Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса: Сцены из московской жизни 1716 года - Александр Говоров 19 стр.


– Я ничего дурного не хочу вам сказать, – поспешил успокоить Ершов. – Нет за вами дурного. Но все они, – он снова сделал движение рукою на потолок, – все они, именующие нас худофамильными, подлой чернью, – что им наши дела, что им наши заслуги перед государем?… Не давайте им повода, Киприанов!

Он ничего более не стал объяснять, крепко пожал обоим руки и отпустил. Ехали молча домой оба Киприановы, тень неведомой беды легла на их смутные головы.

И теперь, ночью, бодрствуя один, Бяша думал: сказать, не сказать отцу про Тележный двор? Конечно, это и есть то зазорное знакомство, о котором предупреждал Ершов. Но как примет это отец?

Может быть, ему самому идти не мешкая к вице-губернатору, указать на злоумышленников. Впрочем, какие же они злоумышленники? Они Устинью хотят вызволить, болезную его Устю!

Но странно – имя Усти как-то не возбуждало уже в нем той сладости и тревоги, как раньше. Что-то отболело, отсохло, как жухлый листок, отвалилось… И он мучился, лег и в полусне метался в постели, тем более что горницу с вечера жарко натопили – начались заморозки.

А утром начался кавардак. Явился сват Варлам, стал объясняться с Киприановым:

– Ты, Онуфрич, блаженненький, что ли, скажи уж прямо! Вроде Петечки Мырника, который сидит на цепи, хе-хе! Ну что ты все корпишь над своей ландкартой, что ты имеешь с нее? Делай лубок – это же живые деньги! Нет, брат, нам с тобою кумпанствовать несподручно – я вроде на лошади еду, ты вроде пешком тащишься… Не понимаю, не понимаю, видит бог! Ему же, простаку этакому, был дан в руки царский указ – никому на Москве ни одной книги в продажу не пускать, предварительно у Киприанова не загербя. Да это же скипетр, это же власть! Мне бы такой указ, я бы у себя в избе стены золотом обил, как у князя Голицына! Все московские книготорговцы мне бы нужники чистили!

Он, распаренный, отдувался – только что был из бани, из парилки бы всю жизнь не вылезал! Пил квас с изюмом и вопрошал Киприанова:

– Ну когда же ты жить научишься, ну когда?

Онуфрич только и поддакивал:

– Да, жить я не умею, это верно… Да, неторговый я человек, а за торговлю взялся… Все верно, да… Наверное, уж и не выучусь, ведь мне уже пятьдесят…

Варлам опрокидывал очередную кружку кваса и грохотал:

– А свояченицу мою ты в какое положение поставил? Честная она вдовица, а ты на ней жениться не желаешь!

Киприанов сел, вынул трубочку, стал набивать табачком, промолвил спокойно:

– Не блажи, Варлам… Знаю я, чего тебе надобно. Забирай на себя шаболовский дом, отписывай – и с богом!

Сват Варлам не любил откладывать решений в долгий ящик. В тот же день, возбуждая любопытство мальчишек, собак и нищих со всего торжка, от киприановской полатки отъехали возы, нагруженные всяческим добром, которое Варлам объявил мценским, а Киприанов ему не препятствовал. Закутанная в плат, цветастый, как маковый луг, и подаренный ей на выезд Варламом, баба Марьяна не смела и выть, чтобы свояков гнев не усилить. Бяша стоял в калитке, грустный, бледный, она его лишь крестила издали, отъезжая. А маленький Авсеня, которого на день расставания отправили в соседнюю лавку играть с приказчиковыми ребятишками, вырвался оттуда, прибежал, кинулся за бабой Марьяной.

Федька спросил язвительно:

– Ты, Марьяна, тридцать сребреников-то свои где прятать станешь? – и захохотал.

А баба Марьяна, глотая слезы, ответила:

– Гляди, Федечка, как бы ты сам вскоре отсюдова не побег!

И слова ее оказались пророческими.

В канун Покрова вице-президент Ратуши купец господин Канунников был вызван к обер-фискалу гвардии майору Ушакову, который сказал:

– В Покромном ряду находится заведение Киприанова. По известным нам и досконально выверенным сказкам персона сия занимается делом тем не по праву. Они суть тяглецы Кадашевской слободы, их надлежит вернуть в прежнее состояние, а имущество их опечатать, понеже за пятнадцать лет они слободской оброк не вносили. Вот предписание сударь мой, действуйте.

– Помилуйте, – развел руками Канунников, – почему же именно я?

– Вы вице-президент Ратуши.

– Но есть же для исполнения таковых действий недельщики, судебные приставы, земские ездоки…

– Господин Канунников, дозвольте я вам прочту собственноручное письмо, кое изволил мне прислать сам государь из Богемских вод, где он здравие свое ныне поправляет.

Ушаков открыл конверт с таким благоговением, что Канунников даже подумал, что обер-фискал его поцелует, и никак не мог решить, целовать ли в таком случае конверт ему, Канунникову. Но обошлось без целования.

– Итак, слушайте, что написано. Також гораздо смотрите… Это нам, значит, фискалам, чтобы лишнего не брали и обид не чинили, ибо за сие не будет никто пощажен, ни делатель, ни тот, кто виноватым спустит… Особо государь указывает выявлять тех, кто скрывал злоупотребления по дружбе или для своей бездельной корысти.

Канунников сидел молча, поглаживал усы, не зная, что еще сказать, чтобы отвертеться от сией пренеприятной для него диспозиции.

– Слышал я краем уха, – вдруг спросил обер-фискал, постукивая по столу толстым пальцем, – что ваша единственная дочь от сына Киприанова посватана быть ожидает?…

Возвратись домой, Канунников не удержался, чтобы не бросить упрек дочери и вечно присутствующей тут полуполковнице:

– Вот ваши Киприановы… Завтра выселять их будут. Полная турбация и лишение чести.

– Ты не смеешь! – закричала Стеша и бросилась на шею отцу.

Как он ни объяснял ей, что не в силах что-нибудь изменить, она, сжав кулачки, топала ногами, по щекам от крашеных ресниц текли черные потоки.

Тогда, видя, что ее усилия бесполезны, она объявила, хватая теплый платок:

– Пойду предупрежу. Извольте подать лошадь.

Канунников стал кликать челядь – Митька, Савка, Вавила! Приказал Степаниду взять, как бы ни бултыхалась, и запереть в людской баньке, которая была без окошек, навесил замок, а ключ – к себе на шнурок вместе с нательным крестом.

– О русише барбар! – возмущалась Карла Карловна. – Как сие мошно!

А полуполковница металась, не зная, как ей быть: бежать за новостями к Варламу на Шаболовку или оставаться тут – вдруг события как-нибудь еще повернутся? Канунников велел выставить стражу у дверей, никого не выпускать.

Ночью Максюта постучал в калитку опустевшего киприановского дома:

– Меня Татьян Татьяныч прислал… Завтра вам будет зорение… Бегите!

– Куда же? – спросил, глядя из-под очков, Онуфрич, который вышел к нему со штангенциркулем в руке. – Куда?

– Да вот к Кречету хотя бы… В тележный сарай…

Киприанов улыбнулся и потрепал ему вихор:

– Мы к ворам не бегаем…

А Бяша даже вообще не встал с постели, где он при свете огарка читал какой-то французский волюм.

Обер-фискал не зря избрал канун Покрова как время для турбации Киприановых. Это храмовой праздник у Василия Блаженного. На всей Красной площади стоят, задрав оглобли, распряженные телеги приезжих. Кареты к храму подкатывают одна за другой, подарки несут, вклады, больных ведут, чающих исцеления. Народищу видимо-невидимо.

После полудня пришел ратушный приказный, постучал палкой в калитку к Киприановым. Канунников стоял за его спиной, кусая ус и держа грамотку с предписанием.

– Мы готовы, – ответил Киприанов, распахивая створу ворот.

Псиша, лошадка Киприанова, оставшаяся при разделе, напряглась в хомуте и потянула за собой воз.

– Стойте! – сказал суровый Канунников. – Все имущество ваше, за исключением нательного платья, останется здесь. Оно будет опечатано в покрытие вашей недоимки за избылые годы. Люди же расходятся туда, где кто приписан по штатной ведомости, никто за Киприановым следовать не смеет. Пленный швед не может без конвоя ходить по московским улицам.

– А мальчик? – спросил Бяша, прижимая к себе Авсеню, перевязанного шерстяным платком, который ему тайком оставила баба Марьяна.

Канунников пожал плечами. Насчет мальчика в предписании ничего не говорилось.

И пошли оба Киприанова с пустыми руками по Москворецкой улице; правда, с ними еще за руку бежал парнишка. Улица кипела, галдела, готовилась к празднику Покрова.

Хуже было им, когда они ступили в расквашенную грязь Кадашевских переулков. Отовсюду выскакивали какие-то совсем незнакомые им люди. Оказалось, Киприановых все знали и все злорадствовали, пальцами показывая:

– Вон умников назад ведут… Что, из грязи в князи вам захотелось?

Вот и камора на задах Хамовного двора. Ржавым ключом, который подал ему приказный, Онуфрич отпер дверь, вошли. Все оставалось как в те дни, когда умирала здесь мать. Только ржавые потеки сырости на стене да печь огромная, холодная.

– Ну, прощай, Киприанов, – сказал мягко Канунников. – Я, пожалуй, пойду. Ты на меня, брат, не серчай.

– Что ж, – пожал тот плечами, – дело служебное.

И они остались втроем. Вышли поискать дров, хотели взять щепу из кучи у какого-то амбара. Распахнулось напротив окошко, визгливый женский голос закричал:

– Не брать, не брать! Ишь, ученые, не успели возвернуться – уже и за воровство?

Тогда разбили табуретку, нашли в сенцах заржавленный косарь, раскололи на щепу. Печь сырая затоплялась туго, дым шел из всех щелей. Но наконец-то стало теплее и суше. Затем отыскали какие-то лохмотья десятилетней давности, устроили постельку Авсене. Разделили ломоть хлеба, который случайно оказался в кармане у Бяши.

Бяша успокаивал мальчика, тот все не засыпал, капризничал, и прикрикнуть-то на него было жалко.

Отец, виновато улыбаясь, отщепил тоненькую лучинку, укрепил ее в железный поставец, который он нашел в сенцах. Лучина зашипела, роняя искры в корытце, и ярко загорелась. Киприанов загородил свет от детской постели и достал из кармана медную дощечку, а из-за обшлага – резец. Склонился над дощечкой, что-то обдумывая, поправляя в нанесенном карандашном эскизе. И его штихель побежал по гладкой, блестящей медной поверхности, оставляя за собою светлый след.

А Бяша, время от времени касаясь губами теплого лба мальчика, напевал вполголоса то, что в этой же самой каморе много лет тому назад пела ему мать:

Патока, патока,
Вареная, сладкая…
Тетушка Ненила
Кушала, хвалила,
А дядюшка Елизар
Все пальчики облизал!

ГЛАВА СЕДЬМАЯ.
Торговали – веселились, подсчитали – прослезились

Холодный осенний рассвет тягуче вставал над спящей Москвой. Заспанные пономари, наспех творя молитву, лезли на звонницы, ударяли по первому, потом, перекрестясь, по второму. Праздничный звон, начавшись от Василия Блаженного, вздымался от слободы к слободе – был великий праздник Покров, когда летняя страда позади, а к зиме у каждого, кто трудился, есть надежный кусок хлеба и крыша над головой. "Притецем, людие, к тихому сему и доброму пристанищу, готовому и теплому спасению, иже избавит от великих зол и скорбей…"

Стеша, одетая словно какая-нибудь простуша-слобожанка, бежала по Колпашному переулку вниз, давя хрусткий ледок. У выхода к Варварским воротам она уперлась в рогатку, перекрывавшую переулок. "Скорей, миленок, шевелись!" – просила она ярыжку, который не спешил вылезть из своей будки, отодвинуть слегу. Кинула ему денежку, он принял, отворил, хотя с сомнением глянул на ее овчинку и грошовые лапти.

– То-то, служивый! – захохотал Татьян Татьяныч, проскакивая рогатку следом, и показал ему пальцем нос.

Стеша, за ней Татьян Татьяныч бежали вдоль глухих заборов улицы. Ни одно окошко еще не теплилось огоньком, только кое-где маячили тени старух, которые плелись к ранней заутрене.

Шут напевал себе на бегу:

– Покров бабий, батюшка! Покрой меня, девушку!

Стеша останавливалась и молила, прижав руки к груди:

– Не дразни, Татьян Татьяныч… Ступай лучше назад!

Накануне вечером отец выпустил ее из баньки. Она тут же направила почтенную полуполковницу в Кадаши за новостями. Та явилась к полуночи, сообщив, что Киприановы сидят в своей прежней каморе, никого с ними нет.

– Вот клушка эта Полканиха! – рассердилась Стеша. – Не могла узнать, стоит ли там охрана!

Всю ночь она не сомкнула глаз, наконец решилась. В девичьей взяла людскую поневу, кожушок. Лапотки у нее были от лета – отец велел в них бегать по саду, так здоровее. Никого не будила, бодрствовали только ее сенная девушка, перепуганная до слез, да мачеха Софья, которая не спала из сочувствия.

– Ах, Софьюшка, – говорила ей Стеша, – не плачь ты надо мною… Амур, божок несуразный, пронзил меня стрелою безвозвратно, ныне я раба судьбы своей! Ступай лучше к батюшке на половину, – не ровен час, спохватится он.

И так как Софья продолжала ее отговаривать, вспылила:

– Уж тебе бы молчать!.. Купил тебя отец, ровно вещь на торгу! И Наташка эта Овцына, дура слякотная, слезою изошлась, а за своим Малыгиным идти не смеет. Я вам докажу, из какой плоти я сотворена!

Сделав такое заявление, она через заднюю калитку выскользнула к ручью Рачке и мимо громады Покровских ворот помчалась в темноту. Оказалось, что не спал еще и Татьян Татьяныч, шалун, он не спросясь кинулся за ней.

В пути до Кадашей Стеше пришлось еще раза два раскошелиться ради тех, кои обязаны стеречь ночной покой и наблюдать, чтобы между людьми не было какой-либо шатости. Но как избавиться от непрошеного провожатого?

Стеша спряталась за каким-то строением и выскочила оттуда прямо на бежавшего Татьян Татьяныча. Потребовала, чтобы он не следовал за нею дальше ворот Хамовного двора.

– Так что же, касатка… – оправдывался он. – Я же ради тебя…

Но за ограду Хамовного двора он все-таки не ступил. Крадучись (впрочем, было уже совсем светло), Стеша подобралась к дверям киприановской каморы. Дальше этого ее первоначальный замысел не простирался, она просто не знала, что ей теперь делать.

Наступило противное бессилие, стали чувствительны мороз и сырость осеннего утра.

За хилой дверью каморы слышались мужские голоса, она невольно прислушалась. Там спорили, доносились слова: "Отечество…", "Государь…", "Печатный двор…" Стеше стало совсем любопытно, она приложила ухо к дверной щели.

– Полатка наша никуда не годится, – говорил старший Киприанов. – Напрасны были мои на оную надежды. Ее сносить и заново строить надобно. Вот, Васка, какой я чертежик тут измысливаю, вчера с собою захватил. Бери, сын, теперь уж тебе эту архитекцию производить доведется… Зришь ли на здании надпись красивым эльзевиром – "Всенародная библиотека"? А внизу уж, гляди, не наша сгнившая галдарея, а портик, колонны штиля ионийского…

– А это что у нее, три жилья?

– Как видишь. На втором жилье – палата для чтения, сиречь лекториум… Я, знаешь, думал: потому к нам мало охотников до купли ходит, что люди стесняются в семьях своих гражданские книжки читать, много у нас еще ревнителей старины. Видал, как у Юрки Белозерцова на торжке бойко церковную печать раскупают? Вот и пусть люди в наш лекториум ходят читать без помех, а единомышленников встретив, то и обсуждать прочитанное…

– А еще, батюшка, я скажу… Купца Алферьева я третьеводни встретил, который из Касимова, ты знаешь. Сговорил его взять у нас книжек в долг, на веру. Он с баржою отплывает, там в уезде будет красный товар показывать, заодно и наши книжки продаст… Он, кстати, лубок давно уже возит, также и сонники, лечебники, календари.

– Сие ты верно рассудил, сыне… Пусть книга наша не ждет охотника, а сама бежит за ним.

Стеша была поражена. Бессонной ночью чудился ей плач и скрежет зубовный в каморе Киприановых, а эти простецы о книжках своих рассуждают!

– Дойти бы до государя, – продолжал старший Киприанов. – Кинуться бы в ноги. Пусть отдаст нам в аренду Печатный двор целиком, понеже гнездо это поповщины всякой… Мы бы взяли аренду из десятой деньги и перевели бы все его штанбы на гражданскую печать, на книгу общеполезную. Одна беда – Петр Алексеевич сейчас на водах богемских, а его превосходительство господин Брюс – даже не ведаю где, сказывали верные люди, что и в Санктпитер бурхе он не обретается.

Стеше стало невмоготу, ноги совсем уж заледенели. По Хамовному двору началось хождение, в любой миг ее могли обнаружить. Но решиться постучать не хватало сил.

Из-за угла, крадучись, подступал Татьян Татьяныч, уговаривал:

– Матушка! Послушай же меня: прогулялась – и довольно, пойдем-ка восвояси. Скоро папаша твой изволит к обедне подняться – спохватится!

Тогда-то Стеша и застучалась в киприановскую камору. Голоса смолкли, но никто не отозвался. Татьян Татьяныч кинулся, хотел удержать, и она, распахнув незапертую дверь, вошла.

Воняло кислым, как в богадельнях, которые она милостыни ради посещала с отцом. Из кучи тряпья выглядывала розовая мордашка Авсени. Оба Киприанова оказались в нательных рубахах и в смущении принялись надевать камзолы. Стеша поискала образа, чтобы перекреститься, но икон в каморе не было – когда-то вывезли их на Спасский крестец, лишь на стене остались темные четвероугольники.

– К вам я… – сказала она, набираясь решительности. – Ежели что помочь, сделать…

Смущенный Бяша спешно прибирался на полатях, на скамье. Отец же, подав гостье табурет, благодарил и уверял, что они ни в чем нужды не терпят.

Тут Стеша вспомнила, как бабы в рядах ходят на Пасху проведывать бобылей – одиноких мужиков и первое, что они там делают – моют полы.

– Я воды принесу, – сказала отважно Стеша, разматывая головной платок.

И она действительно отыскала коромысло, которым еще мать Бяшина воду носила, да две бадейки. Колодец на углу переулка она заметила еще по пути. И она сходила к колодцу и несла оттуда бадейки на коромысле – кто бы сказал, что первый раз в жизни! Гордо покачиваясь, шла и понимала, что идет на виду у всей слободы, но это-то и доставляло ей мстительное наслаждение – на-ка, мир людской, выкуси!

Татьян Татьянычу же, который со стонами вертелся у нее под ногами, она заявила:

– Еще слово, шут, я тебе коромыслом голову сшибу!

Но мыть пол оказалось невозможно, потому что он от старости рассохся и имел щели в кулак. Тогда Стеша, несмотря на протесты Киприановых, затопила печь, причем щепу для этого добыла из той самой кучи, откуда накануне не позволили взять Киприановым. Щепа была сырая, огонь никак не раздувался, Стеша втихомолку наплакалась от едкого дыма. Стала мыть посуду и разбила единственную глиняную миску.

Назад Дальше