И заплакал. Покуда дель Роблес его утешал и отчитывал, чего-де блажишь, дурья голова, Рябов сменил кружки: матросу с серьгой - свою, себе - его. Опять выпили, и дель Роблес спросил: правда ли, что на Вавчуге иждивением купцов Бажениных, по царскому указу корабли для морского хождения строятся? Любопытно-де знать, скоро ль Московия на моря выйдет. Царь Петр, его миропомазанное величество, да продлит господь ему дни, будто такое замыслил, что раньше не бывало. И каковы корабли строятся на верфи у Бажениных? И в самом ли деле умельцы есть, чтобы чертежи читать и согласно всей премудрости подлинный корабль строить.
Митенька перевел, Рябов лениво усмехнулся. Вавчуга не близко, откуда ему, господин, знать? Будто чего-то строят, а чего - кто дознается? Пильная мельница там есть - слышал, что верно то верно, так многие люди говорили. И опять усмехнулся.
Дель Роблес с воодушевлением вновь заспрашивал, как-де может случиться, что такой знаменитый лоцман и не знает об Вавчуге? Кто же тогда знает? Может быть, лоцман не знает и того, что в Соломбале сам воевода Апраксин корабль строит?
- Слышал! - ответил Рябов.
- И будто бы наречен он будет во имя святого Павла. А из города Амстердама еще корабль ожидается с лишком сорокапушечный? Будто сорок четыре железные пушки будут на том корабле, из которых шесть гаубиц?
Рябов выслушал перевод Митеньки и ничего не ответил. Откуда ему знать?
Тогда дель Роблес засмеялся.
- Ай-ай-ай! - сказал он с ласковой укоризной. - Даже за морями знают, что царь Петр замыслил построить флот и для того сюда едет во второй раз, а лоцман не знает, ничего не знает. На Мосеевом острове дом царский наново обладили, другой крышей покрыли, и поваров пригнали на поварню, и живность к царскому столу, и коровушек, чтобы сливки не взбалтывать, перевозя через Двину, и стража там стоит с алебардами!
Митенька перевел. Рябов, помедлив, ответил:
- У кого порося пропало, тому и в ушах визжит. Задались ему корабли! Скажи, Митрий, - кормщику своих дел по горло, едва вон из моря вынулся, сколько ден буря мотала, сколько карбасов побилось, успокоились те рыбаки на вечные времена…
Пока так говорили, матрос, что выпил водку с подсыпанным зельем, вдруг всполошился, стал молоть вздор; дель Роблес дернул его за рукав, он на него дико посмотрел и в возбуждении опять замолол на своем языке. Кормщик с Митенькой переглянулись, гишпанский боцман перехватил их взгляд, понял, улыбнулся всеми морщинами:
- Веселое зелье, что я подсыпал, сюрпризом попало не тому, кому было назначено. Сей матрос сейчас будто летает по воздуху, словно божий ангел, и видит все в наиприятнейших красках.
- Чего ж приятного? - спросил строго кормщик. - Сам он не свой. От водки легче, да и не помрешь, а тут вон он - синий стал…
Вышли из кружала близко к утру.
Матросы едва переставляли ноги. Тот, что хлебнул зелья, вовсе скис; другой пел песни, ловил курей, спутавших за белыми ночами, когда время спать, когда шататься по улицам, искать себе пропитание…
- Теперь на корабль, на наш, - сказал дель Роблес, - не так ли?
- Еще чего! - ответил Рябов.
- Лоцман нынче не может пожаловать на ваш корабль, - перевел Митенька, - лоцман имеет еще дела в городе Архангельском, кои ему непременно надо справить…
- Лоцман отправится со мною на корабль, - твердо сказал дель Роблес и потрогал на себе панцырь под кафтаном. - Лоцман должен быть на нашем корабле.
В это время из-за угла, из-за арсенала выехал полковник Снивин в сопровождении дюжины иноземных рейтаров. Он любил делать такие ночные объезды по городу, тем более, что ночи летом были солнечные, а слава шла такая, будто и в самом деле полковник по ночам ловит татей и воров.
Заметив полковника Снивина и узнав его по дородной фигуре, дель Роблес крепко взял кормщика за локоть и тихо сказал Митеньке:
- Я не могу не рекомендовать лоцману идти со мной на корабль. Лоцман куплен, за него заплачены деньги. Неужели надобно объяснять, что лучше править морское дело, нежели гнить в монастырской тюрьме, где рано или поздно лоцман получит по заслугам…
Полковник Снивин ехал медленно, с важностью. Солнце освещало грубые лица рейтаров, поблескивало в бляхах на сбруе, играло на гранях стальных багинетов…
- Скажи боцману, Митрий, - велел Рябов, - скажи: не гоже делает.
Митенька вспыхнул, заговорил быстро. В юном, ломком еще голосе слышались слезы.
- Не проси! - круто отрезал Рябов.
Рейтары остановились рядом. Дородный полковник Снивин сразу понял, о чем вел разговор гишпанский боцман, и, не дослушав до конца, ударил Рябова ножнами палаша по голове. Рябов покачнулся, но не упал. Дель Роблес одним движением выдернул наваху и поднял ее жало перед лицом. Старый рейтар толкнул кормщика подкованным башмаком, другой стеганул по плечам нагайкой с вшитой железиной. Снивин, выхватив палаш, тупой стороной опять ударил кормщика по голове. Рябов упал, и тогда все навалились на него. Взметнулась пыль, рейтары спрыгнули с коней, покатились в пыли, не разберешь, кто где. Дель Роблес с искусством и ловкостью быстро накинул на шею лоцману петлю-удавку и потянул. Рябов захрипел. Митенька этого уже не слышал - потерял сознание от удара кованым сапогом в голову…
На улице стало тихо.
Полковник сказал, опуская палаш в ножны:
- Трудно с этим народом. Они непокорны, жестоки, и мы им решительно не можем верить.
Дель Роблес ответил:
- Если бы не достойнейшая храбрость вашего кавалерства, кто знает, чем бы кончилась сия баталия!
В это время из-за арсенала выскочил малый, которого послал Тощак - отдать короб с заедками, что заказал Рябов для иноземцев. Но сам кормщик лежал недвижим, связанный, в пыли, с удавкой на шее. Толмач тоже валялся неподалеку. Малый постоял, подумал и задом пошел обратно.
Миновав арсенал, он зашел в лопухи, открыл короб и напихал полный рот лакомств. Заедки были медовые, дорогие, вареные с имбирем, с маком, с тыквенным семенем. Тут, в лопухах, малый наелся до отвалу, спрятал короб на старом горелище, обтер руки, подивился на свою неслыханную смелость и пошел обратно, придумывая, чего сбрехать целовальнику.
3. Снивин и Джеймс
Полковник Снивин ехал медленно, сдерживая горячего коня, презрительно таращил по сторонам рачьи глаза водянистого цвета: он презирал здесь все и не скрывал, что презирает. И ни о чем другом не говорил, как только о том, как презирает московитов. Чтобы подольститься к нему, бывало, что архангелогородские купцы сами честили себя последними словами… Гордых, сильных, непоклонных он гнул в дугу; если не гнулись - ломал. Майор Джеймс - англичанин, его помощник, шестнадцать раз продавший свою шпагу герцогам, маркизам, императорам и королям, - был согласен во всем с полковником Снивиным. Но больше всего он был согласен с тем, что московиты назначены провидением быть рабами.
- Жаль, вы не видели прекрасную картинку! - произнес полковник Снивин, встретив Джеймса на мосту через Курью. - Вы бы порадовались…
Майор изобразил всем своим лицом внимание.
- Вы бы очень порадовались!
Майор изобразил еще большее внимание.
- Шхипер Уркварт купил здесь у монастыря себе лоцмана. И, можете себе представить, этот скот устроил целую баталию…
Джеймс покачал головой…
- Он не желает быть проданным. Он сопротивлялся до последнего…
- На них нужно надеть железную узду! - сказал майор Джеймс. - И наказания, настоящие наказания, чтобы они боялись нас, как негры боятся своих идолов…
Он засмеялся, показывая превосходные зубы. Баба с пустыми ведрами - старая, сутуловатая - переходила улицу. Майор Джеймс перетянул ее плеткой по плечам: у русских плохая примета - пустые ведра.
4. Рыбацкая бабинька
Уже совсем день наступил, когда Митенька очнулся от своего забытья и сразу все вспомнил - как гуляли у Тощака и как навалились потом на кормщика…
Страшное беспокойство охватило его, он поднялся с лавки, на которой лежал, потянул к себе рыженький, линялый, изъеденный морской солью подрясничек и хотел было одеваться, как вдруг удивился - где это он, почему в избе и что это за изба такая?
Но и удивиться как следует не успел, - старушечий голос окликнул его, и тотчас же перед ним предстала бабка Евдоха - сгорбленная, ласковая, с таким сиянием выцветших голубых глаз, какое бывает только у очень старых и очень добрых людей.
- Иди, коли можешь, иди, сынуля, поспешай, - велела бабка и подала ему кургузенький кафтанчик и порты холщовые, многажды стиранные, в косых и кривых заплатках, да треушек старенький, да еще косыночку, что носят рыбари, уходя в море.
Он оделся, ничего не спрашивая у бабиньки Евдохи. Рыбачью мамушку, вдовицу рыбачью, плакальщицу и молельщицу, знали все морского дела старатели здесь, на Беломорье. Коли она велит, значит надо делать; коли она посылает, значит надо идти.
Нынче ночью, выйдя на крики иноземцев, бабуся увидела возле арсеналу побоище, увидела, как волокут Рябова рейтары, увидела хроменького Митеньку, лежащего в пыли, и поняла: беда рыбаку, беда кормщику от лихих заморских шишей да ярыг! Митеньку она с добрыми людьми перенесла в избу, положила ему холодной землицы на голову, чтобы оттянула двинская земля жар да лихорадку. Ночью же она узнала, что кормщика запродали монаси, что кормщик с послушником теперь беглые, - зачем же Митеньке в подряснике показываться? И покуда он спал, собрала ему другую одежду. А покуда Митенька покорно собирался, не зная еще, куда и как идти, спрашивала:
- Винище, небось, в кружале трескал с ярыгами?
Митенька, не смея осуждать кормщика, ответил:
- Маленько всего и выкушал, бабинька, для сугреву…
- Знаю я его "маленько"…
Потом добавила в задумчивости:
- Оно так: работаем - никто не видит, а выпьем - всякому видно.
И рассердилась:
- С кем пьет - того не ведает, - вот худо.
Митенька молчал, повеся голову.
- Пойдешь к поручику Крыкову, к Афанасию Петровичу, - строго сказала бабинька, - в таможенную избу…
- В избу, - повторил Митенька и воззрился на старуху большими черными глазами.
- Как что было в кружале и ранее, что знаешь, все ему откроешь. Так, мол, и так, кормщик Рябов иноземными татями украден, и велено, дескать, тебе, Афанасий Петрович, от твоей матушки - бабиньки Евдохи - на иноземный корабль идти с алебардами, фузеями и саблюками и того кормщика беспременно на берег двинский в целости и сохранности доставить.
Она задумалась вдруг и заговорила еще строже:
- А коли что насупротив скажет, молви от меня ему самое что ни на есть крутое слово…
Митенька даже рот приоткрыл от этого приказания.
- Промеж них там неурядица вышла, - поджимая губы, сказала Евдоха, - девок, вишь, у нас мало, обоим одна занадобилась. Так ты, Митрий, не робей, прямо ему все режь: не дело, дескать, ближнего своего в беде кидать, хоть ты, дескать, нынче и поручик, а Рябов нисколечко тебя не хуже. Да еще припомни ему, Афоньке, как бабинька Евдоха его от раны лечила и вылечила, да еще припомни, как он эдаким вот махоньким ко мне в корыто мыться хаживал…
Митенька захлопал ресницами, не понял.
- Думаешь, офицер, так не от матушки своей народился? И он был мал, и он в голос ревел, и в одном корыте с Ванькой Рябовым золой я их, чертенят, прости господи, отмывала. Так и скажи: не заносись, дескать, Афанасий Петрович, все помирать будем - и офицер помрет, и рыбак помрет, и архиерей, прости господи, помрет! Ну, иди, иди, хроменький! Да нет, не скажет он ничего насупротив, не таков он человек, не можно того быть, чтобы не сделал как надо. Иди, детушка, поспешай, а я покуда подрясничек твой сиротский поштопаю, сгодится еще, чай, понадобится…
Митенька ушел, бабушка Евдоха поглядела ему вслед, задумалась, сделает ли Афоня как надо, и тотчас же решила: сделает непременно. Не было еще такого случая в длинной ее жизни, чтобы не делали люди так, как она просит.
Да и как было не сделать по ее хотению?
Многие годы к ней в избу клали обмороженных рыбаков-бобылей, чтобы выходила. И никто никогда не умирал, - такая сила материнской любви была в этой маленькой, горбатенькой, слабой старушке ко всем людям, измученным морским трудом. Она выхаживала сиротинок рыбацких, растила из них богатырей, кормила из рожка жидкой кашицей, а потом молодому рыбарю первая справляла сапоги для моря - бахилы, теплую рубашку; сама провожала карбас, с которым уходило дитятко на промысел…
Бабинька Евдоха в низкой покосившейся своей избе лечила страшные рыбацкие простуды, ломоты, лихорадки. И не наговорными травами, не колдовством и кликушеством, а великой силой желания помочь, облегчить муки, не дать помереть хорошему человеку, морскому старателю, бесстрашному рыбарю…
Всех родных ее взяло море. И не было у старухи даже могилок, чтобы поплакать на холмике, чтобы поправить крест, шепча, как иные вдовы и матери, жалобы на одинокую свою старость, на то, что в избе студено, а сил уже нет наколоть дров, на то, что ходить трудно - не гнутся больные ноженьки. Ничего у нее не было, кроме жаркой, словно бы кипящей любви ко всем обделенным жизнью, ко всем сирым и убогим, ко всем одиноким и больным…
Строго и сурово жалела и любила Евдоха. Больно наказывала за дурные дела. Бывало только и скажет:
- Ай, негоже сотворил, рыбак!
И зальется потом стыда, обмякнет рыжий детина, повалится в ноги, закричит:
- Вдарь, бабинька! Вдарь, да помилуй! Прости, бабинька…
Но бабинька не миловала. Умела молчать. С обидчиками молчала годами. Умела и похвалить. И тоже недлинно. Скажет бывало с лучистою своею улыбочкой словечко, и что за словечко - не расслышит Белого моря старатель, а летит от Евдохи словно на крыльях и только покряхтывает: "Ну, бабинька, ну, старушка, ну, душа голубиная".
Иногда к ней в избу, где мурлыча прогуливались подобранные на задворках кошки, где фырчал еж-калека, где мирно уживались слепой заяц и старый петух, заглядывал выхоженный когда-то ею рослый, плечистый, сине-багровый от студеного морского ветра рыбак, кланялся поясным поклоном, говорил:
- Здорова будь на все четыре ветра, бабуся! Накось тебе гостинчика!
Клал на чистый, выскобленный стол алтын, да еще алтын, да денежку, сколько было завязано в платке - столько и высыпал. Бывало и золотой клали, видела бабка и иноземные монеты. Да недолго все они удерживались у нее. Как удержать денежку, коли рядом, в избе по соседству, плачет, ливмя разливается рыбачья вдовица, нечем кормить детушек? Как удержать, когда назавтра можно привести к себе дюжину малых ребят, вымыть их в корыте с золой и песком, а за терпение и кротость, что не визжали и вели себя чинно, накормить их до отвалу крошевом мясным, жирной ушицей, пахучим пряником?
Когда-то выхаживала она Митеньку, а еще ранее, в дальние годы, самого кормщика Рябова, после того как поморозился осенними ночами на дальнем рыбацком становище. И вот пришел к ней однажды Иван Савватеевич, распахнул дверь, молвил:
- Здорова будь на все четыре ветра, бабуся! Накось, старушечка, гостинчика!
Развязал кису, высыпал на стол золотые, покатились по выскобленным доскам монеты, кольца червонного золота, упали на пол жемчужины.
- Али что недоброе сделал, Иване? - строго спросила старуха.
Рябов усмехнулся:
- Корабль на камни выкинулся, - сказал он, - иноземный корабль. Люди все мертвые - до единого; вот мы с рыбарями клад нашли, да к чему оно? Свечку поставил ослопную Николе-угоднику, вдовицам раздарил, погулял маненько у Тощака, бахилы себе новые справил, кафтан. Глаза теперь людям рву - вырядился, мол, Ванька Рябов…
Он опять усмехнулся ленивой своей усмешкой.
- Самому в хозяева идти неохота. Карбас купить, снасть, покрутчиков набрать, а? Как присоветуешь? Будет из меня хозяин?
- Не будет, Ванечка! - скорбно сказала старуха. - Бесстыдства в тебе нету!
- А беси толкают, - улыбаясь говорил Рябов, - сладко так уговаривают: иди, Ванюша, в хозяева, будет тебе горе горевать, вот и фарт подвалил, второй-то раз не случится…
Он потянулся, зевнул, пошел топить баньку, а потом сидел у стола чистый, распаренный, хлебал горячую, сильно наперченную уху и говорил:
- Пойдем в море, поглядим. Море, бабинька, от века наше поле. Будет рыба - будет и хлеб. А миросос из меня не произойдет, верно ты сказала - бесстыдство для сего надобно…
Старуха, подпершись кулаком, все кивала и вздыхала, потом вдруг на мгновение заплакала и словно бы рассердилась. Золото и каменья поделила пополам: половину на несчастненьких сирот, половину закопала в огороде - для всякого опасения, мало ли какая беда падет на кормщика?
Для своих сирот и немощных бабка Евдоха никогда ни у кого ничего не просила - такое было дано ею слово. Рыбаки ей приносили сами, кто чего мог: кто рыбки, кто денежку, кто мучицы, кто маслица. По древлему обычаю творили люди и тайную милостыню: находила бабинька у себя в сенях то добрый кус замороженной говядины, то свечей, то теплый платок.
За приношения она никогда не благодарила.
И не было в Беломорье человека, который не вспомнил бы ее в добрый или лихой час.
Суровые артельные кормщики, решая трудное дело, советовались с ней и, выходя из ее хибары, кряхтели:
- Ну, бабка! Чистый воевода! Хитрее не бывает!
Многие семейные распри решала тоже она, и слово ее было крепким, последним, окончательным. Попы робели взгляда бабки Евдохи, язвительной ее усмешки, соленой шуточки. Купечество в рядах кланялось ей ниже, чем другим…
5. Будет объявлена конфузия!
Митенька вышел, оглядел себя, порадовался на кафтанчик и пошел к дому, где жительствовали таможенные целовальники, солдаты таможенной команды и где внизу были покои господина Крыкова Афанасия Петровича - поручика таможенного войска.
Постучав в дверь осторожно и почтительно, Митенька послушал и еще раз постучал. Ответа не было. Тогда Митенька просунул голову в горницу и, никого не увидев, вошел.
На полу был кинут истертый ковер с кожаной подушкой - тут, видимо, поручик спал. На лавке лежали книги. Одна была открыта. Митенька прочел: "Любовь голубиная и ад чувств, пылающих в груди Пелаиды и Бертрама". От таких слов Митенька покраснел.
В соседней горнице кто-то с силою и с наслаждением чихал, приговаривая:
- А еще раза! А еще хорошего! А еще доброго!
Потом чиханье прекратилось, что-то заскрежетало…
- Господин! - негромко окликнул Митенька.
За дверью продолжало скрежетать.
Митенька сделал несколько коротких шагов, заглянул за дверь.
Посреди маленькой комнаты у стола делал какую-то мелкую работу сильными, ловкими руками сам Афанасий Петрович. Лицо его, повернутое к теплому свету, светилось улыбкой, словно он радовался на свою работу; да так оно и было: вот взял он двумя пальцами что-то малое, веселое, белое, повернул перед собою и совсем обрадовался, даже причмокнул губами, но тотчас же как бы что-то заметил дурное в своем изделии, стал накалывать его шильцем, приговаривая:
- А сие уберем мы, уберем, обчистим…
Митенька стукнул дверью…
Лицо Крыкова мгновенно изменилось: быстро сунув работу свою за пазуху, он прибрал ножики да шильца, прикрыл их большой ладонью и оборотился к Митеньке, неприязненно поджимая губы:
- Ты это? За каким делом? Для чего безо всякого, спросу ломишься? Не удивительно ли, что спокою не имею даже в доме своем ни единой минуты? Отчего так?
Митенька заробел, вспыхнул, понес пустяки, как всегда, когда обижали.