Все это было частью освященного шариатом традиционного обряда, который друзья знали не хуже Бедреддина. Хоть и числились они еще учениками, но в области законоведения - фикха - могли бы заткнуть за пояс рядового кадия. Фикх же включает в себя не только отношения правоверного с властью и другими людьми, но и с богом.
Их больше интересовало то, что показалось Бедреддину неожиданным, наводило на размышления.
Обходя Каабу, он видел, как люди, не стесняясь, плакали, размазывая по лицу слезы, поднимались и снова шли, вознося молитвы. Касались рукой черного камня, терли этой рукой глаза, лоб. Словом, ждали свидания с Каабой как чуда, после которого все должно перемениться. И в самом деле, ощутив себя частицей Великого, слившись с ним хоть на миг, можно ли было оборотиться вспять к зависти, своекорыстию, злобе?
Но прошло десять дней, окончился хадж, и все вернулось на круги своя. Богатые по-прежнему помыкали слугами, бедняки, даром что стали хаджи, гнули выи, как прежде. Кой у кого из них Бедреддин приметил во взгляде торжествующее тщеславие, будто они заручились на небе могущественным родственником и тем самым возвысились над остальными. И ему пришло в голову, что иные совершают паломничество не для того, чтоб исполнить религиозный долг и очиститься душой, а чтобы, прикрывшись званием хаджи, удобней было творить неблаговидные дела.
Неподалеку от могилы пророка в Медине Бедреддин увидел дервишей, неотрывно глядевших на раскаленные добела кирпичи. Тут же суфийский шейх пояснял любопытствующим, что его мюриды возлюбили Аллаха и его пророка больше самих себя и удостоились откровения: дескать, после Мекки и Медины на свете нет ничего, что стоило бы видеть. Потому они возносят мольбу всевышнему, чтобы он забрал их души или по меньшей мере лишил зрения.
Толпа смотрела на ослеплявших себя дервишей с почтительным страхом. А Бедреддина переполняло странное чувство: не то жалость, не то брезгливость. До чего может довести не просветленная разумом страсть.
Паломничество укрепило его неприязнь к суфийским шейхам, привитую еще отцом, кадием Исраилом. Они открыто провозглашают средством познания Истины не разум, а чувство - любовь. В глазах Бедреддина шейхи были всего лишь тщеславными обманщиками, претендующими на личные отношения со Всемогущим, дабы властвовать над легковерными, невежественными людьми, заблудшими в потемках своих страстей.
Его неприязнь к религиозному исступлению разделяли и друзья. Сеид Шериф даже привел к случаю священный хадис: "Кто преступает границы Аллаха, тот обижает самого себя". Что человеку даровано свыше, от того нельзя отрекаться: самоубийство, членовредительство, безбрачие шариат осуждает беспрекословно.
В отношении суфиев Сеид Шериф, правда, был не столь категоричен, но чтобы Бедреддин мог по-иному взглянуть на них, ему нужно было самому дойти до пределов тогдашней науки и ощутить ее ограниченность, как смирительную рубаху духа.
II
И по мусульманскому и по римскому календарю близился конец столетия - восьмого века хиджры и четырнадцатого века со дня рождества Христова. По византийским, италийским, френкским, русским, египетским, иранским и сирийским землям ползли слухи один другого ужасней. Все они сводились к тому, что конец столетия явится и концом света. Знамением служили тому жестокости правителей, моровые язвы и поветрия, безверие и смуты. Христианин шел на христианина, мусульманин поднимал меч на единоверца, брат убивал брата. И ко всему прочему неумолимо, как бич божий, надвигалось с Востока, топча конями детей, воздвигая башни из мертвых тел и заполняя рвы живыми людьми, лютое воинство хромого Тимура, разорившего Индию, Кавказ и добрую половину мусульманских царств.
Пятнадцать лет безвыездно, если не считать паломничества в Мекку, жил Бедреддин в Каире. День ото дня раздвигал границы знаний, сопоставляя новые сведения с добытыми до него. Прославленные книгохранилища Каира, тайники, частные дома и султанские библиотеки открыли перед ним такие клады, что за долгие пятнадцать лет не было у него ни одного дня, ни одной ночи, когда бы он без сожаления расставался с чтением и осмыслением прочитанного для еды и сна. А сколько извлек он для себя из общения с учеными Каира?!
Ему повезло: окончив курс у Мюбарекшаха, он удостоился чести учиться у самого Экмеледдина аль-Бабурти, светила правоведения. Собственно, затем друзья и вызвали его из Хиджаза письмом, чтобы вместе начать занятия у прославленного ученого. Иначе Бедреддин мог бы застрять в Медине на много месяцев, благо книг там тоже хранилось предостаточно.
У Экмеледдина друзья читали тот самый труд Аль Маргинани "Аль-Хидия", или "Руководство по комментированию начал", по которому некогда учился в Самарканде отец Бедреддина кадий Исраил и учатся в религиозных мусульманских школах по сей день. Учеников у Экмеледдина было пятеро: два турка Бедреддин и Джеляледдин Хызыр, два иранца Сеид Шериф и Султаншах и один индиец - Абулатиф Хинди.
Не в пример иным мюдеррисам, Экмеледдин не заставлял заучивать наизусть тома текстов, а строил урок как диспут. Сперва Сеид Шериф по праву старшего читал по книге какой-либо пример и комментарий к нему. Затем учитель предлагал всем по очереди высказывать собственные суждения, ежели они имелись, а сам подводил в конце итог. Такая манера способствовала самостоятельности мышления и прививала вкус к полемике.
Экмеледдин аль-Бабурти умер в одночасье, так же как пятнадцать лет назад астроном Фейзуллах. Видно, мгновенная смерть даруется праведникам. Среди его бумаг нашли пять иджазе. Так назывались письменные дозволения учить других и сочинять книги, ибо имярек постиг все, что знает его учитель, учившийся, в свою очередь, у такого-то, а тот - у такого-то. Запечатанные в трубки, они были выправлены по всей форме на имя каждого из пятерых учеников. Наставник не успел только вручить иджазе сам.
Двадцать шесть лет исполнилось в тот год Бедреддину Махмуду, сыну кадия города Симавне. Он был убежден: шариат ниспослан для того, чтобы облегчить человеческому разуму достижение справедливости. И все свои силы направил к единой цели - познанию законов шариата, проникновению в их дух.
Шли годы, и все с большей опаской приглядывался он к казенным ревнителям буквы шариата. Они не допускали и мысли о возможности толкования закона судьей, требовали бездумного применения норм, установленных так называемыми "абсолютными авторитетами", хотя с того времени, как эти авторитеты покинули сей мир, обстоятельства и условия жизни решительно изменились. Догматизм выхолащивал сущность веры, сводил ее к пустой обрядности, исключающей возможность самостоятельного познания. И тут факихи-ортодоксы смыкались с суфийскими шейхами - и те и другие отвергали разум ввиду его мнимого бессилия. Крайности сходились, как сходятся заведенные за спину левая и правая рука. Ортодоксы в самом деле демонстрировали бессилие разума. Но, в отличие от шейхов, у них была власть!
И нередко приходилось Бедреддину видеть, как именем религии, возвещающей равенство, братство и справедливость, освящаются насилие и неправда.
Он писал ученые книги. Участвовал в богословских диспутах. Учил в медресе будущих законоведов. Ширилась его слава, равно как и слава его учеников и друзей. А он делался все сумрачней, будто мысли его, сбиваясь в темные тучи, бросали тень на лицо.
К тридцати пяти годам он был сочинителем почти двух десятков ученых трудов, видным законоведом. Стал воспитателем султанского наследника. Но не было больше мира в его душе, ибо ушло куда-то, истаяло, как дым, былое согласие разума и сердца.
Восстав от послеполуденного отдыха, Бедреддин не спеша облачался. Надел широкую тонкую галабию, укрепил наголовник двумя черными войлочными кольцами. Не хотелось ему быть похожим на прочих обитателей дворца: кроме особо торжественных случаев, он одевался, как средней руки египтянин.
Нужно было хорошенько собраться с мыслями: вечером предстояла трапеза, на которой вместе с приближенными ко двору улемами пожелал присутствовать сам султан Баркук. Бедреддин угадывал тайную цель повелителя - свести его в открытом диспуте со своим суфийским наставником шейхом Мир Хюсайном Ахлати. Тот давно присматривался к знаменитому факиху, который с изысканной вежливостью упорно избегал серьезной беседы. Но сегодня на торжестве в честь десятилетнего принца Фараджа уклониться от беседы было невозможно. Ведь трапеза отчасти устраивалась и в честь Бедреддина; под его руководством принц освоил начатки грамоты, выучил наизусть пять джузов, то есть одну шестую часть Корана.
В последний год Бедреддин остро ощущал свое одиночество. И не только потому, что жил во дворце, который высился над городом на неприступном холме, обнесенном могучими стенами. Крепость Каира, внутри которой стоял дворец, была сложена из огромных тесаных плит, что некогда были выломаны из стен, башен и храмов, воздвигнутых во славу фараонов, и с превеликим трудом перетащены сюда от подножия пирамид Мемфиса и Гизы. С высоты султанского дворца город виделся нагромождением камней, а жители его - толпами букашек, ползущих по узким щелям, как муравьи по ходам муравейника. Конечно, приближенье к вершинам власти отдаляет от людей, и чем безграничней власть, чем выше она, тем пронзительней леденящий ветер одиночества. Но Бедреддин имел право покидать крепость. Дворцовой страже велено было выпускать его в любое время, и он часто пользовался своей привилегией: ходил ночевать в город в свою келью во вновь отстроенной неподалеку от мечети Ибн-Тулуна медресе Шейхуние, где его ждал верный Мюэйед.
Нет, не одна близость к вершинам власти рождала чувство одиночества, а близость к вершинам науки. Так далеко ушел он в своих мыслях, что не с кем стало их разделить. Носильщики хлеба знания в глубине души считали Бедреддина ерником: истины, которые он не стеснялся высказывать, были столь для них неожиданны, что только забавляли. Озорует-де, чуя богатырскую силу ума, как норовистый породистый конь, выпущенный на круг перед скачками. Если с ним и соглашались, то скорей из страха, а не по убеждению - знали: логика румелийца неотразима и в споры с ним лучше не ввязываться. Даже ближайшие друзья с трудом могли уследить теперь за его мыслью. Впрочем, где они, его друзья?
Мюэйед, от природы не склонный к умственным занятиям, превратился в дядьку-домоправителя. Абдулатиф возвратился к себе на родину, в Индию, Султаншах - в Хорасан. Джеляледдин Хызыр, правда, оставался в Каире, но, сделавшись старшим лекарем главной каирской больницы Бимаристани Миср, погрузился в науку исцеления. Подобно Бедреддину, полагавшему, что правоведение может устранить бесправие, Хызыр верил, что медицина может исцелить телесные недуги человечества. Встречались они редко, да и мало общего находилось для бесед, поскольку каждая наука говорит на своем языке.
В том настроении, в котором находился Бедреддин, пожалуй, ближе всех был ему Сеид Шериф. Но Шериф пребывал вдали от Каира. Османский султан Баязид Молниеносный, победитель крестоносцев, завоевавший исламу обширные земли, был озабочен состоянием законности в своей еще не установившейся державе. Для укрепления шариата и выработки потребных для сего мер он и пригласил как одного из величайших факихов века Сеида Шерифа. Исколесив османские владения с Полудня на Полночь и с Восхода на Закат, тот изложил свои выводы в словах, которые по тону живо напоминали Бедреддину слышавшиеся со всех сторон предсказания конца света. "Солнце науки, - писал Шериф, - взошло над горизонтом арабов, достигло зенита над землями Ирана, а в пределах Рума, скрывшись за множеством установлений обычного права, утратило свое сияние и вот-вот канет, погрузив мир во тьму невежества".
"Пределы Рума" были родиной Бедреддина, и он лучше многих понимал, что крылось за словами "множество установлений обычного права". Взятки, именовавшиеся бакшишем, продажность судей, насилия над беззащитными, беззакония, оправдывавшиеся традицией. И все это после мер, принятых султаном Баязидом против лихоимства, после угрозы сжечь живьем семьдесят неправедных кадиев, слух о которой прошел по многим землям ислама.
"Канет, погрузив мир во тьму невежества", - повторил про себя Бедреддин, медленно спускаясь по ступеням крутой мраморной лестницы, встроенной в угловой проем дворца. Лестница вела в книгохранилище, там ему думалось свободно, без помех.
Через узкую отдушину в стене увидел он мощную круглую башню, раскаленную послеполуденным солнцем, одну из многих крепостных башен, звавшихся бурджами, где помещались воины, набранные из рабов, пленников и охочих людей, известные под общим именем мамлюков. В такой круглой крепостной башне жили и черкесские мамлюки, славные отвагой и воинским уменьем.
Султан Баркук был их соплеменником. Рожденный в глухом кавказском селенье, он девятилетним мальчонкой был доставлен в Крым, продан на крупнейшем в мире невольничьем рынке в генуэзском городе Кафе и привезен в Египет. Здесь его приобрел домоправитель просвещенного каирского вельможи, который повелел определить смышленого мальчишку-раба в медресе. Окончив ее, умный и храбрый юноша был подарен во дворец и вскоре приставлен дядькой к наследнику престола.
В этом не было ничего чрезвычайного: двести лет со времен Салахаддина власть в Египте держалась не на принципе наследования, а на покупке проверенных в бою рабов и наемников, коими пополнялся правящий класс. Выходили из них и султаны.
Сражаясь бок о бок вместе со своим повелителем, Баркук приобрел влияние в войсках. И когда его повелитель отошел в мир иной, воины объявили Баркука сперва наместником престола, а затем и султаном.
Враги из стана тюркских мамлюков заточили его в темницу. Но вскоре сородичи-кавказцы вновь возвели на престол. Случилось это в те месяцы, когда Бедреддин пребывал в хадже.
С той поры Баркук и правил страной, где некогда властвовали фараоны, - с крыши дворца в ясную погоду хорошо были видны воздвигнутые ими пирамиды. Наследникам своей династии Баркук дал имя "бурджитов", то есть "башенных", хотя сам в башне никогда не жил, не столько из благодарности к своим черкесам, сколько в отличие от соперников - тюркских мамлюков, называвшихся "бахри" - "речные", ибо жили они не в башнях, а на нильском острове Рода.
Всю свою жизнь от железной привязи на рынке рабов в Кафе до трона в Каире, инкрустированного перламутром, золотом и серебром, прошел Баркук, как по перекинутому над огнедышащей адской бездной мосту Сират, что тоньше волоса. Он умел разгадать противника, одолеть его и отвагой, и хитроумием. С улыбкой мог глядеть в лицо самому опасному врагу и с той же улыбкой перерезать ему горло, как барану. И был благочестив: соорудил в Каире медресе, больницу. Призвал к себе ученых из многих стран, среди них великого историка Ибн Халдуна, законоведа Экмеледдина аль-Бабурти и многих других, до конца своих дней остававшихся в Египте, ибо нигде больше так не ценились знания.
Не одно благочестие двигало султаном Баркуком. Как-никак он был достаточно образован, дабы понимать: неудержимый поток времени смоет в реку забвения любую славу, ежели она не закреплена в камне или, того прочней, - в слове.
Но что же связывало султана с шейхом Ахлати? Что заставляло выслушивать его наставления, прибегать к советам, участвовать в собраниях его учеников? Как все суфийские наставники, Мир Хюсайн Ахлати мог толковать с ним о любви к богу, поучал не творить дел, которые заставили бы смутиться перед лицом Истины, словом, мог вести султана по пути духовного очищения. Бедреддин усмехнулся, вспомнив: "Искать бога, сидя на троне, не менее бессмысленно, чем искать верблюда, потерявшегося в пустыне, на крыше дворца".
Султана можно было понять: чтение в душах людей, искусство, коим шейх владел в совершенстве, помогало властителю владеть собой, отличать врагов от друзей, угадывать их побуждения и намерения. А может, Баркук просто жаждал откровенной беседы? Кто, кроме суфийского наставника, осмелился бы на такое во всем его огромном царстве?
Леденящий душу холод одиночества наверняка был знаком султану Баркуку не меньше, чем факиху Бедреддину Махмуду.
От светильников, подвешенных к потолку, расставленных по углам, в небольшом покое за тронным залом было светлей, чем днем, когда солнечный свет проникал сюда через узкие окошки. Стены покоя, словно ковром, были покрыты сплошной резьбой по дереву. Тончайшая вязь надписей, выполненных с изощренным изяществом, перемежалась с геометрическими фигурами, в которых при пляшущем свете огней угадывались листья, цветы, птицы и даже животные, но если приглядеться, то не птицы и не животные, ибо изображение одушевленных существ осуждалось как пережиток идолопоклонства. Кружево сквозного, будто прозрачного, узора скрывало мощь каменной кладки и создавало впечатление отрешенной логичности и совершенной гармонии.
Их собралось здесь немного, то были крупнейшие умы Каира, да и не только Каира, Бедреддин с затаенной радостью увидел среди прочих своего учителя Мюбарекшаха Логиста, - в последние годы кроме логики прославился он и стихами в созерцательном духе, а также старого сотоварища Джеляледдина Хызыра, главного каирского лекаря. Узнал он и главного звездочета родом из Мекки, а также видного математика и алхимика из Багдада. Не было тут только уроженцев самого Египта, и Бедреддин удовлетворенно подумал, что вера и наука выше племени и землячества, а именно они, наука и вера, собрали здесь этих людей.
Двое выделялись из всех. Один в высоком клобуке, обмотанном белоснежной чалмой. Статный, длиннобородый, в драгоценной шелковой одежде красновато-пепельного рассветного оттенка. Второй не менее величавый с виду, но в простой дервишеской шапке ладьей и в сером суровом плаще; борода - смоль пополам с серебром, глаза - цвета меда, чуть навыкате, казалось, собирают свет, точно вогнутое зеркало, и направляют их острым, проникающим лучом. В первом трудно было не опознать историка и летописца Ибн Халдуна, родом магрибца, коего султан вознес над всеми улемами Египта, назначив верховным кадием. Бедреддин давно хотел послушать его, ибо читал главный труд магрибца "Муккадиме" - "Введение в историю", где тот бесстрашно доказывал, что свойства народов не дарованы им от века создателем, а развились под влиянием климата, качеств земли и орудий. Вторым был, конечно, уроженец города Ахлат, что на берегу озера Ван, суфийский наставник шейх Мир Хюсайн.
Сам султан, сильный, крупноголовый, сорокалетний, сидел на возвышении в дорогом, но неброском халате, словно приглашал обыденностью одеяния к непринужденности. Только кушак на нем был златотканым.
Слуги беззвучно внесли на медных подносах лепешки, орехи, фисташки, фрукты - для любования. Еда была изысканной - жареные воробьи, бараньи ядра. Но не обильной. Многоядение, равно как любая иная невоздержанность, не подобало сану и возрасту собравшихся.
Султан воздел руки и, вознеся хвалу Аллаху, сообщил, что собрал мужей знания и веры, дабы, слушая их беседу, возвысить свой дух в соответствии с дарованной ему радостью: наследник престола принц Фарадж начал с успехом усваивать слово божье, поощряемый к сему факихом Бедреддином Махмудом, коего он, султан, просит любить и жаловать.
Бедреддин приподнялся. Поклонился султану. Потом ученым.