Песенка для Нерона - Том Холт 2 стр.


Да, но я не был трехлетним ребенком. Дети могут довороваться до убийства без каких-то проблем, потому что они такие милые и невинные, что их не заподозришь ни в чем. Меня же подвело собственное лицо. Я выгляжу, как вор - очень многие говорили мне об этом, и я подозреваю, что как раз потому-то и вообразил себя вором - да к тому же я страшно волновался: как-никак, первая попытка - ну, то есть, не в кругу семьи. В результате, как только я обхватил яблоко липкими мизинцами, огромная, с противень, рука обрушилась мне на плечи и какой-то клоун принялся орать на весь рынок, взывая к страже.

Как выяснилось, продавец, который спорил с теткой, был хозяином соседнего лотка, а тот, которому на самом деле принадлежало мое яблочко, сразу меня приметил.

Вот так, не успев войти в город, я оказался в каталажке при рынке, где я мог вдоволь сожалеть, что не остался в Филе и не умер там от голода, потому что если уж тебе суждено умереть ужасной смертью, лучше делать это среди друзей. В этот момент я в полный рост жалел себя, а заодно психовал по поводу драгоценного братца, бросившего меня в беде - как только начались проблемы, он каким-то образом сделался невидимым. Я как раз составлял список грубых слов, которыми собирался назвать его при нашей следующей встрече на том берегу Стикса, когда сержант - длинный, тощий корсиканец - просунулся в камеру и сообщил, что ко мне пришли.

Посетителем, конечно, оказался Каллист, только его было не узнать. На нем была потрясающая зелено-оранжевая туника, вышивка по рукавам, все дела. На ногах у него были пятидесятидрахмовые сандалии, а с головы прямо капало дорогущее масло, которое воняло фиалками и немытыми подмышками. В общем, он поблагодарил сержанта зычным, властным голосом и дал ему драхму.

- Это он? - спросил сержант.

Каллист вздохнул.

- Боюсь, что да, - ответил он, и в его голосе было столько печали и разочарования, что можно было разрыдаться. - Что ж, - продолжал он. - Я могу только извиниться. Это уже третий раз с тех пор, как мы сошли с корабля в Коринфе. Я все время твердил ему, что с ним будет, если он не возьмет себя в руки, да только он не слушал. На самом деле, это такая болезнь.

Сержант скорчил рожу.

- Тебе надо продать его поскорее, - сказал он, - пока он не наделал дел.

- Знаю, - Каллист щелкнул языком, как это делают богачи. - Но не могу, в том все и дело. Видишь ли, он был любимчиком моего бедного отца, а я обещал, когда он лежал при смерти, что я присмотрю за бедолагой и постараюсь держать его под присмотром, - он потряс головой, разбрызгивая масло по дощатому полу. - С моей стороны было бы непорядочно не попытаться компенсировать затруднения бедного лоточника. Как ты думаешь, десяти драхм будет достаточно?

Сержант ухмыльнулся.

- Точно так. Да за десять драхм этот Мнестр продал бы собственного отца, если б знал, кто он.

- Превосходно, - сказал Каллист. - Послушай, удобно ли будет, если я отдам деньги тебе, чтобы ты передал их этому самому Мнестру? Просто я стесняюсь сам идти к нему.

Улыбка сержанта говорила, что если Мнестр и увидит когда-нибудь хотя бы одну из этих драхм, то только если сержант решит купить у него пару яблок.

- Да конечно, - сказал сержант. - Без проблем. Ладно, ты, - обратился он ко мне, - встал! Должно быть, сегодня твой счастливый день.

Вот так, видите? Каллист не выглядел вором. Каллист выглядел благородным человеком... да чего там, он выглядел, как император, только мы тогда этого еще не знали - настолько благородным, что его никто никогда ни в чем не подозревал. Это означало, что он просто зашел в бани, скинул одежку, занырнул и поплескался, сделал прическу, получил массаж - ну, полный комплект. Затем он вернулся в раздевалку и принялся натягивать самый дорогой прикид, какой увидел - а если бы служитель что-нибудь спросил, ему было достаточно посмотреть на него поверх своего носа, чтобы бедолага слинял сей же момент, в опасении, что его выпорют за оскорбление знатного господина. И так уж ему повезло, что при одежде оказался толстый кошелек, который чертовски облегчил мое освобождение.

- Не развевай рот, - прошипел он мне, когда мы выходили из камеры, - и Бога ради, постарайся выглядеть как раб.

Ну, это-то было нетрудно. Таким порядком мы прошли где-то с квартал, просто чтобы исключить всякие неожиданности, а затем свалились в тени и принялись трястись, как листики.

- Я все, - сказал Каллист. - С этого момента мы будем честным людьми. Иначе я не выдержу.

- Чепуха, - сказал я. - Ты просто гений. Где ты, однако, взял все это барахло?

Тут он мне рассказал, как было дело, и я сразу же - как будто какой-то бог спустился с неба и все мне растолковал - сразу же понял: никакого воровства, мы станем мошенниками. Во-первых, почетнее, во-вторых, доходнее.

- Ты, должно быть, с ума спрыгнул, - сказал Каллист, когда я изложил ему свое видение. - Мне и этого раза хватило. Я несколько лет жизни потерял. Мне было до того страшно, я чуть не обосрался.

Ну, вот вам мой братец во всей своей красе. Я посмотрел ему в глаза и сказал:

- Не будь смешон. Ты одарен от природы. Да ты даже меня убедил, хотя я тебя знаю всю жизнь. Конечно, ты волновался, и это нормально. Ты актер. Все актеры волнуются перед выходом на сцену, это хорошо известный факт. Проклятье, да было бы странно, если б ты не волновался. Но ты привыкнешь, обещаю - а я когда-нибудь врал тебе?

Он прищурился.

- А у тебя была такая возможность, что ли? - спросил он.

Это было не очень порядочно с его стороны, но я был выше.

- Проблема с вами, с актерами, заключается в том, - сказал я, - что вы в себе не уверены. То же самое с флейтистами мирового класса - те тоже думают, что ничего из себя не представляют.

- Да ну, - ответил он. - И сколько же флейтистов мирового класса ты знаешь?

- Одного, - сказал я. - Хризиппа, который появлялся в наших местах, когда мы были маленькие. Я помню, он сказал как-то, что перед выходом на сцену его всегда тошнит. Нервы, понимаешь ли.

Он нахмурился.

- Да Хризипп блевал постоянно, - сказал он, - в основном потому, что упивался дешевым вином на голодный желудок. И вряд ли он относился к мировому классу.

- Один раз он выступал в Неаполе, - указал я, - один раз в Антии и еще один раз на Капри, перед самим императором Тиберием. Если это не мировой класс, то уж я не знаю что.

Каллист потряс головой, как собака, которой вода попала в ухо.

- В жопу Хризиппа, - сказал он. - Ты пытаешься соскочить с темы, как всегда. А я говорю, что мне хватило одного раза. С этим покончено.

- Ты шутишь.

- Серьезно.

- Нет, ты шутишь.

- Гален, ради всего святого, заткнись, - он потер глаза. Он всегда так делал, когда его что-то беспокоило. - Любой другой извлек бы из этого урок, - продолжал он. - В первый и единственный раз, когда ты попробовал нарушить закон, тебя поймали. Причем поймал тебя быстрее, чем пес хватает крысу. Это ни о чем тебе не говорит?

- Конечно, говорит. Это говорит мне, что воровство с рыночных прилавков - дело неблагодарное, а вот жульничество - просто, как два пальца, особенно для такого прирожденного артиста, как ты. Да ты сам это знаешь. Это так же очевидно, как сидящая на твоей тунике оса.

- Последний раз тебе говорю, - сказал он, чуть не плача, - я не собираюсь этим заниматься, и все на этом. Одно дело - вытащить тебя из неприятностей, и совсем другое - зарабатывать этим на жизнь, чего я делать не собираюсь.

- Ладно, - сказал я. - Прекрасно. А что еще мы можем?

Тут я его поймал, конечно, и он это знал. Он ничего не ответил, просто сидел там с несчастным видом, но он знал, что я прав. Два молодых парня из деревни, без денег, без связей... ладно, был двоюродный брат Антилл, который вроде как готов был взять нас на работу, но как вам понравится идея провести остаток жизни, отдраивая дубильные ямы? Как мне представлялось, у нас было два варианта: преступная жизнь или армия. А если присмотреться, два ли это варианта?

Странно, конечно, но мне выпал шанс - спустя годы - поговорить об этом с мудрейшим человеком в мире, и я спросил его, что бы он сделал на нашем месте, и он сказал, что, наверное, то же самое. Ну, это меня обрадовало как ничто другое, как вы можете вообразить, потому что я все время думал об этом, годами, а бывали времена (в основном в камерах смертников или в очереди на галеры), когда я сомневался, что в тот жаркий день в Афинах я сделал правильный выбор. Но, похоже, он был правильный, а это много для меня значило. Одно дело, когда ты сам по себе принимаешь решение и потом с мрачной рожей ждешь, окажется оно правильным или нет - и совсем другое, когда мудрейший человек в мире подтверждает, что ты не ошибся.

На случай, если вы родились в Британии или ваш папа до тридцати лет держал вас в конюшне, скажу, что мудрейшим человеком в мире был Луций Анней Сенека, философ, и я встречал его, когда мы с Каллистом зависали при императорском дворе после того, как встретили Луция Домиция. В те дни, как вы, конечно, помните, Сенека практически в одни руки правил империей, поскольку был учителем Луция Домиция, когда тот был еще пацаном. Не стоит и говорить, что этим должен был заниматься Луций Домиций, он был император и все такое, но при этом он был молодым парнем, который толком не знает, какой нынче час - зато у него хватило ума оставить все важные вопросы людям, которые понимали, что делают, и которым он мог доверять. И главным из них был Сенека... в конце концов, он был мудрейшим человеком в мире, и он вел всю бумажную работу, все бабки, все переговоры с заграничными царями и все остальное, а военной стороной занимался начальник стражи, несчастный старый боец по имени Бурр. В общем, это не относится к нашей истории, и я упоминаю о всем этом только затем, чтобы вы знали, как вышло, что такой низкий тип, как я, разговорился с таким утонченным господином и ученым, как Сенека.

Это был жаркий ленивый летний день, когда все во дворце или спали после обеда или занимались чем-то совершенно личным. В такие дни можно было часами бродить туда-сюда по коридорам, дворам и галереям дворца - и не встретить ни одной живой души. Я болтался без дела - тут ничего необычного, конечно - и не встречал никого, только редкие писцы пробегали мимо с полными руками свитков и табличек; я брел куда-то, не знаю куда, в поисках собеседника. В конце концов я вышел на дворик с довольно миленьким фонтанчиком и некоторое время просидел там с разинутым ртом, думая ни о чем конкретном, а потом откуда ни возьмись появился какой-то старый, печального вида тип, плюхнулся рядом с мной на скамью и принялся ковырять в ухе пальцем.

Я сразу понял, кто это, поэтому захлопнул рот и перестал двигаться, только пялился в маленький пруд под фонтаном. Он тоже ничего не говорил. Прочистив одно ухо, он взялся за другое, и я решил, что он сосредоточен на работе, как и положено мудрейшему человеку в мире. Затем, довольно неожиданно, он повернулся ко мне и спросил:

- Ну, из каких ты будешь?

Мне показалось, что я его понял.

- Я Гален, - ответил я. - Брат Каллиста.

Он нахмурился, а потом рассмеялся.

- Нет, я о другом, - сказал он. - Я спросил, стоик ты или эпикуреец?

Я понятия не имел, о чем он говорит.

- Ни тот, ни другой, - сказал я. - Я из Филы в Аттике.

Было видно, что он изо всех сил сдерживается, чтобы не рассмеяться.

- Извини, - сказал он. - Я задумался о чем-то постороннем.

Я, может быть, и не самая острая бритва на столе, но и не совсем дурак. Когда ты оказываешься на одной скамье с человеком, который управляет миром, и вид у него такой, как будто он не прочь поболтать, ты начинаешь болтать. Кроме того, как я уже говорил, я грек, и готов болтать и безо всяких причин.

- Вот эти вот, - спросил я, - о которых ты только что говорил - это вообще что?

Он улыбнулся.

- Стоики и эпикурейцы?

Я кивнул.

- Они самые.

Он откинулся назад и обхватил колено руками.

- Это названия двух основных школ в ортодоксальной нравственной философии, - ответил он, но тут же спохватился, потому что его слова явно пролетели у меня мимо ушей, как стая синиц. - Разные точки зрения на жизнь, - объяснил он, - разные способы отличать правильное от неправильного, добро от зла. Стоики считают, что все, что происходит с нами, уже предрешено, еще даже до нашего рождения. Они держатся той точки зрения, что у каждого из нас свое предназначение, и то, что мы там себе думаем, никак не влияет на все, что с нами случается. Поэтому значение имеют только намерения - хорошие или плохие. Мы не можем изменить свои действия, потому что те уже совершены, но способны управлять своими настроениями,- он погладил бороду. - Посмотри на это так. Предположим, ты актер в театре. Ты не можешь выбирать, что тебе говорить, потому что все слова сочинены драматургом, и тебе нельзя изменить в своей речи даже одного слога. Твоя работа - произнести эти слова самым наилучшим образом. Пьеса может быть совершенно негодной, но ты все равно способен блеснуть, сыграв свою негодную роль талантливо. Ну, так считают стоики.

- Кажется, понимаю, - соврал я. - А те, другие? Эпи-чего-то там?

- Эпикурейцы, - ответил Сенека. - Они верят в нечто совсем иное. Они считают, что все в жизни случайно, и ничто не имеет никакого смысла, кроме того, который ты сам вкладываешь. То есть, - продолжал он, - правое и неправое целиком определяется нами, и единственной веской и разумной причиной делать что-то является удовольствие, получаемое нами, или же преимущества, извлекаемые нами из наших действий.

Ну, пока он этого не произнес, я был уверен, что я стоик, поскольку в том, что я делал, не было никакой моей вины. Но как только он сказал об удовольствии, я осознал, что определенно отношусь к другой партии, к эпикурейцам. Удивительно, как просто совершить ошибку в таких простых и незамысловатых материях.

- Хорошо, - сказал я. - Я все понял. Спасибо за объяснение.

- Да пустяки, - ответил он, улыбаясь, а я подумал, что это случай ореха и молота. Вот сидит величайший мыслитель в мире, и тратит время, рассказывая то, что можно услышать от любого уличного законника. Все равно что посылать за префектом акведуков, чтобы тот подал тебе стакан воды.

- У меня возникло впечатление, - продолжал он, - что ты не изучал нравственную философию, - он замолчал и посмотрел на меня. - Я сказал что-то смешное? - спросил он, а я понял, что сижу и скалюсь, как пес.

- Прости, - сказал я. - Шутка для своих. Видишь ли, долгое время, пока не просочился в придворные, я был вором на полной занятости. Ну, не совсем так - мы пытались воровать, и получалось у нас отвратительно. Скажем точнее - у меня получалось отвратительно. Поэтому мы перешли к мошенничеству.

Он выглядел озадаченным, и я принялся объяснять (была моя очередь быть учителем).

- Ну, знаешь - банный отрыв, три скорлупки, испанский серебряный рудник и трюк с похищенным ожерельем...

- Это совершенно поразительно, - прервал меня Сенека. - Понимаешь, за свою жизнь я встречал множество интересных людей, но никогда никого твоей профессии.

-О, мы больше ничем таким не занимаемся, - быстро сказал я. - Мы теперь честны, как день долог, - добавил я, не упомянув, что указанный день - это первое января в Каледонии. - Но если ты интересуешься нравственной философией, то подошел к нужному прилавку, потому что это именно то, что мы с братом изучаем с тех самых пор, как спрыгнули с фермы.

Он приподнял белоснежную бровь:

- Правда? Как это?

- Да ведь это очевидно, - сказал я. - Нравственность - это насчет плохого и хорошего, так? Правого и неправого. Правды и лжи. Так ведь?

Он кивнул.

- В широком смысле - да.

- Ну и вот, стало быть. Мы профессиональные лжецы... были профессиональными лжецами, я хотел сказать. Сейчас-то мы чисты, как горные ручьи. Но нельзя проработать всю жизнь вруном и не узнать кой-чего о правде.

- Понимаю, что ты хочешь сказать, - произнес Сенека, потирая подбородок. - Признаю, в подобных терминах я проблему не рассматривал, но твоя позиция в целом обоснована. Продолжай.

Я пожал плечами.

- Да особенно и нечего добавлять. Штука вот в чем: где заканчивается правда и начинается ложь? Вот пример. Если я заявлю, что я царь Армении, ты мне и на секунду не поверишь. Поэтому я такого не скажу. Я постараюсь подогнать ложь так близко к правде, как только можно. Ну так вот, - продолжал я. - Предположим, я хочу, чтобы ты поверил, что я на самом деле царь Армении, так? Вот как я этого добьюсь. Мне надо прикинуться, будто я царь, но по каким-то причинам скрываю свою личность и страшно не хочу, чтобы меня узнали. Поэтому я брошу несколько намеков... ненароком, понимаешь, скажу пару фраз царским тоном, но при этом сделаю вид, что это произошло, когда я отвлекся, задумался и потерял бдительность. Потом я притворюсь, что понял, что натворил, и попытаюсь сбить тебя с мысли, что я царь. Я стану рассказывать, как меня то и дело по ошибке принимают за царя, потому что мы с ним похожи с виду. Тут я оборву себя, и толкну речь, что на самом деле я на него вообще не похож, просто некоторые - на самом деле, много кто - почему-то считают, что я вылитый он или что голоса у нас звучат одинаково. Видишь, к чему я веду? Большую часть времени я говорю тебе истинную правду: я не царь, и даже совершенно на него не похож; хитрость заключается в том, что говоря правду, я гораздо быстрее заставлю тебя поверить в ложь, чем если бы врал тебе в глаза. Мы называем это "цедить ложь". В общем, главная мысль во всем этом такая, что всякий из нас полон лжи... всякий честный человек, я имею в виду... и чтобы его обмануть, все, что тебе надо, это вытащить одну из его собственных неправд на поверхность, как рыбку из пруда. Что означает, - продолжал я, - что честных на самом деле нет, если подумать. Понимаешь, о чем я?

Сенека некоторое время сидел с таким видом, будто его голову перенабили по новой, а затем взорвался смехом.

- В точности, - сказал он. - Ты абсолютно прав. Ты утверждаешь, что нет смысла врать мне, потому что я не поверю. Ты должен заставить меня наврать самому себе, пользуясь безупречной правдой.

- Ты ухватил суть, - сказал я.

- Чудесно, - сказал он. - И, переводя это утверждение на следующий уровень, мы может сказать, что для возникновения лжи требуются два человека: первый выдвигает лживое утверждение, второй в него верит, а виноваты оба.

Назад Дальше