том. Несмотря на большие усы. Которые, как свидетельствуют очевидцы, придавали "физиономии внушительный вид".

Дослужившись до майорского чина, он подал в отставку. И это – в двадцать пять лет! И ему, заметьте, дали отставку. Не отказали ведь…

Магденко привелось еще раз повстречать поэта. В крепости Георгиевской. Лермонтову, невзирая на ночь и опасности, связанные с нападением черкесов, непременно хотелось ехать дальше. По словам Магденко, поэт заявил, что "он старый кавказец, бывал в экспедициях и его не запугаешь". Смотритель станции тоже предупреждал поэта, что ехать, глядя на ночь, небезопасно. Лучше подождать до утра.

Магденко направлялся в Пятигорск и предвкушал удобства тамошней жизни в "хорошей квартире, с… разными затеями".

В Пятигорске оказался и Михаил Глебов, у которого не так давно гостил Лермонтов. Это было по дороге на Кавказ, в Орловской губернии. Тогда поэт разрешил себе небольшой крюк и несколько дней провел в имении Глебова.

На водах лечилось немало военного люда. Особенно раненых офицеров. Ими был полон и Ставрополь: кто без ноги, кто без руки. Война шла жестокая, особенно жестокая своей медлительностью и планомерностью. Горцев прижимали к Кавказскому хребту неторопливо, но верно.

Появился на водах и Сергей Трубецкой, сорвиголова, повидавший виды в различных кавказских военных переделках.

И князь Александр Васильчиков принимал серные ванны. И это все – хорошие знакомые Лермонтова. А некоторые – просто друзья. Близкие друзья…

Наутро Магденко снова повидался с Лермонтовым и Столыпиным. За самоваром. Отсюда, из Георгиевской, им предстояло ехать в разные стороны: в Пятигорск – Магденко, в Шуру – Лермонтову и Столыпину.

Одпако Лермонтов заколебался. Невзирая на приказ, на подорожную. "Теперь в Пятигорске хорошо, там Верзилины… Поедем в Пятигорск". Это, утверждают, слова Лермонтова, обращенные к Столыпину. Магденко поддерживает в этом поэта из самых лучших побуждений: "в Пятигорске жизнь поудобней, чем в отряде".

Что-то надо решать.

Столыпин полагает, что надо ехать в Шуру, ибо есть подорожная, есть и инструкция к ней. Как же ехать в Пятигорск? Но он не очень тверд в своем убеждении.

И тут Лермонтов, говорят, предпринял ход, вполне достойный его неукротимого нрава и автора "Фаталиста".

Назад Дальше