Ангел, летящий на велосипеде - Александр Ласкин 11 стр.


Еще один разговор

Из тех, кто хотел возобновить общение с ней после смерти, один человек предпочел стихотворную форму.

Нельзя сказать, что художнице Баруздиной привычно разговаривать стихами, но тут выбор зависел от умершей.

Все-таки наиболее доступен Лютику был именно поэтический язык.

Дитя прекрасное, рожденное для счастья,
С улыбкой радости на розовых устах,
В расцвете сил. Зачем ушла так рано,
Молчания набросив покрывало
На жуткий свой уход,
Расскажет кто?
Прекрасная, с печатью на устах
То стон души больной или случайность…
Но ты безмолвствуешь.
Откуда ждать ответа…
Когда рассеется таинственная тьма?

Стихи Варвара Матвеевна поместила в нижнем углу портрета умершей. Как обычно, Лютик чуть склоняла голову, но смотрела не в сторону этого текста, а куда-то вдаль.

Последнюю строчку послания художница даже не пыталась оправдать ни размером, ни рифмой. На то это и вздох, что он нарушает общий ритм.

Следует сказать и о засохших цветах, которыми Юлия Федоровна украсила эпитафию.

Она как бы окружила строчки Варвары Матвеевны своим вниманием.

Как бы вздохнула в ответ на ее вздох.

Перед началом сеанса

Это далеко не все попытки вступить в контакт с Лютиком.

Вот хотя бы история о том, как мы с Арсением Арсеньевичем ходили в кино.

В феврале 1996 года в киноцентре "Ленинград" готовились к фестивалю "Серебряный век". У нас появилась возможность посмотреть несколько фильмов, в которых Лютик снималась в начале двадцатых годов.

Все складывалось очень удачно. Нам предоставили киномеханика и зрительный зал. К тому же давно ожидаемой встрече предшествовало приглашение.

На неоновой рекламе перед входом в кинотеатр одно слово было не зажжено. Оставалось еще два: "Посетите… Ленинград".

Кажется, обращались персонально к нам.

В Ленинград мы и собирались попасть.

Лютик и кино

Даже советские режиссеры, более или менее вдохновенные исполнители заказа, кое-что чувствовали верно.

Если их картины снимаются на фоне пейзажей Павловска и Царского Села, то им не обойтись без "ощущения личной значимости".

Что это за конец режима, если в нем не участвуют люди со стальной спиной и взглядом поверх голов?

Лютик когда-то жила в этих местах. Ей следовало не перевоплощаться, но только вспомнить кое-что.

Она сама написала об этом так:

"…Я бывала занята преимущественно в исторических картинах, и была вполне на своем месте. Мне очень шли стильные прически, я прекрасно двигалась в этих платьях с кринолинами, отлично ездила верхом в амазонках, спускавшихся до земли, но ни разу мне не пришлось сниматься в платочке и босой. Так и значилось в картотеке под моими фотографиями: "типаж - светская красавица"".

Оказывается, не так мало в Ленинграде людей с хорошими манерами! Конечно, в очередях об этом не догадаешься, но на съемочной площадке можно ничего не скрывать.

Впору вытащить тот самый платок, из которого Юлия Федоровна выстригла опасную середину.

Впрочем, лучше не рисковать.

Какое-нибудь простейшее движение в мазурке - тоже память сердца, неизгладимая печать детских и юношеских лет.

Сеанс

Странный нас ожидал сеанс. Что-то вроде сеанса черной магии. Среди теней, скользящих по экрану, мы пытались отыскать единственную милую тень.

Разумеется, фильм шел без тапера. Тишина стояла воистину гробовая.

Во время просмотра мой спутник страшно переживал. Мелькнет симпатичная головка, а ему кажется, что это - она.

Время от времени Арсений Арсеньевич требовал прокрутить пленку обратно.

В конце концов мы уже испытывали смущение перед киномехаником. Он вроде старается, все делает как положено, а мы его постоянно перепроверяем.

Теперь к киномеханику мы не обращались. Арсений Арсеньевич брал меня за рукав обнадеживающе, а после паузы мрачно говорил:

- Нет, все-таки не она.

Лютик так и не появилась. Как обычно, она предпочла остаться в тени.

Зато мы увидели Царское и Павловск двадцатых годов.

При свете юпитеров пейзажи прославленных парков выглядели еще более театрально, чем даже актеры.

Коллекция Арсения Арсеньевича

Конечно, детство есть детство. Ничего более важного в жизни Смольевского не было.

Даже если его представляют кому-то, то говорят не "Арсений Арсеньевич", но с непременным добавлением: "сын Ольги Ваксель".

И в самом облике этого пожилого человека есть что-то детское: голос тихий, улыбка чуть растерянная, а глаза светятся множеством огоньков.

Иногда Арсений Арсеньевич как бы спохватывается и высказывает по сей счет чуть ли не осуждение.

- Мне кажется, это не легкомыслие, а инфантилизм.

Возможно, его оценка и справедлива в отношении здоровья, но к своей биографии он относится ответственно.

Минувшее для него - своего рода хозяйство, требующее постоянного участия. Тут всегда ему найдется работа - переложить какие-то бумаги, составить списки, дополнить и уточнить.

Если он и проявляет непреклонность, то лишь в отношении истории семьи. В настоящем он может что-то великодушно не заметить, но когда речь заходит о прошлом, непременно скажет:

- Эта комната выглядела не так.

Или:

- Эта фраза была произнесена с другой интонацией.

Поэтому он и занялся рисованием. Уже много лет с помощью карандашей и красок он пытается запечатлеть интерьеры квартиры на Таврической.

Если отец коллекционировал всякую мелочь, вроде рукопожатий или случайных фраз, то сын сосредоточен на потерях реальных.

В его мартирологе есть место и слонику, что шествовал по жердочке над маминой кроватью, и многочисленным картинам на стенах, и столу с инкрустацией…

Словом, он пытается припомнить порядок вещей.

Так он осуществляет свою миссию. Впрочем, кто, если не он? Вроде уже совсем не осталось людей общих с ним воспоминаний.

Как же он занервничал, когда узнал, что на несколько недель из Будапешта приехала сестра одноклассницы Лютика по Екатерининскому институту благородных девиц!

Не часто встретишь собеседника, с которым можно обсудить подробности семидесятилетней давности.

Ирина Владимировна Масловская, к которой мы вскоре отправились, была именно таким человеком.

Ирина Владимировна

Эта совсем пожилая женщина, настоящий обломок безвозвратно ушедшего, жила в высотном доме в Купчино.

Арсения Арсеньевича не смущает далекий путь. Когда дело касается событий минувшего, у него всегда появляются силы.

Как он взлетел на четвертый этаж в своем стареньком костюмчике и мальчишеских сандалетах! Как волновался, что может ее не узнать!

Оказалось перемены не столь разительны. Все же восемьдесят пять не так далеко от семидесяти.

Старость - старостью, а величие - величием. В этой женщине было нечто такое, что никакие годы не могут отнять.

Ирина Владимировна была - этакая светская львица на пенсии. Она возлежала на диване и рассуждала о разном.

Обращал на себя внимание характерный изгиб в запястье. Вот так же делал ручкой на портрете Серова знаменитый импресарио Сергей Дягилев.

В ее годы минувшее и современность воспринимаются в одной плоскости. Ведь ни в той, ни в другой эпохе она не участвует, но только наблюдает со стороны.

"Опять нам грозят большевики…" - жалуется Ирина Владимировна.

Это она о сегодняшних выборах или о событиях более далеких? Не станем исключать ни того, ни другого: часто она начинает фразу в настоящем, а завершает в прошлом.

Подобные отношения с временами ничуть не противоречат реальности. Сколько раз в нашей истории случалось, что после сегодняшнего сразу начиналось вчерашнее.

Как это говорил один не шибко грамотный человек году в пятьдесят втором? "Поздравляю вас, товарищи, с новым тридцать седьмым годом".

Конечно, за давностью лет ее воспоминания потеряли четкость. Правда, случаются и прорывы: общая картина - в тумане, а какая-то одна минута видится резко.

Прямо посреди беседы Ирине Владимировне вдруг померещилась этакая фигурка горя, наподобие знаменитой Пьеты. Приглядевшись, она узнала стоящую на коленях женщину.

…Примерно через год после смерти дочери Юлия Федоровна пришла к Масловским и заметила у них в коридоре знакомую вещь. Это была та самая верблюжья подкладка, из которой Лютик, чуть видоизменив, сделала осеннее пальто.

Это пальто перед самым отъездом в Норвегию она продала сестре Ирины Владимировны.

У верблюжки на вешалке вид, как у брошенного пса. Так же покорно в ожидании хозяйки оно висело на Таврической.

Юлия Федоровна припала к рукаву, как к руке. Она плакала и целовала вылезший мех.

Лютик и Бродский

Помните, что Мандельштам говорил о времени?

На себя поэт не брал ответственности за эти выводы, дипломатично ссылаясь на авторитет философа Бергсона.

"Бергсон рассматривает явления, - писал он, - не в порядке их подчинения закону временной последовательности, а как бы в порядке их пространственной протяженности. Его интересует исключительно внутренняя связь явлений".

Ирина Владимировна от последовательности была совершенно свободна, а внутренние связи угадывала верно.

Вот и сейчас она их почувствовала, исключительно вовремя вспомнив виденный недавно фильм об Иосифе Бродском.

Что у нее вызвало такую ассоциацию? Может быть, рыжие волосы? Да, но не только. Общее тут - тяга к переменам, страсть к новым впечатлениям. Отчаянные поиски в данном случае есть попытка утолить потребность в свободе.

Сначала на экране появился Клуб ремонтно-строительного управления, где проходило второе - главное - заседание по делу Бродского. Потом камера показала дом по соседству. Тут-то Ирина Владимировна все вспомнила: это здесь, в Городском суде, слушалось "Дело об отобрании ребенка".

…Вот и еще одно подтверждение того, что Мандельштам прав.

Не зря же он говорил:

Все перепуталось, и сладко повторять…

И еще:

Быть может, прежде губ….

Эпилог

Чудовищная жара стояла во время Царскосельского карнавала 1999 года.

Сначала город плыл в жарком облаке, а затем медленно оседал. На газонах центральной площади, как на поляне в лесу, можно было разлечься и вздремнуть.

Трудно радоваться жизни в таких условиях, но карнавал отрабатывал свою программу и даже выглядел молодцом.

Помните, как характеризовал себя Иван Александрович Хлестаков? Вот и человек небольшого роста с обильными бакенбардами тут тоже - везде. Его изображение - на каждом плакате и транспаранте.

Помимо здравиц, обращают на себя внимание афоризмы и максимы. Судьба первого поэта рождает мысли, вроде такой: "жизнь поэта - не конфета".

Впрочем, это еще как сказать.

То, что для одного - значительно, для другого - развлечение. Разница тут примерно такая же, как между "гибелью всерьез" и участием в аттракционе "Убей Дантеса".

Вот мы и подошли к этому аттракциону.

Среди тех, кто здесь толпился, был мой знакомый издатель. Он тоже мысленно ставил себя на место первого поэта. Давалось ему это с видимым трудом. Прежде чем выстрелить, он долго наводил пистолет на цель.

Был он налегке, в майке и шортах. Единственное, что свидетельствовало о его особых правах, это сотовый телефон. Трубку он держал гордо, как ребенок эскимо. или как император - скипетр.

В этом облегченном летнем варианте проще заметить противоречия. Даже посторонний человек про себя отметит: нет, тут что-то не то.

Контрасты, действительно, имели место. Например, гигантский рост и - детская улыбка. Бурные реакции с непременными "О!" и - мягкие, безвольные жесты.

Кстати, издатель не только издавал книги, но и писал стихи.

Стихи - это что-то вроде фоторобота. По ним можно составить портрет сочинителя. Правда, ничего нового на сей раз мы не увидим: только утвердимся в том, что эти тексты имеют сходство с автором.

Издатель писал длинными строчками, но при этом имел пристрастие к уменьшительным. Этот большой ребенок чуть не по всякому поводу причмокивал: то у него сердечко, то кошечка, то - очка, то - чек.

Нельзя сказать, что он так уж разбрасывался этими суффиксами. Порой на него находили чувства едва ли не сентиментальные. Например, Лютику одно время он на самом деле покровительствовал.

Ах, какой замечательный договор мы составили! Как долго обсуждали каждую запятую! издатель был дотошен, но справедлив. Когда пришло время ставить число, он сказал:

- Напиши "04".

Это он отогнал тень гоголевского мартобря. Вдруг кто-то захочет исправить четвертое на сорок четвертое! Теперь от этой опасности мы были прочно защищены нулем.

Не такой это человек, чтобы пообещать и сразу исчезнуть. Два или даже три раза он звонил. В голосе слышалось настоящее волнение:

- Что ты медлишь, - торопил он меня. Не мог бы ты показать черновик?

Я все отнекивался и отнекивался. Возможно, чувствовал, что мне еще представится повод написать это послесловие.

Так я дотерпел до его нового звонка.

Казалось, со мной разговаривали из штаба революции или из автомата. Ни длинных фраз, ни, тем более, уменьшительных:

- Да… Да… Нет… Нет… В четыре часа.

Потом он понял, что переборщил. Все же категоричность - не его стиль. Скорее, ему присуща осмотрительность: если и операция, то только после наркоза.

Он опять играл привычную роль. Улыбался, потирал руки, предлагал кофе с хлебцами. Я постепенно расслаблялся и слышал откуда-то издалека:

- Мы провели маркетинг… Неизвестная поэтесса… Есть финансовые трудности…

Словом, бедная моя героиня в очередной раз оказалась не нужна. Робкий огонек в конце туннеля, вдруг загоревшись, погас.

Тут-то мне стало ясно, откуда у издателя пристрастие к длинным строчкам. Просто от природы ему свойственна запасливость. Вот и нас с Лютиком он на всякий случай приветил, а потом этот случай не представился.

И про его "О!" я все понял. В классицистском театре подобные восклицания просто обязательны. Там это своего рода фигура речи, вводное слово, пустой звук.

Я даже решил, что к цифре четыре он тогда прибавил не ноль, а "О!". Так сказать, внес в договор элемент классицистской условности. Тем более, что и год он поставил другой. Надо было 99, а он написал 98.

И еще мне подумалось вот что.

Как и все советские люди, половину жизни Лютик провела в очередях. Но, возможно, обиднее всего ей было ожидание в предбаннике столовой Литфонда.

Сын Арсений - как внук композитора - имел право на посещение этого заведения, а она нет. Не для нее были эти накрахмаленные скатерти и вежливые официантки.

Все это, конечно, объяснимо.

Кто-то проходит мимо швейцара, не здороваясь, а с кем-то не здоровается швейцар.

Одни самолично едят деликатесы, а другие знают об этом с чужих слов.

Такова существующая реальность.

Стоит ли удивляться тому, что ее судьба опять не складывалась?

Вновь она томилась перед закрытой дверью, наблюдала за входящими и выходящими писателями и их женами.

Что видит наша Золушка через прозрачное стекло? имена по большей части знаменитые, кумиры публики, литературный бомонд. Все блестит и отсвечивает, подобно обложкам из целлофана.

Ощущение такое, будто смотришь телевизор.

Вот - Александра Маринина, это - Фридрих Незнанский… Генри Миллер, зарубежный гость… Официантка так спешит к нему, словно рассчитывает не на чаевые, а на орден.

Наш издатель тоже явился на этот праздник жизни. Конечно, не в шортах, а при всем параде. Смокинг в комплекте с бабочкой и лакированными ботинками, сотовый телефон вместе с многочисленными "О!"…

Ну что тут скажешь…

Может, опять открыть Мандельштама?

Взять хотя бы стихотворение о Федре.

Начинается оно описанием театра времен классицизма, а завершается туманной строкой, напоминающей фразу гоголевского сумасшедшего.

Говорится здесь о чем-то столь же запредельно-далеком, как алжирский дей.

"Когда бы грек увидел наши игры…"

Царское Село

1997-2001

Несколько слов напоследок

Когда у меня возникают какие-то трудности, мне вспоминается одна история. Разумеется, я много раз возвращался к ней, работая над этой книгой.

С жизнью героев повести об Ольге Ваксель эта история связана опосредованно. Пользуясь уже известной нам формулой О. Мандельштама, тут следует говорить не о "причинности", но о "внутренней связи".

Когда-то мне поведал ее мой учитель - известный балетный критик Ю. И. Слонимский.

После революции Слонимский участвовал в создании труппы "Молодой балет". Спектакли ставил студент петербургской балетной школы Георгий Баланчивадзе, художниками были ученики Петрова-Водкина Владимир Дмитриев и Борис Эрбштейн. Сам Слонимский считался "теоретиком" - человеком, формулирующим задачи и определяющим направление поиска.

Вскоре Баланчивадзе покинул Россию, а его товарищи остались на родине. В тридцатые годы Дмитриев работал главным художником МХАТ, но рано умер, не пережив ареста жены; Эрбштейн много лет провел в тюрьме, а в начале шестидесятых покончил жизнь самоубийством…

За это время Петроград стал Ленинградом, Тука Слонимский - основоположником советского балетоведения, а Баланчивадзе - великим американским хореографом Джорджем Баланчиным.

Еще Слонимский стал мужем Натальи Леонидовны Лисовской, одной из солисток "Молодого балета".

Когда я познакомился с этой четой, Наталья Леонидовна ходила с трудом, а потому некоторые баланчинские балеты она мне объясняла "на пальцах".

Мне не забыть этих танцев на ручке кресла: пальцы легко образовывали дуэты, трио и квартеты, указательный или мизинец становились солистами…

Конечно, на встречу с Баланчиным Слонимский уже не надеялся. Она казалась ему столь же невозможной, как возвращение в юность.

В начале шестидесятых труппа "Нью-Йорк Сити балле" приехала в Ленинград. Едва ли не в первый день гастролей в доме Юрия Иосифовича раздался звонок.

- Позовите, пожалуйста, господина Слонимского, - произнес голос с явным иностранным акцентом.

- Жоринька, это ты? - спросила Наталья Леонидовна.

- Наташенька, а что ты тут делаешь? - удивился звонивший.

Назад Дальше