II
Всю обратную дорогу от Эдирне до Галлиполи Шейхоглу Сату и Ахи Махмуд проскакали молча.
Перед глазами Сату то и дело возникали полные злобы черные с поволокой глаза Баязида-паши, его красные, чуть вывернутые губы, тонувшие в пышной бороде. Султан, в отличие от своего бейлербея, старался выглядеть любезным и милостивым: на устах его играла улыбка. Однако ноздри раздувались, точно хотели вынюхать, что кроется за словами посланца. Сату ухмылялся и тряс головой, будто желал отогнать недобрые виденья… Если уж он, Сату, разгадал их хитрость, неужто надеялись они провести учителя, который видит сквозь землю на шесть аршин?
"Султан велел передать шейху Бедреддину свое почтение и выразил надежду в скором времени собственными устами сообщить ему о дозволении совершить паломничество, а заодно и воспользоваться поучениями шейха". Ишь как!
Шейхоглу Сату и его спутник не знали планов, которые их учитель связывал с обращением к султану. Но они понимали: Мехмед Челеби отказал Бедреддину в разрешении покинуть ссылку и чего-то ждал, словно хотел выгадать время. Сату пытался угадать, чего мог дожидаться султан, но мысли его, утомленные скачкой, путались и перед глазами снова всплывали лица султана и его воеводы.
Ахи Махмуд меж тем обмозговывал услышанное в Странноприимном доме Лала Шахина. Из слов мастера Ибрагима следовало, что кадий Эдирне установил цены на строительные, каменотесные и прочие государевы работы много ниже обычных. Старейшины отправились было с жалобой к султану, но визирь отказался их допустить: казна-де пуста, платить так и так нечем. Визирь не солгал, но братьям, ахи, от такой правды жить стало не легче.
Слышал Ахи Махмуд, что Мехмедом Челеби были недовольны и туркменские всадники, акынджи. Они охраняли границы, служили передовой ударной силой османского воинства, а жили тем, что добудут саблей в налетах на соседние земли. Мехмед Челеби, дабы набраться силы, вынужден был жить в мире с соседями, налеты были запрещены. И акынджи на улицах открыто славили память принца Мусы, удушенного нынешним султаном: ведь перед Мусой трепетали и князья неверных, и великие беи, и государь Византии.
Долгий мир означал, что казна не скоро пополнится за счет военной добычи. Оставался единственный источник дохода - землепашество. Кадии назначали закупочные цены на зерно и другие припасы ниже базарных. А большие беи, чтобы возместить потерю военной добычи и расходы на подношенья султану, помимо установленных шариатом податей взымали все новые и новые: на чан во время давки винограда, на прокорм лошадей для своих слуг, проезжавших через деревню, на сено, на мельницу, на свадьбу и бог знает на что еще. Крестьяне роптали.
Сведения, добытые Ахи Махмудом в столице, не были новостью для Бедреддина. Но тем не менее их следовало до него довести. И Ахи Махмуд готовился изложить их учителю как можно толковее и короче, ибо знал: самое драгоценное достояние шейха - время.
Много разного люда ожидало в Галлиполи посадки на суда, чтобы переправиться через соленые воды пролива. Несколько улемов в черных джуббе со своими чадами, домочадцами и слугами, верно, получили посты кадиев или муфтиев где-нибудь в Анатолии. Кучкой стояли молодые муллы, - видно, только окончили медресе в Эдпрне. Десятка полтора пленных, связанных веревкой, сидели на дощатом настиле под надзором трех янычар. Тут же расположился небольшой караван, верблюдов в десять, с купцами, слугами и охраной. И стайка боснийских мальчишек под началом дядьки-воспитателя. Этих везли в Анатолию, чтоб раздать по турецким семьям, там они получат истинно мусульманское воспитание, а затем вернутся в Галлиполи, в аджеми оджагы, чтобы стать янычарами. Бородатые дервиши в серых и черных власяницах стояли, упершись клюками в землю. Каменщики-ахи, подрядившиеся ставить мечеть или сооружать баню, готовились трапезничать прямо на причале: артельщик расстелил общую скатерть, на которую каждый выкладывал из своего узелка припасенную на дорогу снедь. Но больше всего было здесь акынджи. Привыкшие к общему кошту и общему харчу, неподалеку от пристани варили они в огромном котле на треноге любимое блюдо янычар из мяса, риса, овощей и острых приправ - "кул аши" - "пищу рабов", то есть пищу рабов султана, каковыми считались все янычары и придворные. Своих ухоженных боевых коней под ковровыми седлами, с серебряными темляками на уздечке и серебряными стременами они держали под седлом, но не у коновязи, а на смыках по пять-шесть голов. Из их разговоров, а они вели их в полный голос, выяснилось, что отправлены они по домам своими вождями: мол, ратных дел не предвидится, а до тех пор, пока не покличут боевой сбор, их руки и кони могут сгодиться в хозяйстве, - у многих на родной земле были мать с отцом или братья с сестрами. Задубевшие в боях конники отвыкли от мирной жизни, да и не ждали дома ничего хорошего. В большинстве своем то были выходцы из Айдына и Сарухана, земель, по которым недавно прогулялся со своим воинством Мехмед Челеби, расправляясь с непокорным Джунайдом-беем. И потому лица их глядели хмуро, шутки, которыми они обменивались, были мрачными, и любви к царствующему султану в их речах отнюдь не слышалось. Выходило, известия, добытые Али Махмудом в Эдирне, были точными.
Седобородый улем с большим отвислым животом подозвал к себе молодого муллу. Спеша на зов, тот не заметил, что пересек дорогу злому, как перец, усатому акынджи, направлявшемуся к своим коням. В христианской Руме-лии акынджи успели понабраться и христианских суеверий: черная кошка или мулла в черном джуббе, пересекшие путь, считались дурной приметой.
Усатый акынджи застыл на месте и вроде про себя, но весьма отчетливо проговорил:
- Нигде пути не стадо! В горах - разбойники, в городах - муллы да кадии…
В ином месте мулла не спустил бы подобной дерзости, но тот счел за лучшее сделать вид, что не слышал. Седобородый улем не выдержал, однако:
- Я - кадий Балыкесира. Значит, ты и меня с разбойником равняешь?
- Помилуй Аллах, ваше степенство, - смиренно отозвался акынджи. - Я об этих молодых. Известно: голодный волк куда опаснее сытого. А ваше степенство, судя по бороде, давно уже в кадиях.
Прежде чем кадий сообразил, что за смиренным тоном акынджи крылась еще большая дерзость, тот успел спрятаться за спины товарищей, словно в лесу исчез.
День стоял сумрачный, по небу бежали клочковатые серые тучи, о берег часто хлопала мелкая волна.
Переправлялись на грузовых маунах, что ходили на веслах и под парусами. Когда их судно отвалило от берега, сквозь стук копыт по настилу, громкие морские команды и удары весел о воду послышался ровный голос одного из дервишей. Он что-то рассказывал окружившим его акынджи. Посланцы Бедреддина незаметно пристроились поближе.
- Да что я говорю, не четыре, а всего три десятка лет назад при покойном султане Баязиде - да будет земля ему пухом! - вышла эта история. Начиналось его царство под счастливой звездой. Смолоду был государь богобоязнен и справедлив, любил внимать наставлениям удостоившихся благодати, привечал их при дворе. Мой покойный учитель Абу Исхак Казеруни, прозванный Мешаихи Кирамдан, то бишь - чтоб вам было понятно - "слава шейхов", - да пребудет над ним вечная милость Аллаха! - был наставником султана Мурада. Остался он шейхом и у его сына, султана Баязида. Те из вас, кто бывал в Бурсе, знают обитель Абу Исхака. Султан повелел построить ее для моего учителя. За все это Господь воздал повелителю нашему сторицей - даровал множество побед над иноверцами, высоко вознес его мощь… Но когда визирем стал Чандырлы-заде Али-паша, все переменилось. Алчный, преданный плотским наслаждениям, он повсюду насажал себе подобных улемов, поназначал и кадиями, а те, забыв о благочестии и шариате, принялись лихоимствовать. За мзду осуждать невиновных, творить беззаконие. Подсунули султану жену - христианку Оливеру, дабы приучила она его к вину и отвлекла от державных забот. Каков был конец - известно…
Дервиш многозначительно помолчал. Ахи Махмуд и Шейхоглу Сату знали, что богословы презирают шейхов и дервишей, именуют их мошенниками, которые дурачат невежественный люд и сбивают его с праведного пути. Шейхи и дервиши платили богословам той же монетой: все, мол, они лицемеры, ибо сделали веру своим ремеслом, зарабатывают ею себе на харч, и притом довольно жирный. И все же подобного объяснения разгрома османов под Анкарой и последовавших за ним бедствий им еще слышать не доводилось.
- Когда весть о бесчинствах и взяточничестве кадиев дошла до моего учителя шейха Абу Исхака, - да будет рай местом пребывания его! - продолжал дервиш, - он повелел своим мюридам открыто обличать нечестие в мечетях и дервишеских обителях. Их речи вскоре достигли слуха самого повелителя. "Привезти сюда нечистых на руку кадиев!" - приказал он. Собрали со всех земель кадиев, числом более семидесяти, поместили их в одном из домов Енишехира. "Ступайте и подожгите сей дом, - повелел султан. - И пусть вместе с ним сгорят нечестивые кадии!" У визиря Али-паши язык отнялся. Гык, чмык, а что сказать, как тут быть, в ум не возьмет. Был у султана в те времена любимый шут по кличке Араб. Призвал его к себе визирь и говорит: "Если придумаешь, как спасти кадиев, - озолочу!" Шут Араб бегом к государю: "Пошли, мой султан, меня послом в Константинополь", - "Ах ты паршивец! Что тебе там делать-то?" - "Попрошу, мой государь, монахов у византийского императора", - "А монахи тебе зачем, шут бестолковый?" - "Как же, - отвечает шут, - вот перебьем своих кадиев, а на их место монахов и посадим". Султан рассмеялся: "Ну и дурак ты, Араб! Неужто полагаешь, будто вместо рабов своих я назначу кадиями чужеземных монахов?" - "Ваше величество, рабы у тебя неученые. А монахи-то столько трудов потратили, чтоб выучиться". Удивился султан: "Как же теперь быть?" - "А об этом, - молвит Араб, - знают визири, не шуты". Призвал султан к себе визиря: "Послушай, Али, правду ли говорит дурак, что те кадии ученые?" - "Правду, мой султан. Неученых кадиев не бывает!" Тут султан как закричит: "А ежели они ученые, отчего паскудство творят?" Али-паша не заставил ждать ответа: "Оттого, мой государь, творят, что жалованье у них низкое…"
Акынджи захохотали. Дервиш переждал смех и заключил:
- С той поры жалованье кадиям прибавляли не раз, а паскудничают они пуще прежнего…
То ли от того рассказа, а может быть, от морского волнения - оно всегда будоражило его сердце - Шейхоглу Сату ощутил воодушевление, которое, он знал по опыту, предвещало приближенье стихов.
Старый поэт отошел в сторонку. Сел на лавку, устроенную вдоль борта мауны, расчехлил кобуз.
Да, он не знал всех замыслов своего учителя. Но видел слепящий свет, переполнявший его, что должен был озарить мир. Все, что Сату слышал в Эдирне, связавшись в одно с отказом султана отпустить учителя из Изника, родило предчувствие: сей день недалек.
Он тронул струны.
Как вихрь, что подул и затих,
пришла моя жизнь и прошла.
Открыть не успел я глаза, -
была она иль не была?
Синие вены на шее певца вздулись. Он откинул голову, полузакрыл глаза, словно в забытьи… Акынджи, дервиши, каменщики-ахи постепенно окружили его кольцом. Ахи Махмуд глядел на Сату с изумлением: он слышал его раньше не раз, но таким видел впервые.
О сын человеческий, ты
на пахаря, бедный, похож:
Взойдут твои зерна иль им
погибнуть дано без числа?
О, только о тех и скорблю,
кто умер совсем молодым,
Они как зеленый посев,
скосила судьба их тела.
Слушатели стояли недвижно, завороженные надтреснутым голосом старого певца. Когда он умолкал и, склоняя голову, будто прислушиваясь к кобузу, перебирал струны, слышен был хрипловатый крик чаек да шуршание волны за бортом.
Больному подай ты воды,
чтоб он от глотка одного
Воспрянул, как будто вода
из рая к нему притекла…
Немало сложил на своем веку песен Шейхоглу Сату. Но в тот день, когда пересекал он на мауне пролив между Европой и Азией, пришли к нему слова другого поэта. Звали его Юнус Эмире. Он жил за сто лет до того и числился старейшиной всех бродячих ашиков земли турецкой.
III
В последний день сентября 1415 года, или двадцать седьмого раджаба 818 года хиджры, в обители Якуба Челеби в Изнике царило веселье. Обычно строгое помещение для бесед и занятий оглашала музыка. Слышалось пение, молодые мюриды под звон бубнов и стук двойных глиняных барабанчиков, дюмбелеков, плясали, то размыкая, то вновь смыкая круг.
Сделав все, чтобы непривычно богатые брашна - плов с курицей на сдобной лепешке и похрустывавшая на косточках жареная баранина - удались на славу, женщины веселились отдельно, в трапезной. Когда музыка и пенье стихали, оттуда доносились громкие голоса и смех. Вторая жена Бедреддина - в обители ее иначе не именовали как хатун - госпожа, - полулежала, окруженная всеобщим вниманием: она принесла шейху третьего сына.
Весь квартал, да, пожалуй, и весь город, знал об этом событии. На звон бубнов с поздравлениями и благопожеланиями пришло множество людей. Встречали их любезно, как положено, одаривали каждого шестью теплыми лепешками в узелке из шелкового поясного платка. Но по сдержанности хозяев чувствовалось, что, хотя в обители и праздник, отмечать его намерены среди своих.
В мужском собрании музыкантами распоряжался Шейхоглу Сату. Его потемневшие от возраста, но по-юношески ловкие пальцы быстро перебирали струны кобуза. Отрывая взгляд от инструмента, он вскидывал глаза то на флейтистов, то на барабанщиков, то на зурнистов: они понимали Сату без слов.
Стемнело. Зажгли свечи. А веселие продолжалось.
Наконец, глянув на учителя, Сату понял: пора. Дал знак музыкантам. Те сразу оборвали мелодию. Круг танцоров распался.
Из внутренних покоев, неся перед собой на руках белоснежный сверток, вышел темнокожий Касым из Фейюма, преданно служивший хатун, как служил он, еще будучи рабом, покойной Джазибе, первой жене учителя. С почтительным поклоном бережно передал сверток Бедреддину, сидевшему на главном месте, подальше от входа. Тот отвернул край бязи. Раздался жалобный, похожий на мяуканье котенка писк.
Бедреддин встал. За ним поднялись остальные.
- Сегодня нам предстоит назвать безымянного, - молвил Бедреддин под непрекращающийся крик младенца. - Сердце подсказывает мне: он должен носить имя одного из тех, кто первым сделает шаг в мир по избранному нами пути. - Учитель обернулся к стоявшему слева Бёрклюдже Мустафе. - Я нарекаю дарованного мне судьбою сына Мустафой. Взгляни же на своего тезку, Бёрклюдже!
Тот взял сверток из рук шейха. Поднес к губам откинутый угол бязи и долго глядел на сморщенное от плача личико, в бессмысленно разбегающиеся кругляшки глаз, словно хотел навсегда запечатлеть в них свой образ.
Шейх принял сверток от любимого ученика и наместника и обернулся к стоявшему по правую руку Кемалю Торлаку.
С Кемалем Торлаком шейх встретился в тот же год, что и с Бёрклюдже Мустафой, когда возвращался из Каира на родину.
Неподалеку от Кютахьи их небольшой караван стал медленно подниматься по склону Доманыча. Здешние горные пастбища некогда входили в отчий удел Османа-бея, положившего начало династии Османов.
Тут была колыбель державы, отсюда полтора столетия назад началось собирание турецких земель.
Лето стояло в разгаре. Обильная зелень горных лугов, ледяные ключи, бившие из скалистых расселин, томные ивы, опустившие косы в заводи быстро бегущих речек, располагали к привалу. Шейх подумывал о том, чтоб остановиться здесь денька на два где-нибудь в пастушьем летнике, чтобы дать отдых людям и животным, как до его слуха долетели звон бубнов, нестройное пенье и конский топот. Вскоре из-за угора вывалилось навстречу десятка два всадников.
Заметив караван, они с гиканьем и посвистом рассыпались по лугу, окружили его со всех сторон. В серых от грязи чалмах, с бубнами, а иные с дюмбелеками у пояса, увешанные бубенцами, медными тарелочками и побрякушками.
То были торлаки - дервиши одной из самых буйных, ни в какие рамки не укладывавшейся секты. Зимой они подрабатывали в городах у ремесленников, часто иноверцев - армян, греков, иудеев - красильщиками, кузнецами, кожевенниками. Летом гуляли себе на горных пастбищах. Не стесняясь, курили гашиш, пили пальмовое вино.
Один из торлаков, такой длинный, что ноги его едва не касались земли, с насмешкой глянув на шейха, затянул смурным голосом:
Сколько ты берешь за святость
золотых в базарный день?
Истиной почем торгуешь,
досточтимый наш улем?
Гогот, свист, улюлюканье последовали вместо припева. Длинный продолжал:
Пусть с тобой пребудет святость,
бедным нам - оставь лишь честь.
Смазывай скорее пятки,
а не то костей не счесть.
Бёрклюдже, его верный Гюндюз, туркменские всадники, присоединившиеся к шейху в Алеппо, схватились за оружие. Им было известно, что торлаки терпеть не могли улемов и мулл. В словах длинного дервиша звучало не только оскорбление, но и прямая угроза.
Бедреддин, воздев руку, остановил своих спутников. Слишком много крови пролито на этой земле, чтоб затевать еще одно бессмысленное кровопролитие. Да и ему как шейху была бы грош цена, если б он только словом не сумел превратить этих буйных дервишей в ягнят.
- Ты ошибся, веселый человек! - молвил он с улыбкой. - Я - не святой. А за Истину платят не золотом - жизнью!
Спокойствие Бедреддина несколько отрезвило торлаков. Свиста и гиканья не последовало. Длинный, однако, настолько осоловел от гашиша, что ничего не слышал и не видел. Открыл было рот, чтобы продолжить свою поносную песнь, как кто-то из-за спины схватил его за ворот, и он с хрипом повалился на заднюю луку.
В круг въехал молодой рыжебородый всадник. Чалма закручена на голове жгутом, глаза с волчьим прищуром. Судя по тому, что рыжебородый до сей поры держался где-то сзади, именно он был главарем, - у торлаков все делалось навыворот.
- Мир вам, путники! - он приложил руку к груди. - Наш Ягмур Торлак сегодня чуточку не в себе.