– Это вы, maman? Здравствуйте! Мне плохо, мама… Только не говорите papa, что я жаловался, он этого не любит… Хотя на людях я стараюсь никогда не выказывать своих чувств… Может, я не стал хорошим сыном, о каком вы мечтали, но я хранил, как мог, достоинство рода Изенбеков. Не запятнал его низким поступком, предательством либо трусостью. Но сегодня мне так больно, мама, будто изнутри вынули стержень, на котором до сих пор держалась вся моя жизнь…
– Успокойся, сынок, всё будет хорошо! – Нежные руки матери перебирали и гладили волосы, и художнику действительно становилось легче.
– Ты спрашиваешь, почему я так и не женился? Ты ведь знаешь, мама, что моя единственная осталась в России… Здесь я тоже полюбил женщину… Она замужем… Нет-нет, не знает и не узнает об этом никогда. Она иногда приходит ко мне в гости вместе с мужем, сидит на этом стуле, говорит со мной. Я тоже хожу к ним. Мне достаточно слышать её голос, весёлый смех. Я составил завещание и счастлив тем, что после смерти мои картины смогут скрасить её жизнь. Я пишу, мама, приходится очень много работать, но в этом и есть весь смысл. Оказывается, человеку так мало нужно для физического существования. Многие удивляются, что я скромно живу. Они не знают, какой я богач, мама! Какой огромный удивительный мир открывается за каждой картиной. Из моей мастерской открываются сотни волшебных дверей, ведущих в прекрасное!
Художник был уже достаточно "разогрет", то есть вошёл в то состояние, когда хотелось много и охотно говорить, философствовать. Али привычно извлёк из кармана маленькую золотую коробочку. Кокаин всегда помогал усилить воображение, сделать его почти реальным и осязаемым. Увидев, что содержимого осталось мало, Изенбек встал, открыл кухонный шкаф и, пошарив на полке, достал коробку из-под индийского чая. Досыпав в коробочку и водворив запас на место, закрыл шкаф и опустился на стул. Затем, привычно и глубоко вдохнув порошок поочерёдно в обе ноздри, художник прикрыл глаза и расслабленно откинулся на спинку.
С кем же ещё побеседовать, если не со стариной Словиковым, немного едким, но в глубине души справедливым и добрым.
– Будьте здоровы, Пётр Николаевич! Сколько же мы не виделись, дорогой мой?
Словиков в офицерском мундире чуть прищурил глаза, налил себе рюмку и с удовольствием выпил.
– Неплохой коньяк, французский? Вы, я вижу, Фёдор Артурович, тоже пристрастились. Понимаю, тоска, тоска…
Изенбек поднял глаза и увидел, что стул напротив пуст. Оглянувшись, заметил тень подполковника в мастерской и последовал за ней. Словиков разглядывал картину, где была изображена русская церковь в Брюсселе, исполненная, в отличие от многих других полотен, в тёмных, даже мрачных тонах.
– Тоска, – повторил Словиков, – безысходность. От этой картины веет таким же холодом, как от тюремных подвалов НКВД и Колымских лагерей…
– Колымских лагерей? – переспросил Изенбек.
– Да. Я ведь после Гражданской жив остался, хотя и долго выкарабкивался. Женщина одна, вдова, меня из госпиталя забрала, выходила. Потом на заводе работал, вспомнил, что инженер. Даже конструкторским отделом заведовал. А в тридцать седьмом за дворянское происхождение на Колыму угодил. Потом раскопали, что Деникину служил, ну и всё – крышка!
– Вы хотите сказать, Пётр Николаевич…
– Так точно. Был расстрелян… Догнала-таки пуля… – Словиков печально улыбнулся. – Одно радует, что во всей этой суете, в барахтанье сомнений, я всё-таки сделал одно стоящее дело: родил дочь. Теперь, как поэт говаривал, "весь я не умру". А вы, Фёдор Артурович, не очень изменились…
– Как сказать… Я теперь мусульманин.
Словиков улыбнулся уже веселее:
– Забавно. Вы стали мусульманином, я – атеистом. Но вы пьёте водку и балуетесь кокаином, а я, когда приходилось тяжко, внутри продолжал молиться. Только не конкретным богам, а, как инженер, Космическим Законам. Не кажется ли вам, дражайший Фёдор Артурович, что наше с вами богоборчество и богоискательство – типичный протест русских интеллигентов против извечного ханжества чиновников в рясах? А тут ещё победа большевиков, разорение и уничтожение церквей, сжигание икон, репрессии священнослужителей. Все ждали неминуемой кары на их головы, а Господь молчал. И многие, как и я, пришли к мысли, – даже если Он есть, то чего Он тогда стоит, если весь мир живёт так, будто Всевышнего не существует… Нет, Фёдор Артурович, всё в мире должно развиваться по природным законам, в том числе религия и вера…
Силуэт Словикова стал прозрачным и нечётким.
Художник испугался, что друг сейчас уйдёт и он вновь останется один на один со своей невыносимой душевной болью. Сильнее сдавило виски, и сердце забилось чаще.
– Постойте, Пётр Николаевич! Мне сегодня так тяжко… Не уходите…
Словиков на миг проявился, стоя вполоборота. Лицо его сделалось участливо-сострадательным.
– Зачем вы мучаете себя, Фёдор Артурович? Пойдёмте! – Он неопределённо кивнул куда-то в сторону окна. – Сегодня такой замечательный погожий день…
* * *
В квартире Миролюбовых раздался звонок. Резкий, настойчивый.
Жанна Miroluboff – маленькая худощавая бельгийка – поспешила к двери и, что-то спросив по-французски, впустила человека в светлом летнем костюме.
– Юра, к тебе мсье Вольдемар! – позвала она мужа.
Миролюбов, выйдя из другой комнаты, увидел Володю – одного из русских эмигрантов, с которым он иногда встречался у Изенбека и на вечеринках у мадам Ламонт. Но теперь гость был чем-то сильно взволнован.
– Что стряслось, Володя? – обеспокоенно спросил Миролюбов по-русски.
– Юрий Петрович, Али умер…
Супруга испуганно вскрикнула. Не зная языка, она тем не менее сразу поняла смысл сказанного.
– Изенбек? – удивлённо переспросил Миролюбов.
– Да, Изенбек умер, – повторил Володя по-французски. – Я зашёл к нему, позвонил – не открывает. Второй звонок нажал, меня впустили в подъезд. Захожу к Али – он лежит на кровати, зову – не откликается. Тронул за плечо, а он мёртв… Я хозяина дома предупредил – и сразу к вам, вы ведь его самые близкие друзья…
– Али… Не может быть! – изумлённо, растерянно повторяла мадам Жанна с округлившимися, полными слёз очами. – Я ведь вчера виделась с сестрой, и она говорила, что ехала с Изенбеком в трамвае, они разговаривали…
Миролюбов взялся за шляпу.
– Пойдёмте, надо срочно известить полицию…
Глава седьмая
Завещание
Эх, не казак вы, Юрий Петрович!
Маша Седёлкина
Похороны вышли скромными и малолюдными, кроме знакомых и соседей у Изенбека никого не было.
Через неделю Миролюбова вызвали в нотариальную контору. Оказалось, Али оставил завещание, по которому все картины и имущество передавались в его, Миролюбова, полное владение. Юрий Петрович вернулся домой в приподнятом состоянии духа. Завтра он пойдёт туда, но не как робкий посетитель, гость, которого запирают на ключ, а как полновластный хозяин!
Осознание того, что теперь он владелец всех картин и древних дощечек Изенбека, приятной волной пробежало по телу. Вот оно, воздаяние за все прошлые страдания и муки. Слава тебе господи! До недавнего времени – чего греха таить – он завидовал Али. Ещё бы! Отпрыск княжеского рода, сын адмирала, два высших образования, командир артдивизиона, ставший полковником в неполных тридцать лет, к тому же хороший художник, баловень судьбы, одним словом.
А ему, Юрию Петровичу, человеку не меньшего таланта и способностей, отчаянно не везло. В духовном училище и гимназии не любили злые завистливые ученики и такие же учителя. В университетах взъедались преподаватели, из Варшавского пришлось перевестись в Киевский, не выдержал, ответил бездарному профессору: "Я знаю больше вашего…" Потом началась мировая война, сменившаяся народным бедствием – революцией и Гражданской войной. Бежал с остатками деникинской армии, скитался по Африке, Индии. Наконец, Европа. Стал студентом Пражского университета, но и оттуда ушёл со скандалом. В итоге высшего образования так и не получил. На войне служил в чине прапорщика, а ведь он всего на два года младше Изенбека! Здесь с трудом пристроился лаборантом, а потом и вовсе стал безработным… Да, а Изенбек в это время получал хорошие деньги и спокойно рисовал свои картины, пастушков в Альпах, красивых женщин… Юрий Петрович вспомнил одну из последних картин, изображавшую двух молодых женщин за чаепитием в саду. Одна в красном платье, другая вовсе обнажённая, с небольшой высокой грудью, наклонилась и что-то говорит первой с лукавой улыбкой. Да, и женщинам Изенбек нравился, пожелай только – и толпой бы за ним вились, но он предпочитал кокаин, вино и картины…
Кстати, по поводу такого наследства можно и выпить! Юрий Петрович открыл в кухне шкаф, достал початую бутылку сухого французского вина. Налив себе в рюмку, выпил и, аккуратно закрыв пробку, водворил на место. Затем, взяв с подоконника сигареты, приоткрыл окно и сел, продолжая размышлять.
У него с женщинами как-то не выходило. До сих пор звучит в ушах насмешливый голос черноволосой казачки Маши Седёлкиной, с которой он познакомился на Кубани, приехав погостить к брату. Маша пригласила его на Рождество, угощала жареным поросёнком, поила вином. Её родители предусмотрительно ушли к соседям, они были явно не прочь породниться с семьёй священника и благоволили знакомству. А потом… Слова, как будто только что произнесенные, ранят почти так же больно, и кровь ударяет в виски, как тогда. Миролюбов закурил, руки при этом заметно подрагивали. Картины встречи с Машей снова возникли перед глазами, а может, они хранятся где-то в самом сердце и потому всегда остаются такими яркими и волнующими.
Влетевший в окно нечаянный порыв ветерка пахнул в лицо августовским теплом, загнав струю дыма обратно в комнату, но Юрию Петровичу показалось, что по глазам стеганула январская метелица. И он, семнадцатилетний, опять летит по донской степи на коне, пытаясь обогнать дочь казачьего старшины Ермолая Седёлкина, скакавшую сквозь снежную круговерть на вороном жеребце. Ещё немного – и его серая кобыла настигнет вороного, на котором гордо и красиво мчится черноволосая наездница. Никогда ещё Юра не скакал так отчаянно, как в этот раз. Ледяной ветер свистел в ушах, а сердце замирало от страха и сумасшедшей скачки. Ему казалось, что он сейчас вылетит из седла и насмерть расшибётся, но остановиться или хотя бы сбавить темп скачки не мог, словно прочно был связан с наездницей чем-то невидимым. Вдоволь позабавившись над преследователем, лихая казачка легко унеслась на своем быстроногом коне, от души заливаясь весёлым смехом. Юра, поняв, что ему не угнаться за Машей, перевёл коня с галопа на рысь. Тогда она, круто развернув коня, подлетела и, сверкая очами, крикнула:
– Гляжу, Юрий Петрович, наездник вы отчаянный, а не побоитесь к нам на Рождество в гости прийти?
– А чего мне бояться? – спросил Юра, чувствуя, что и без того разгорячённое лицо его становится пунцовым.
– А вот и поглядим, такой ли вы лихой казак во всём, как в скачках! – воскликнула девушка, полоснув его напоследок чёрно-огненным взглядом, и тут же унеслась, как ветер, взбивая снежную пыль. Юра едва сдержался, чтобы не помчаться следом за ней. Он возвращался, не разбирая дороги и не ощущая встречного колючего ветра. Гибкая фигура лихой казачки, быстрый, удивительной силы взгляд и слова, брошенные на прощание: "А вот и поглядим, такой ли вы лихой казак во всём,как в скачках!" Только это видел и слышал по дороге домой юный попович.
А потом он сидел у неё дома за праздничным столом, разгорячённый вином или лукавыми взглядами колдовских глаз крепкой – на два года старше его – казачки, которые она то и дело бросала на гостя. Юра, волнуясь, всё больше погружался в пучину дотоле неизведанных чувств и желаний. Его словно закручивала и увлекала неведомая сладостная сила, которую нельзя было выразить ни в словах, ни в образах. Судорожно сглотнув, он расстегнул верхнюю пуговицу новой косоворотки с вышивкой.
– Что, жарко, Юрий Петрович? Ой, мне тоже, натопили сегодня от души! – Маша расстегнула блузу и помахала перед своим лицом рукой. А он не мог отвести глаз от смуглой матовой кожи и ямки меж девичьих грудей, туго обтянутых белой тканью. Она не замечала его взгляда или делала вид, что не замечает. Ему же было всё равно, что-то сильное и до боли приятное продолжало овладевать им. Подчиняясь этой неведомой силе, он подался вперёд. Дивный овальный подбородок и алые губы девушки приближались к его губам, он прикрыл глаза и… встретился с пустотой. Довольный смех Маши, ловко уклонившейся от поцелуя, нисколько не ослабил необычного ощущения, пожалуй, наоборот, оно ещё сильнее завертело его и быстрее понесло куда-то. Он облизал вмиг пересохшие губы.
– Холодной водички из сеней зараз принесу, – будто уловив его желание, певуче сказала казачка, вставая так красиво и грациозно, что Юра тоже невольно поднялся и последовал за ней в тёмные сени. Маша зачерпнула полный ковш холодной с льдинками воды из кадки и подала ковш гостю. Юрий отпил несколько крупных жадных глотков и почувствовал, как стало ломить зубы. – А вот я сейчас все мысли ваши узнаю, – лукаво произнесла казачка, вслед за ним отпивая из ковша. А потом спросила каким-то изменившимся голосом: – А хотите, Юрий Петрович, я вам погадаю? – и, не дожидаясь ответа, повлекла его на улицу.
Там было морозно и звёздно, холод приятно освежал разгорячённые тела. Маша отпустила руку юноши и, взяв ковш с водой двумя руками, воздела его к небу, будто хотела наполнить его звёздным и лунным сиянием. Губы её зашептали что-то, а лицо девушки в лунном свете показалось Юре чужим. Он с трудом разобрал только несколько обрывков фраз: "Матерь Пречистая, звёзды ясные, покажите судьбу, вами сплетённую, что ждёт его… Покажите, не откажите…" Девушка опустила ковш и стала вглядываться в него, как глядят в затуманенное окно, желая узреть что-то на улице.
– Жизнь твоя будет долгой, умрёшь своей смертью, но не на земле… На чужбине жить придётся, женат дважды будешь, а ещё… – отрывисто произнесла она и, не договорив, вдруг выплеснула воду из ковша на снег. Голос её при этом был странным, казалось, что говорит не Маша, а некто чужой. Когда возвращались с мороза в тепло, Юра с суеверным страхом вспомнил, что церковные бабки как-то говорили о прапрадеде Седёлкиных, который был сожжён за колдовство. "А что, если всё это чары, наваждение? Нет, чушь собачья, суеверие тёмного неграмотного народа, нет никакого колдовства, ты же взрослый просвещенный человек, стыдно!" – корил сам себя Юра. И всё-таки не мог отделаться ни от вползающего в подсознание страха, ни от силы, что неотвратимо влекла его к смеющейся, черноглазой, волшебной и желанной… Войдя в хату, он в некотором замешательстве остановился у стола.
– Что, Юрий Петрович, ещё чего покушать желаете или выпить, – она сделала выразительную паузу, – для храбрости, а? – И снова так полыхнула на него своим черно-огненным взглядом, что Юра даже покачнулся. Ещё один такой взгляд – и он, обезумев, бросится к ней и заключит в крепкое объятие чудное гибкое тело, коснётся наконец своими горячими губами этих насмешливых уст и… С трудом справляясь с собою, будто в горячечном тумане, он произнёс хриплым незнакомым голосом:
– Пожалуй, выпью. – И, наполнив до краев рюмку казёнкой, тут же, как заправский казак, одним духом осушил её.
– Ой, Юрий Петрович, – расхохоталась призывно-лукавым смехом черноглазая колдунья, – закусывайте скорей, а то, не ровён час, опьянеете!
Юноша и в самом деле почувствовал, как всё вокруг всколыхнулось и поплыло. Он схватился за край стола, чтобы удержаться. Водки прежде не пил никогда и теперь с некоторым изумлением отметил, что появившаяся в теле необыкновенная лёгкость совершенно не соответствует повиновению тела. Какое-то время он стоял покачиваясь, а все предметы вокруг кружились, как в хороводе. Сейчас он упадёт! Уже не разбирая слов юной казачки, он почувствовал, как округлое её плечо оказалось сбоку, а крепкая, привыкшая к сельскому труду рука девушки обвила его стан и почти перетащила отяжелевшее тело горе-ухажёра на чистую половину и уложила на постель с воздушной периной. Маша расстегнула его косоворотку и стала нежно гладить и целовать шею, грудь, лицо и глаза. Юра блаженно улыбался и что-то бормотал, но сознание предательски покидало его, и последнее, что услышал, была эта фраза: "Эх, не казак вы, Юрий Петрович!"
Миролюбов затянулся так глубоко, что закашлялся.
– Юра, почему ты не ложишься? Поздно уже, – сонным голосом спросила по-французски из спальни жена.
– Спи, Галичка, я скоро… – отозвался Миролюбов.
Поднявшись, он заварил себе ещё чашечку кофе.
На сердце чуть потеплело. Всё-таки через много лет и испытаний на далёкой чужбине, после первого неудачного брака нашлась женщина, которая смогла оценить его по достоинству. Маленькая Галичка! – так он по-русски называл Жанну.
Сколько пришлось натерпеться унижений и оскорблений… И вновь невольные слёзы жалости и сострадания к себе выступили в уголках глаз. Всё, довольно! Юрий Петрович утёр лицо. Отныне он обладатель богатой коллекции картин и уникальной библиотеки Изенбека и сам теперь будет решать, узнают ли люди вообще о существовании дощечек или нет. Это чувство окрыляло. Кем был Юрий Петрович Миролюбов до этого? Химик без образования? Поэт-любитель? А теперь в его руках бесценные свидетельства о прошлом древних русов, да разве только их? Переворачивается представление об истории многих европейских и азиатских государств. С чем можно сравнить то, чем он сейчас обладает? С "Историей" Геродота? С Библией? С Махабхаратой? Дощечки Изенбека теперь будут его по праву! Почти десять лет он корпел над их переписыванием! Пришлось также изрядно потрудиться, чтобы укрепить их. По всем правилам он сначала пропитал дощечки скипидаром, затем, когда высохли, смазал десятипроцентным раствором ацетата алюминия, а потом – жидким стеклом, которое впрыскивал внутрь трухлявой древесины. От этого дощечки стали тяжелее, но держались прочно.
Большую часть удалось скопировать, но не все. Часть дощечек осталась нетронутой, до них очередь не дошла. Он женился, появились семейные заботы, да и Изенбек стал невыносим: нервный, резкий. Последние годы они почти совсем не работали. Теперь он сможет заняться дощечками не спеша и основательно. Миролюбов снова закурил и остановился в задумчивости у окна, пуская струи дыма в темноту. Мысли продолжали вертеться вокруг наследства и дощечек.
Что же он станет делать? Пригласит кого-то в помощники, чтобы вместе работать дальше? Не очень хочется. Да и тайна откроется. Они с Изенбеком уговорились железно молчать, пока не будет закончена вся дешифровка, и лишь затем представить дощечки пред очи общественности. Нет, в этом деле никому доверять нельзя! Придётся продолжать работу самому. "Пусть я не имею исторического и филологического образования, но ведь Изенбек тоже не являлся профессионалом. За годы упорных трудов мы многому научились, занялись самообразованием. К тому же я не пью, не рисую, большую часть времени нахожусь дома, ничто отвлекать не будет. Придёт время, и я сам явлю миру тексты, переведённые мною, а не каким-то университетским сухарём".
Воображение услужливо представляло картины будущего триумфа, одну лучше другой. Может быть, увенчают званием доктора наук и выдадут престижную премию…