Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса: Сцены из московской жизни 1716 года - Александр Говоров 16 стр.


Окрыленный похвалами артист взял ручку Степаниды, чтобы запечатлеть поцелуй, но та тотчас вырвала ее.

– Подите прочь! Может ли почитать себя мужчиною тот, кто добровольно на себя признаки слабого пола возлагает?

– Ах, надседаюсь я от смеха! – горестно воскликнул Щенятьев и затерялся в толпе.

Канунниковы уехали, раскланявшись, а баба Марьяна с Бяшей остались ждать, пока объявится их Федька с повозкой – по своему обычаю, он где-то пировал с лакеями.

Тогда вновь возник констапель Щенятьев, звякнул шпорами и предложил господину Киприанову отойти с ним для нескольких слов. Баба Марьяна взволновалась, но констапель заверил:

– Не питайте опасения! Даже сатисфакции, сиречь удовлетворения оскорбленных чувств, я от вас не стану требовать. Вы не шляхетного звания, увы! Однако выйдемте!

Он был расстроен – выронил треуголку, которую держал под локтем, стал ее отряхивать от пыли – вновь выронил. Усики его дрожали от обиды.

– Милостивый государь! – обратился он к Бяше, когда они отошли. – Давайте с вами трактамент заключим… Откажитесь вы от Степаниды, она вам не пара. Что вы за это возьмете – денег?

Бяша помотал головой и постарался объяснить Щенятьеву, что он, Бяша, здесь ни при чем – и почему именно так – и у Щенятьева нет оснований для ревности.

– Я ведал сие, – сказал Щенятьев, еще недоверчиво всматриваясь в лицо Бяши. – Желал лишь от вас удостоверение получить.

Радость от услышанного, однако, его распирала, он просто не знал, как лучше выразить свою признательность Бяше. Придвинулся к нему, оглянулся и сказал тихо:

– Мне вестима и ваша беда… Желаете ли, я помогу нам девку сию… простите – сию мадемуазель, вызволить из Преображенского, а?

Он приосанился, подкрутил ус.

– Я могу!

ГЛАВА ШЕСТАЯ.
Человек божий, покрыт рогожей

В начале Пятницкой улицы, где надо съезжать с бревенчатого Балчуга на глинистый скос набережной, где возле фартины с жестяным мужиком, бьющимся на ветру, стоят понурые лошадки, там стучит-гремит своими станками царева швальня – Суконный двор. Если же прислушаться, то в предосенней теплой тишине, когда уже птицы не щебечут и кузнечики не трескотят, из каждого двора слышится приглушенный рокот и снованье.

Это славная Кадашевская слобода, которая на все Российское государство валяет войлоки и сукна, ткет посконину и полотно. Давным-давно, при Грозном еще царе, здесь жили бондари – кадаши. Кадки они мастерили, корчаги, лохани, корыта, бочонки-окоренки, потому и получила свое название Кадашевская царская слобода. Но после великой Смуты на выгоревшем пустыре обосновались уже другие люди – ткачи, портошвеи, сукновалы, швальники и те, кто торгует хамовным товаром, тканью всякой, суконным добром.

Здесь производили льняные убрусы, полотенца, скатерти, холсты кудельные, пологи на кровать, да мало ли всего добра – опись их товаров насчитывает триста статей. При царе Петре Алексеевиче стали кадашевцы ткать парусину. Знатно служили оные паруса любезному Отечеству, что российский флот и доказал при Гангуте, при Гренгаме и иных викториях преславных.

А было время, когда кадашевцы обслуживали только царский дворец. Из Постельничьего приказа сюда особая боярыня назначалась. Она дело распределяла, она устанавливала покрой, кормление жаловала, кому надо – избы, каморы, огородишки, она же творила суд и расправу и даже благословляла на брак. Словом – князь-баба!

Но то были уж, почитай, баснословные времена! Тогда позволялось в слободе жить только мастерам хамовного дела, подмастерьям их, ученикам да зятьям, и то происхождением не иначе как из Ярославского уезда, сел именитых. Даже дочерей, племянниц, внучек запрещено было замуж выдавать за пределы Кадашей, чтобы все были одного дела людишки. Ныне же народ в слободе куда как попестрел – инослободцев много, а за станками можно услышать и окающих, и цокающих, и говорящих по-хохлацки нараспев. Да и саму слободу стеснили – стрельцов подселили, затем дворцовых казаков, монетчиков, которые даже главный Хамовный двор себе оттягали. Некоторые же вышли в избылие, разбогатели, зазнались… И нет теперь там князь-бабы, которая за свой страх и совесть расправу бы творила. Заседают теперь в мирской избе выборные старосты, целовальники, десятники, писаря – та же мелкотравчатая кадашня.

Размышляя о делах слободы, выборный ее целовальник Маракуев скреб себя в затылке:

– Ить нелегкая разбери! Указано мирские палаты и иные строения привесть в чистоту по случаю имеющей быть ревизии от господина обер-фискала его превосходительства Ушакова, а людей не соберешь на исполнение тягла! Кто паруса ткет – тех не замай, дело государево особой прокурации. Сукновалы – те на господина Меншикова работают, оный же еще страшней, чем обер-фискал… Есть еще избылые – кто в слободе проживает или числится проживающим, а на самом деле из сукновалов давно вышел в чиновники или в торгаши; повинностей слободских они не несут, податей не платят. Пробовал делать расклад и на избылых – куда там! За них ходатаев куча! Полы помыть некому, хоть собственную бабу разувай да посылай.

Он сам был в купцах, сей целовальник Маракуев, приторговывал с Канунниковым. И все мысли у него были на торгу, где как раз персияне большой закуп делали. Конкуренты, конечно, воспользуются его, Маракуева, занятостью, своего не упустят и чужого прихватят… Однако надо перекрестясь – и за дело.

– Титок! – заорал выборный целовальник. – Давай зови следующую, кто там, язви их в печенку!

Титок – писарская крыса, из тех, о ком говорится: в государевой конторе сидит молодец в уборе, на затылке-то коса до шелкова пояса, перед ним – горой бумаги, что кропают бедолаги, на столе чернил ведро, а уж за ухом – перо…

– Следующая! – заорал в свою очередь Титок, приоткрывая низкую железную дверь в прихожую.

Там, в темной сводчатой палате, мигом утихло жужжание бабьих языков, затем после некоторого замешательства все кинулись штурмовать дверь, произошло пихание, ворчание, пищание, и победительница, красная, отдувающаяся, в сбитом набок повойнике, явилась, крестясь и кланяясь.

– Почему не вышла по наряду на мытье полов? – гневно вопросил Маракуев.

– Полуполковница я, вдова… – сказала проникновенно посетительница.

– С вами тут и моя баба скоро вдовою станет! За тобой числится тягловый двор, так изволь по нарядам на работу выходить, мне какое дело – полуполковница ты или архиерей?

– Его милость гостиной сотни господин Канунников… – еще проникновенней произнесла полуполковница.

– Что Канунников? – сразу сбавил тон целовальник.

– Кланяться велел и про меня, сирую вдовицу, приказал напомнить…

Черт побери! Маракуев вновь всей пятерней заскреб в затылке. Канунников – вице-президент Ратуши, с ним сам царь за ручку здоровается! Кроме того, компаньон он его, Маракуева.

– Титок! – позвал целовальник. – Да брось ты наконец зевать, муху проглотишь! Подай-ка мне столбцы.

Титок не торопясь разыскал в ворохе бумаг столбец – длиннейший свиток, исписанный кудряво по старинке, со цепкими "оунде" и "иже". Склонившись вдвоем, они принялись искать в нем запись тягла полуполковницы. А та тем временем жаловалась:

– Я женщина сырая, руки ежели подыму, по всему естеству изнемогание, а ежели наклон сделаю – пря идет по животам. Мне полы мыть никуда не пригодно…

– Все, матка! – объявил Маракуев. – На сей расклад и тебя вычеркнул. Кланяйся господину Канунникову!

– Я милости твоей плательщица! – заверила полуполковница, удаляясь задом.

На смену ей в дверь сунулась было другая, но Титок бесцеремонно выдавил ее назад, в прихожую, и закрыл дверь.

– Там эта пришла… – сказал он, понизив голос. – И твоему степенству намедни докладывал…

– Пусти! – кивнул Маракуев.

Выйдя в прихожую, Титок разыскал и ввел к целовальнику бабу Марьяну. Она была в новом шушуне с узорчатыми вошвами и в шелковом платке. Бабы в прихожей запротестовали – почему без очереди? Титок на них цыкнул.

– Батюшка мой, – поклонилась баба Марьяна целовальнику, – я не за себя, я за Киприановых, кои библиотекарствуют…

– Знаю! – рявкнул Маракуев. – Титок, съешь тебя раки, ты какой мне столбец подал, нету здесь Киприанова.

Найдя наконец нужный документ, он водил по нему пальцем и читал, останавливаясь и выразительно поглядывая на бабу Марьяну:

– Из слободы твой Киприанов вышел в 1701 году, слышишь? Где он после был, нам неведомо – к Ратуше ли приписан, к Артиллерийскому ли приказу. У нас много таких избылых – туда-сюда приписались, а повинности их, тягла, никто с нас не скащивает, что же, мы их оброки меж собой должны разложить, а?

Он возмущенно хлопнул по свитку и поднял ладонь, когда баба Марьина попыталась возразить.

– Ничего не ведаю, а повинен я волей-неволею к мирскому делу вас нудить. Сколько же оброчного долга за твоим Киприановым за те пятнадцать лет накашляло? Мирская подать, числим с него как со слобожанина середней руки, не более как по рублю, по три алтына в год, итого, считаем, рублей – пять на десять, а копеек семьдесят пять…

И он со значением щелкнул пузатыми косточками на огромных счетах.

– Далее… Мостовщика, которая ранее платилась Земскому приказу, а ныне за нее слобода круговою записью отвечает. Сюда, значит, семь рубликов кругленьких причислим…

Он откладывал на счетах киприановские долги, выкрикивая:

– Извозные, то есть ямские деньги! Метельщина или подметание улиц! На драгунских коней, чтобы выставить эскадрон! На выкуп пленных из Крыма! Пищальные…

– Ну уж, батюшка, – вмешалась баба Марьяна, – ты уж меня вокруг пальца не води. Пищальные-то деньги были при покойном государе Федоре Алексеевиче, ныне их не платят!

– Молчать! – разъярился Маракуев, все равно присчитывая пищальные деньги и продолжая выкрикивать: – Караульные! Школьные! За поднятие чудотворной при освящении нового мельничного колеса! Итого… – Он нахмурился, взял в зубы перо и, быстро нащелкав результат, записал, выговаривая: – Четыре ста два десять осьмь рублей… Вот это сумма!

В этот момент послышалось, будто какой-то мягкий, но тяжелый предмет под столом шлепнулся на пол, глухо звякнув металлом.

– Что-то упало? – насторожился Маракуев. – Это не у тебя, баба, упало?

– Это у тебя, батюшка, упало. – Баба Марьяна сказала, как пропела.

– Хм, у меня упало? Титок, подними!

Титок поднял. Это оказалась увесистая киса. Он померил ее на руке и глубокомысленно заключил:

– Рубля два, ежели медью.

Дело приняло другой оборот. Маракуев откашлялся и миролюбиво объявил последнее Киприанову предупреждение: пусть либо платит недоимку, либо возвращается в тягло, либо челом бьет об указе переписать его в иное сословие.

Баба Марьяна, откланиваясь, двинулась задом к двери, как вдруг в прихожей послышались громкие голоса и топот множества сапог. Железная дверца распахнулась. Наклонив голову, в нее вошел гвардии майор Ушаков, за ним губернский фискал Митька Косой с сыном, коего он сызмала к государеву фискальству приучает, и еще толпа фискалов разного чина. В земской избе сразу стало тесно и грозно.

Ушаков прищурился на бабу Марьяну, которая металась, словно муха по стеклу, не зная, куда исчезнуть.

– Ежели не ошибаюсь, – спросил обер-фискал, – это есть достойная управительница господина Киприанова?

– Она! – заорал, исполнившись рвения, Маракуев, на всякий случай ощупывая на шее бородовой знак: не забыл ли на сей раз его дома? – Последний раз я предупредил ее, зловредную сию бабу, чтоб завтра же недоимки были в слободской казне!

– Ну, зачем же так? – укорил его Ушаков. – С дамским полом приятность и галантное обхождение пристойны… Позвольте, мадам, выйти со мною во двор, имеется у меня к вам несколько слов конфидентных.

Он вывел обескураженную бабу Марьяну во внутренний двор и галантно повел ее, держа за локоть, мимо раскрытых амбаров и контор хамовного дела, где, завидев обер-фискала, торопились вскочить и поклониться разные подьячие и приказчики.

– Так вы овдовели в 1707 году во Мценске, в посаде? – спрашивал обер-фискал.

– Так, сударь мой, вестимо так, – отвечала она, стараясь деликатно освободить локоть от его прикосновения. – Отпустил бы ты меня, батюшка, невместно мне, простой бабе, с тобою так ходить… Спросил бы что надо Василья, что ль, Онуфрича…

– Что вы, что вы! – запротестовал Ушаков. – А скажите, вы ведь не венчались с Васильем Онуфричем, не было у вас разговоров таких?

– Сударь мой! – остановилась баба Марьяна и даже руки к груди прижала. – Паки, недостойная, молю – отпусти!

– Ну хорошо, хорошо… А вот мы лучше к этому помосту подойдем, где часовые стоят и зевают, бедненькие. Наверное, спят себе тут на посту, пока начальство от них далеко. А знаете ли, мадам, что там, под этим помостом, под землей? Там яма, где содержатся государевы отказчики, кои повинностей своих исполнять не желали. Ну-ка, сержант, открой крышку.

Крышка откинулась, и в зияющей черноте ямы стали различимы какие-то белесые тени, послышался не то стон, не то урчание: "Корочку хоть пожалуйте, милостивцы…" Из ямы несло застойным смрадом и гнилой водой.

– Третий день не кормим по вашему приказанию, – доложил подбежавший подьячий, пока сержант вновь закрывал крышку.

Ушаков усмехнулся и повел притихшую бабу Марьяну дальше, в каменный амбар. По кирпичной лестнице они стали спускаться в подземелье, сержант нес за ними зажженный фонарь.

Внизу была караульня, где горели свечи. Вскочил сидевший на скамье здоровенный мужик в красной рубахе, поклонился, доложил, что все прибрано по приказанию его превосходительства.

Ушаков кивнул ему и повел бабу Марьяну дальше, через порог, в палату без окон, с кирпичными сводами, освещенную факелами. Низко у земли, как в кузнице, зиял огромный погасший зев печи. С потолка свисали какие-то канаты и бревна.

Обер-фискал принялся любезно объяснять, что сие есть не что иное, как застенок, каковые заведены по указу великих государей во всех приказах и иных учреждениях, понеже людей, не радеющих о пользе Отечества объявилось предостаточно. Он подробно рассказал и даже изволил собственноручно демонстрировать, как работает дыба, и какие петли продевают ноги допрашиваемого, а в какие – руки и как вращается ворот, коим адская сия махина в действие запускается. Сырые факелы трещали, плюясь искрами, тени метались по обшарпанной стене.

– Ох! – сказала баба Марьяна, чувствуя, что ноги у нее не стоят.

– Приказный! – позвал Ушаков, и из караульни тотчас вбежал тот мужчина в красной рубахе. – А это что ж у тебя худо тут прибрано?

– Охти! Не изволь гневаться! – вскричал приказный и стал убирать на совок из-под лавки нечто похожее на свиную требуху.

А Ушаков взял с поставца начищенное до блеска металлическое кольцо с зубьями по внутренней стороне и с искусно выкованной цепочкой и объяснил, что безделушка сия надевается на руку испытуемого и подвинчивается вот этим винтом, чтобы зубья дробили кость запястья. Особо обратил внимание, что кольцо сие – малого размера, дабы для женского пола употреблять его было возможно.

– Батюшка! – завопила баба Марьяна, ничего уж не стесняясь, и села прямо на кирпичный свежепротертый пол. – Что же ты со мною хочешь делать, с дурою?

– Вот это другая кондиция! – сказал Ушаков.

Он велел приказному поднять бабу Марьяну с пола, отвести ее в караульную и там посадить на скамью. Сам сел напротив, сказав прочим удалиться.

И обер-фискал начал задавать вопросы. Кем та Устинья приходится Киприановым? А самой Марьяне? Почему они обе из Мценска? Знал ли Киприанов Ступина до стрелецких казней? Берет ли взятки сам Киприанов и у кого?

– Государь мой, ты послушай! – Баба Марьяна приободрилась. – Василий Онуфриевич Киприанов, он же ангел небесный… Что ему мирская корысть? Он бы довольствовался сухарем черствым, чем пропитаться, да ветошкой, чем прикрыться, лишь бы ему ландкарты его чертить да книжки издавать!

– Все они ангелы небесные… – хмыкнул Ушаков, заложил пальцы в пальцы и потрепал ими. – А как копнешь поглубже – сплошная алчба! Что фельдмаршалы, что фельдцейхмейстеры, что сенаторы! Все податливы на мзду. А твой Василий Онуфриевич, он разве из другого теста слеплен? Зачем же тогда в своем Календаре Неисходимом он начертать изволил: "Читателю-де мой, зело прелюбезный, вонми – бо труд сей весьма не безмездный и тако о нем разумевай всегда, еже бо что даруешь когда…"

– Но он же для государя, для других господ что только не делает! – заступилась Марьяна, хотя отлично понимала: сейчас – молчать, молчать и молчать! – А жалованье ему дается каково? Вот уж воистину служил семь лет, выслужил семь реп.

– Ладно! – Ушаков вынул часы-луковицу, нажал пружинку, и они мелодично отзвонили ему час пополудни.

Он встал и Марьяне сделал знак подняться.

– Слушай, баба! – сказал он злым, переменившимся тоном. – И не только слушай, исполняй! – Забирай-ка свои рухлядишки и шпарь ты себе назад, во Мценск. Однако, раз ты сказываешь, что шаболовский дом на деньги твоего свояка строен, мы проверим! Подай челобитную, пусть вам со свояком в том шаболовском сельце позволят приписаться. Я помогу. Одно требую, баба: беги от Киприанова!

С такою-то сердечною сокрухой мчалась баба Марьяна до злополучной той полатки. Не обратив ни на кого внимания, вбежала к себе в поварню, рухнула на колени перед Николою Амченским, лбом стукнулась в пол.

– Что с тобою, матушка? – спросил Варлам, свояк. Он как раз прибыл из Мценска с обозом муки, успел в баньке побывать, теперь пил грушевый взвар, отдуваясь и вытирая лоб рушником. – Что стряслося?

Назад Дальше