Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса: Сцены из московской жизни 1716 года - Александр Говоров 3 стр.


Долгожданная ассамблея состоялась лишь в последний день святок. Губернатор Салтыков распорядился: ночью улицы на рогатки не запирать, дабы до утра шла праздничная езда. Главные ухабы – на Маросейке, на Басманной – завалить соломой, засыпать на скорую руку и рвы, оставшиеся от ожидаемого нашествия шведов. Указано было также учинить иллюминацию – зажечь на каждом дворе по плошке, а кто побогаче – по горящей из свечек картине, да не забыть приготовить по кадке с водой.

Как только Киприановы переступили порог Лефортова дворца, отец на глазах переменился. Раскланивался с какой-то вымученной улыбочкой. Бяшину руку сжал нервно, словно клещами. Гайдук, который распахнул перед ними двери, даже глазом на них не повел, а отец и ему искательно поклонился. Тут кто-то, одетый в старомодную ферязь со стоячим воротником, чуть не сбил их с ног, выходя прочь и сердито стуча посохом.

– Окаянство! – брюзжал он. – Это ли собрание благошляхетных? Какой-то сброд худофамильный!

– Аврам Лопухин! – зашептал отец Бяше. – Царский свояк, братец бывшей царицы Евдокии… Небось уходит от бесчестья: указано строго – в русском платье не пускать.

Наверху сквозь гомон голосов слышалась музыка. На каждой ступени белокаменной лестницы стояли гвардейцы с красиво отставленными на вытянутую руку мушкетами. В канделябрах и висячих паникадилах горело множество свечей, и все было так великолепно, как в божьем раю, подумал Бяша. Тут отец стал дергать его за рукав и шипеть в ухо:

– Кланяйся, да побойчее! Глянь сам вице-губернатор господин Ершов! Кто бы сказал, что чуть ли не вчера он из подлого сословия, как и мы с тобой. Но – величествен, но – умен! Ах, кланяйся, Васка, не жалей поясницы.

Вице-губернатор Ершов – худощавый господин в пышном парике и с усиками щеточкой – в ответ на поклон Киприановых одарил их властным и рассеянным взглядом, но благосклонно потрепал Бяшу по щеке. Затем, словно забыв Киприановых, повернулся к своей свите и заговорил намеренно громко, чтобы слышали все:

– О да, губернатор господин Салтыков не поскупился на ассамблею, похвально! Однако уж не те ли это деньги, которые расхищены в казне на интендантских подрядах?

– Ой, Васка, – сказал отец, увлекая сына по лестнице, – давай, брат, от них подале. Знаешь – паны дерутся, а у холопов чубы трясутся.

А вот и обер-фискал, гвардии майор Ушаков, в Преображенском мундире, с голубой орденской лентой через плечо. Он приветливо ответил на поклон Киприановых, а с вице-губернатором Ершовым облобызался по-старинному – крест-накрест. Вице-губернатор взял его под руку, заговорил любезно, но в самой его любезности чувствовалось, что перед обер-фискалом заискивает и он:

– Пример сей ассамблеи свидетельствует красноречиво, сколь благотворна воля монарха в любом ее проявлении, не правда ли, почтеннейший Андрей Иванович? Дабы подданные его не засиживались, как тараканы запечные, дабы с одурения усадебного небылиц не плели… Пусть просвещенная Европия не токмо через дела Марсовы в российские благородные домы входит, но и через галантности Венус!

На что гвардии майор ответствовал кратко:

– Заготовлен уже и указ о непременном сих ассамблей периодическом устройстве.

И поскольку Ершов вновь заговорил о своих распрях с губернатором Салтыковым, Киприанов, держа за руку сына, устремился по лестнице еще дальше, пока чуть не сбил на площадке мужчину весьма изможденного вида.

– Черт побери! – сперва было выругался тот, затем вдруг узнал Киприанова, захохотал и даже хлопнул его по плечу: – А, Киприашка, это ты? И ты пришел поношением российского боярства любоваться?… Ну полно, я шучу… Уж более не приду я к тебе за санктпитербурхской газеткой, завтра сам в столицу уезжаю. Государь мне милость свою возвернул через того самого обер-злодея Ушакова, через которого я ее и лишился.

Он отвлекся, отвечая на поклоны какого-то многочисленного семейства с недорослями и девами-переспелками, и Киприанов успел шепнуть сыну:

– Это тот самый Кикин, который…

– Ты мне сочувствовал, благодарю, – вновь повернулся Кикин к отцу, пожимая ему руку. – Сие тебе зачтется и нужный час.

И захохотал, поперхнулся:

– Да уж теперь и не знаю, когда он исполнится, этот час, государь-то выздоровел, хе-хе, скоропостижно… И все, кто смерти его чаял, обмишурились, ровно мыши на погребении кота!

И он нервно захихикал, обвел пальцем вокруг шеи, будто накидывая петлю, даже закатил глаза и высунул и язык, чтобы выразительнее показать, какая участь теперь ждет этих мышей.

– Завтра состригу свои космы, – продолжал он, нахихикавшись, – кои отпустил, как опальный стольник. Я ведь стольник, Киприашка, хе-хе-хе! Состригу – и в путь! Везу с собой обстоятельную челобитную государю, всех врагов отчества в ней разоблачаю, всех этих Меншиковых, Ершовых, всех Салтыковых, Ушаковых. Хоть они и грызутся меж собой, а на самом деле они из одной шайки! Взгляни на меня, – Кикин указал в сторону зеркала, где было видно его отражение, – худ я, тощ, бледен, однако уныния во мне нету. Всех в сокрушение приведу, всех, всех!

Он держал Киприанова за пуговицу его чинного немецкого кафтана и даже крутил в такт своей речи. Наконец отпустил и оттолкнул легонечко.

– А за газетою санктпитербурхской приходить станет протопоп из Кремлевского собора Яшка Игнатьев – знаешь? Громогласный такой, невежа, дуролом, духовный пастырь, хи-хи-хи!

И Кикин наконец отошел, а Бяше показалось, что отец испугался хихикающего Кикина больше, чем мечущего громы и молнии вице-губернатора Ершова.

Киприанов нашел на втором этаже покои, где собиралось купечество, и сказал сыну:

– Я тут побуду, а ты танцуй. Приглашай, да смелее.

– Кого же приглашать?

– Которая приглянется. Любую приглашай, раз такая царская воля вышла, любую…

Когда года три тому назад двор переехал в Петербург, казалось, жизнь московская вымирает. Ушла гвардия, цвет Московских кавалеров, а за нею, конечно, музыканты. Многие сомневались, соберут ли теперь для ассамблеи хоть каких дудошников. Но губернатор Салтыков расстарался, нашарил их по усадьбам, по монастырям, приставил к ним немца-дирижера – и вот на хорах гобои, рожки, сурны, сопелки грянули церемониальный, а ноги сами заплясали, губы стали подпевать.

Губернатор Салтыков, как уверяли все придворные дамы, был ужасно похож на государя Петра Алексеевича – саженный рост, длинные ноги, круглые щеки – и даже глаза умел выкатывать и усики топорщить, ровно как государь в минуты гнева. Язвительный Кикин, правда, говорил при этом: "Шкура-то шкура, да в ней иная дура!"

Прошедшись перед зеркалом, поправив на животе орденскую ленту и встряхнув кружевными манжетами, чтобы выглядели попышнее, Салтыков принял у адъютанта Прошки Щенятьева золотую булаву распорядителя ассамблеи и чуть не тыкал ею в дородные животы гостей, понуждая танцевать.

Нелегко было раскачать, вытащить из берлог старозаветную эту Москву. Расселись как истуканы, зевки скрывали в рукава, страдали в тесных немецких кафтанах. Глядя на мужей, страдали и супруги, сидя вдоль противоположной стены. Сыновья и дочери, наоборот, страдали от нетерпения танцевать, но не смели решиться. А музыка гремела.

Тогда великолепный Салтыков, вернув булаву Щенятьеву, схватил ближайшую из княжон Хованских, та только пискнула. И понесся с ней на середину паркетного круга, сверкая голубизной бархатного своего кафтана и восклицая:

– Вот как у нас, в московской нашей Европии, вот как!

За ним вся масса народа сорвалась с места, разбилась на пары, затанцевала, да так бурно, что слабые звуки гобоев потонули в грохоте танца. Слышались только мерные удары большого барабана, и казалось, что это вовсе не ассамблея на версальский манер, а исконное русское святочное гулянье скачет и резвится: "Трах, трах, тарарах, едет баба на волах!"

Бяша совсем растерялся. Кавалеры, кинувшись к дамам, затолкали его, выпихнули почти на лестницу, и там он увидел, как прямо на него мчится рослая девушка в обширном платье нежно-пунцового цвета. Ее пытались удержать охающие женщины и какой-то старичок в розовом паричке, а девушка отбивалась:

– Отстаньте, надоели! Зачем привезли, коли не танцевать?

И поскольку она налетела высокой грудью прямо на Бяшу, тот шаркнул ножкой, как учили его еще в Навигацкой школе, и принялся бормотать что-то насчет "Позвольте… Сделайте приятность…"

Девушка как будто только этого и ожидала. Она закрыла глаза, закинула обнаженный локоть ему на плечо – у Бяши сердце зашлось от волнения. Но он храбро взял даму за талию и понесся с ней вслед за танцующим Салтыковым – "топ налево, топ направо и раз-два-три!". Ничего трудного, все как показывал ему верный Максюта.

Его дама первое время учащенно дышала, вероятно, сердилась на своих спутников. Потом постепенно приятная бледность проступила сквозь слой румян, она приоткрыла ротик, и стали видны зубы, тщательно вычерненные по моде. Бяша понял, что надобно говорить.

– Купидону угодны сии развлечения, ибо они дерзость сильному и прелесть слабому полу придают, – сказал он первое, что припомнилось из книг, а сам ужаснулся: "Боже, что я говорю?"

Но девушка подняла ресницы и одарила его светлым от восторга взглядом. И в тот же миг окончилась музыка.

Довольный собою губернатор Салтыков вновь вооружился булавой и пригласил не танцующих отцов в буфетную, в курительную, туда, где играли в шашки, а руководство танцами передоверил Прошке Щенятьеву. Дым пошел коромыслом!

А Бяша бродил, натыкаясь на шаркающих и раскланивающихся гостей, никого приглашать ему уже не хотелось, да он бы и не посмел. Нашел укромное местечко за креслом какой-то старой боярыни, откуда был виден весь зал.

Только после второго контрданса с подскоками он вновь увидел свою даму. Ее только что сопроводил после танца сам Щенятьев, а уже стояли, кланяясь и приглашая на польский, сразу два щеголеватых иноземца.

– Ох, уж этот Прошка Щенятьев! – сказала боярыня, возле которой стоял Бяша. – Всюду он поспевает!

Боярыня приподняла парик, почесала распаренный затылок и доверительно обратилась к Бяше:

– Ведь этот Прошка почтенного окольничего сын, я отца-то уж его как знала! А он, Прошка, как из басурманщины вернулся, сущая стал трясогузка. Бают, государь целый год его на забивке свай держал, пока чина не назначил. И чин какой-то несуразный – артиллерии кон-стапель! Словно кобель.

И Бяша, сам того от себя не ожидая, подошел и стал позади кланяющихся иноземцев. Грянул польский, девушка, увидев Бяшу, сама подала ему руку мимо кавалеров. И пошли они вновь с поклонами и реверансами, будто этим только и занимались всю свою жизнь.

Бяша понимал, что молчать неприлично, но решиться никак не мог. В тот раз было все как-то само собой, а теперь он просто боялся сбиться с ноги. Тогда девушка, выждав фигуру, где Бяша крутил ее, взяв за талию, покраснела ярче помады и произнесла с запинкой:

– Коль Аполлин искусством верных награждает, то Венус дружеством любезным их венчает…

И вновь опустила ресницы.

Бяша не успел придумать, что ответить, как почувствовал, что рука девушки соскользнула с его плеча и сама она вдруг куда-то исчезла. Он остановился. А громогласный губернатор Салтыков принялся кричать в его сторону, грозя кому-то булавой:

– Эй, мамки-няньки или кто вы есть! Не дело забирать даму во время танца, не дело!

А старухи уводили Бяшину даму в сторону, негодуя:

– Он же нищий, глянь! У него же кафтан залатан!

У Бяши сердце мучительно сжалось – это у него ведь кафтан залатан, аккуратненькой такой латочкой, кажется, что и в двух шагах ничего не видно!

И побрел он, не оборачиваясь, проталкиваясь сквозь ряды гостей в анфиладах. В раззолоченном охотничьем зале под оленьими рогами немцы пили пиво из кружек с фигурными крышками, качали шляпами, рассуждая о варварской Московии, где, однако, так легко разбогатеть! В гербовой галерее, возле бледных шпалер с изображением античных героев, купечество громогласно обсуждало свои торговые заботы.

Отца нигде не было, да и едва ли он стал бы проводить время здесь, среди чванных иноземцев и спесивых ратушных заправил.

В анфиладе покоев с расписанными потолками расположилось нетанцующее дворянство, обильно прикладывалось к водочке, которую солдаты разносили в деревянных ушатах. Явился сюда и взмокший от пота губернатор Салтыков; дворяне обмахивали его чем попало – треуголками, игральными картами, отстегнутыми кружевами от манжет. Салтыков хватил с устатку целый ковш и принялся плакаться на свою губернаторскую жизнь:

– Днесь погибаем! Господин обер-фискал привез указ – к весне чтобы двадцать тысяч лучших семей переселить в Санктпитер бурх! Пропала Москва-матушка! Приказы велено в Санктпитер бурх также переводить, конторы всякие, учреждения. Преображенского приказу велено половину туда же отослать. Кто крамолу-то на Москве выводить будет? Отвечай, Кикин, ты слывешь здесь главным мудрецом.

– Ты и будешь, – отвечал ему Кикин, прожевывая беззубым ртом анисовый пряничек. – На то ты и губернатор, чтобы крамолу выводить. А не так, то тебя обер-фискал самого выведет.

Все засмеялись, боязливо, однако, поглядывая под арку, в соседний покой, где обер-фискал играл в шашки с голландским шкипером.

– Какой я здесь губернатор! – закричал Салтыков, опрокидывая новый ковш. – Вчерашний холоп смеет мне дерзить! Ты, Кикин, как будешь при дворе, молви там государю… У меня бабка была царицей и тетка царицей…

– Тише, тише! – пытались его угомонить, оглядываясь под арку.

Но там обер-фискал был поглощен шашками – дурак иноземец никак не проигрывал начальству.

Салтыков заплакал и, забыв о своем сходстве с самим царем, положил губернаторскую головушку в лужу вина на столе.

– А ведь верно, – сказал князь Кривоборский, древний, как дубовое корневище. – Худофамильные эти обнаглели. Вот и сюда, на санблею эту, чернь-то зачем напустили?

Другой, еще более мрачный, еле втиснутый в узкий немецкий кафтан зло крикнул:

– А ругательное обесчещение персон наших брадобритием?

Какой-то дворянин с серебристым ежиком волос, судя по долгополой одежде – дьяк, что значит по-новому асессор, повторял каждому, бия себя щепотью в грудь:

– А мне-то, мне-то каково? Поместье мне дали государево в вечное владение, на том спасибо. А что там, в моем поместье? Солому толкут и из той соломенной муки пекут хлеб. С меня же только и требуют – рекрутов подай, коней добрых подай, корабельную деньгу опять же подай…

– Тяжко всем! – вздохнул князь Кривоборский, сцепляя на животе узловатые пальцы. – Тяжко! От вышнего боярина до последнего бобыля… А вот мы у Кикина спросим, у Александра Васильевича, он у царя первейшим был бомбардиром. Скажи нам, свет наш, когда всем нам послабления какого-нибудь ждать, а?

Торжествующий Кикин (еще бы – опять ему, Кикину, в рот смотрят) помедлил для важности и изрек:

– Государыня Екатерина Алексеевна родить изволили царевича, Петром Петровичем, вестимо, нарекли.

Он благочестиво перекрестился, закрестились и все, выжидая, куда он клонит.

– И у царевича старшего, – продолжал Кикин. – У Алексея Петровича, государя-наследника, тоже прынец родился, Петр, значит, Второй, Алексеевич.

Кикин закрыл глаза и развел руками. Все вокруг завздыхали, закивали головами – мол, понимаем щепетильность положения, да молвить не смеем.

– А государь, бают, уж так был плох, так плох… – сказал Кикин со всей скорбью в голосе, на которую был способен. – И ныне, сказывают, еще не совсем в себе. Вот за рубеж отъезжают, к целебным водам, здравия драгоценного ради… Все в руце божией, как знать? Заснем при одном царствовании, а проснемся при другом.

Все замолчали, мысли шевелились туго. Молчание это и встревожило обер-фискала более чем любой пьяный гам. Он смешал шашки перед непокорным шкипером и явился из-под арки к дворянам, которые сидели, уставясь на спящего за столом губернатора Салтыкова.

– Ей-же-ей, российское шляхетство! – воскликнул обер-фискал. – Зря вы тут головушки повесили. Не отберет никто ваших благородных привилегий. Имею вам сообщить – Правительствующий Сенат как раз готовит некоторую табель, в коей каждому по знатности и заслугам его надлежащий ранг, сиречь чин, уготован. А кто самовольно вылезает из подлого состояния, будь он хоть трижды… – Ушаков остановился, чтобы не называть, кто именно, и продолжал, возвысив голос: – …в прежнее состояние и вернем!

Бяша увидел отца, он стоял у арки, прислушиваясь к разговору знатных. При словах обер-фискала он затряс головой, как бы отгоняя наваждение, схватил за руку подошедшего сына:

– Домой, голубчик мой, только домой…

А в соседнем зале офицеры шумно пили за здоровье новорожденного царевича Петра Петровича, именовали его наследником престола российского, кричали: "Виват!" Слуги гремели посудой, накрывая роскошный ужин. Но Киприановы ушли, ни с кем не прощаясь.

Мела вьюга. Простой народ, пришедший к Яузе полюбоваться на фейерверк по случаю ассамблеи, уже расходился. Киприановы заиндевели, пока докликались своего Федьку, который где-то ждал их с шубами и с санным возком.

Федька был сильно на взводе, он тоже праздновал с господскими возницами. Огрызнулся на упреки Киприанова: "Что я тебе, холоп? Я солдат государев!"

– Эй, спотыкливые! – кричал он на лошадей, правя сквозь усиливающуюся метель. – Тары-бары, растабары, собиралися бояры…

– Мели, Емеля, твоя неделя, – сказал ему Киприанов.

– Глянь, хозяин, – Федька указывал кнутом куда-то и сторону Земляного вала. – Видишь там, у костров-то, поди? Это десять тысяч землекопов в Санктпитер бурх гонит. Сказано, чтоб трезвые были и доброго поведения. А губернатор-то Салтыков деньги, которые им на прокорм были отпущены, на самблею эту пустил, чтоб ей нелады… Вот и мрут они с голоду прямо на дороге!

– Федька! – прикрикнул на него Киприанов.

Назад Дальше