Гуляя по кабинету, Екатерина подумала, что капли, которые ей вчера прописал Роджерс, вряд ли полезны. Даже, может статься, противопоказаны. От них пошла какая-то странная ломота во всем теле и отяжелели ноги - такое ощущение, что вот-вот начнутся колики. Дай бог дотянуть до конца эту дурацкую историю - и сразу в постель.
- Александр Матвеевич, - сказала она с чувством бесконечной грусти, известно ли вам, что государи - самые одинокие люди на свете?
- О ваше величество, кому, как не мне…
- Так, - сказала Екатерина более энергично, более густо, чем говорила до сих пор, и после этого восклицания ее голос с каждым шагом наливался крутой царской властью. - А известно ли тебе, Саша, как трудно мне в этом году, когда я вынуждена вести две войны сразу, при постоянной угрозе внутренних смут, при полном запустении хозяйства, при том положении дел, когда чуть ли не я сама должна набирать рекрутов, отливать пушки и собирать фураж для армии?
- Мне известно все, ваше величество.
- А коль тебе известно все, то почему, позволь спросить, в этот трудный час ты валяешься у меня в ногах вместо того, чтобы стоять рядом со мной и помогать мне?!
- Потому что мы любим друг друга, ваше величество.
Длинный ряд венецианских зеркал на миг потускнел, и государыне показалось, что ей делается дурно. Слава богу, миновало. Больше всего в жизни она ненавидела смелость простых истин и напористость честных людей. Она была уверена, что все люди думают одно, а говорят другое. Ей это даже представлялось талантом, отпущенным всевышним, она восхищалась теми, кто этот дар довел до совершенства, и, когда при ней вдруг кто-нибудь говорил твердым голосом то, что думал на самом деле, это ставило ее в тупик, потому что она вдруг оказывалась вне игры. Для Екатерины, чтобы сказать то, что она думает, нужно было бы заново на белый свет родиться.
Коленки, однако, дают о себе знать. Оглянулась, на что бы присесть. Рядом была любимая голубая софа, на которую она обычно забиралась с ногами, укрывалась теплой шалью, и, зажмурившись, сочиняла реплики для своих будущих комедий. В какой-то миг она подумала: а что, если выгнать их вон, забраться на софу, укрыться шалью… Увы, могущество питается волей. Сев на самый краешек голубой софы и прямо, как в юности, держа спину, она призадумалась. Конечно, в шестьдесят трудно держать спину, точно тебе шестнадцать, но ее соперница следила за ней во все свои раскосые глаза, и Екатерина обязана была давить на нее не только могуществом, но и статью.
- Милая княжна… Вам, должно быть, известно, что мне приходится почти все время воевать. Мы вынуждены отдавать ратному делу лучших своих сыновей, ибо, как мудро говорил Петр Великий, через ратные дела мы вышли в люди и с нами, с которыми раньше в Европе и знаться не хотели, теперь почитают за честь за один стол садиться.
- Известно, ваше величество.
- К сожалению, войны имеют и свою дурную сторону - они почти всегда ведут к падению нравов. И не только в пределах государства или самой армии. Даже в столицах среди знати, даже при моем дворе можно наблюдать это чрезвычайное падение нравов.
- Мне и это известно, ваше величество.
- Вы также, должно быть, знаете, что я, будучи занята важными государственными делами, мало обращаю внимания на эти флирты. Что ж, люди молодые, это так естественно. Влюбляются, строят интриги, ссорятся, мирятся. Не беда, если какой-нибудь пылкий драгун и переночует у какой-нибудь не в меру горячей фрейлины, лишь бы об этом не слишком много сплетен пошло. Что ж, и согрешат, и покаются потом - стоит ли мне в это вникать?
- Мне известно о таком вашем отношении, ваше величество.
- А если и это вам известно, то почему, позвольте спросить…
- Потому что мы любим друг друга.
Екатерина поднялась с голубой софы, подошла к рабочему столику, и ее рука потянулась было за белым колокольчиком, которого все до смерти боялись. Белый колокольчик означал вызов Шешковского, домашнего палача государыни, под кнутом которого не раз содрогалось и корчилось от боли достоинство России. У Екатерины была минута слабости, ей захотелось, чтобы тут же, на ее глазах, их били бы кнутом до полного бесчувствия, но потом рассудок взял верх. Это было слишком малой местью за то оскорбление, которое они ей наносили.
- Саша, - сказала она тихо, - скажи, есть хоть какая-нибудь возможность вернуть все в прежнее состояние дел?
- Невозможно, ваше величество.
- Да почему невозможно-то?!
- Потому что мы любим друг друга.
- Что ж, - сказала государыня, - на этом давайте и кончим. Идите оба и оставайтесь на своих должностях вплоть до получения высочайшего решения по вашему вопросу…
В воскресенье после литургии государыня дала большой обед, на котором объявила о предстоящей свадьбе генерала Дмитриева-Мамонова с княжной Щербатовой. Еще через неделю сыграли свадьбу. Подарки государыни были воистину царские - две с половиной тысячи душ и сто тысяч рублей с непременным, однако, условием, чтобы после свадьбы, причем сразу же после свадьбы, молодые навсегда покинули столицу и уехали в Москву, где им было определено место постоянного жительства.
Почти все лето государыня прожила одна, как говорили при дворе, холостячкой, но в течение того лета она много работала, и дела империи как будто пошли на лад. С юга поступили наконец добрые вести. В сентябре Суворов, бросившись со своим корпусом на помощь австрийцам, вырвал две блистательные победы. Фокшаны и Рымник переломили ход войны в пользу России, и только рано наступившие осенние дожди спасли турок от полного поражения. Как известно, в те времена войны велись кампаниями, с весны до осени.
В течение всего того лета государыня чаще, чем обычно, иногда два раза в неделю, писала на юг Потемкину. Печать какой-то тревоги лежит на всех ее письмах. Женив своего фаворита Мамонова, она, хоть и не по своей воле, ослабила позицию Потемкина при дворе, потому что в том хрупком состоянии политической устойчивости державы очень важно было, чей человек фаворит и к какой партии он примыкает.
Светлейшего это мало беспокоило, он сообщал в письмах, что как раз занят поисками нового воспитанника для государыни. Он не знал, что воспитанник уже найден и умная Екатерина, наученная за четверть века пребывания на русском престоле ничего не брать из чужих рук, пока эти руки не станут своими, просто дожидалась своего часа.
И он настал. Однажды под вечер, представляя списки офицеров к присуждению очередных званий, фельдмаршал Салтыков вдруг замолвил слово за скромного ротмистра, командира караульной роты дворца.
- Я и сама успела заметить его старание, - сказала императрица, - но если не возражаете, поговорим об этом завтра, после заседания Совета.
На Совете, состоявшемся на следующий день, Екатерина достала давно заготовленный прожект о слиянии двух южных армий в одну под командованием Потемкина. Это означало отставку для главного воина минувшей войны Румянцева-Задунайского и утверждение в этом звании князя Потемкина. Долгие годы Салтыков и слышать не хотел об этом, но теперь государыня предлагала сделку. Отдать Потемкину всю армию на юге, чтобы самой иметь возможность получить из рук Салтыкова этого херувима. Военному министру цена показалась разумной, и план был утвержден.
В конце сентября, перед возвращением в Зимний, как никогда довольная собой Екатерина предприняла длинную прогулку по парку в обществе той же старой приятельницы Нарышкиной. Во время этой прогулки они опять наткнулись на молодого красавца. Теперь он уже не краснел так безбожно. За лето похорошел, возмужал и, не теряясь более, молча отдал честь.
- Ваше величество, простите мне мою нескромность, - вдруг произнес он, когда женщины прошли было уже мимо.
- Да в чем же вы усмотрели эту свою нескромность?
- В непростительно долгом лицезрения той, что сияет подобну, подобно…
"Ба, да он у нас еще и поэт!"
Тем временем красавец снова плюхнулся на одно колено, опустив свою грешную головушку, не до конца освоившую правила построения поэтических метафор. А волосы у него были и вправду хороши - с этаким вороным блеском, прямо так и хочется потрогать их рукой… Екатерина с трудом заставила себя перебороть это искушение, она уже отходила прочь, но Нарышкина, попридержав ее за локоть, прошептала:
- Пощадите его, ваше величество… Видите, в каком он состоянии. Еще, чего доброго, скончается на наших глазах…
- Да отчего он может так вдруг, на наших глазах скончаться?
- От любви, ваше величество! Неужели вы не видите, как он измучен томлениями так и не находящего выхода великого чувства своего?!
- Да что ты говоришь?!
Сделав несколько шагов по направлению ко все еще стоявшему на колене Зубову, Екатерина правой руке, обтянутой белой перчаткой, взяла его за подбородок, как обычно берут малых детей, и, запрокинув его лицо перед своими уже выцветшими голубыми глазами, долго в него всматривалась. Лицо было красивое, точеное, нервное, чуть-чуть женственное, но черные, с цыганским блеском глаза смотрели смело, по-мужски и, кажется, уже были посвящены во многие земные прегрешения.
- Дозвольте, ваше величество, в знак вашего прощения хотя бы прикоснуться…
Зубов впился губами в кончики ее пальцев, и, почувствовав сквозь ткань перчатки его горячее дыхание, Екатерина поняла, что это судьба, а от судьбы, как известно, не уйдешь.
- О, да вы в какой-то горячке, ротмистр… По-моему, вы больны. Я непременно сегодня же пришлю к вам своего доктора…
- Да я совершенно, ваше величество, то есть совершенно…
- И слушать не хочу! Это вам только кажется по молодости лет, а Роджерсу виднее…
Они разошлись. Зубов летел в свое караульное помещение как на крыльях. От Нарышкиной, также хлопотавшей за него, он знал, что посещение врача государыни было началом приближения к ее величеству. После Роджерса кандидат в фавориты переходил в распоряжение статс-дам - они обучали его манерам, придворному этикету. Завершала подготовительный период некая Перекусихина, известное при дворе лицо под кличкой Проб-дама.
Продвижение Платона Зубова в фавориты проходило крайне успешно. На всех этапах он выказывал незаурядные способности, и почти сразу же после возвращения двора в столицу произошло сближение. Увлечение государыни было столь велико, что ее глаза постоянно сияли, хорошее настроение искало выхода, отчего она что ни день приглашала гостей и устраивала вечеринки. После шумных представлений и роскошных ужинов садились играть в карты, но уставшая за день государыня часам к одиннадцати - никак не позже - прощалась со своими гостями. К великому удовольствию присутствующих, молодой двадцатилетний Зубов, поднявшись следом за государыней, храбро следовал за ней в ее внутренние покои.
А что же та влюбленная пара, улетевшая на крыльях любви во вторую столицу? Была ли она счастлива, прожила ли она долгую, счастливую жизнь? Увы, нет, потому что месть государыни была воистину ужасающей. Одурманенные взаимным влечением, они казались себе первозданно чистыми, но государыня прекрасно знала, что, пожив при дворе, они уже достаточно вкусили там райских яблок, а если сами не вкушали, то слышали их хруст на каждом шагу…
В Москве юная Щербатова заскучала - оказалось, Саша совершенно не способен заменить собой блеск и пышность двора. И никаких тебе балов, театральных представлений, сплетен. Молодая супруга начала запираться в своей комнате, плакала целыми днями. Раздосадованный ее поведением супруг тоже стал подумывать - а не свалял ли он дурака с этой свадьбой? Ведь было же время, причем совсем недавно, когда он мог оказывать решающее влияние на ход государственных дел! Его расположения домогались послы иностранных держав, его заваливали подарками, его остроты обходили Петербург. Кланялись в пояс губернаторы, поэты сочиняли оды ко дню рождения, и на что же он все это променял? На длинный домашний халат, на мятые туфли и на бесконечные пререкания с этой и в самом деле зеленой дурой!
Всего через несколько месяцев после свадьбы пошли слухи, что молодые живут плохо, ругаются и даже дерутся. Потом стали поговаривать, что бывший фаворит написал государыне письмо, слезно прося вернуть его к прежним милостям. Екатерина не ответила, и он, выждав какое-то время, снова написал, позаботившись через своих людей, которые все еще оставались при дворе, чтобы это письмо дошло до адресата в самый для него приемлемый день, когда ее величество будет пребывать в наиболее приятном расположении духа…
Увы, все было напрасно. Государыня бросала его письма в камин, не читая. У нее было много хлопот по управлению страной, она была увлечена сочинением новых комедий. Все свободное время она посвящала Платону Зубову, который оказался умным, задушевным, мужественным и, конечно же, конечно же, конечно же…
Глава пятая
Вифлеемская звезда
Страна моей печали, страна моей любви…
Эминеску
Не заграждай рта у вола молотящаго.
Второзаконие
Лес ты мой зеленый, отыскать бы путь-дорожку и тропинку для себя… Едва ли не половина молдавской народной поэзии посвящена кодрам, густым дубовым лесам, укрывавшим в лихую годину этот народ и не раз спасавшим его от полного уничтожения. Признательность простого сердца не ведает границ ах, лист зеленый, лес густой, как живешь ты, милый мой!
Кодры - что им сделается? Живут могуче, прочно, вечно, но увы… Наступает день, и час, и мгновение, и пожелтевший зубчатый лист, мягко отделяясь от матери-ветки, долго кружит в голубом прозрачно-осеннем воздухе. Устав в этом парении, он покорно стелется, хороня сам себя. И лежит он, сердечный, плашмя, лежит беспомощный, бездыханный, и пройдет по нему кто угодно, когда угодно, куда угодно…
Опавшая листва вместе с прохладой осенних ночей приводит в движение гигантский мир беженцев. Теперь стоянки раскрыты, и видно за много верст, кто где коротал лето. Весь этот покатый склон, например, занимали Петрешты. В низине, над ручьем, жили Штефанешты, а на той стороне обосновались Варзарешты. О эти бедные, эти многострадальные наши села… У нас еще не было и, кажется, уже никогда не будет полной хроники хотя бы одного села, чтобы проследить, через какие муки пришлось пройти этим карпатским горцам, ассимилированным римлянам, объединенным деревянным крестом над своей церквушкой и многочисленными горестями и бедами, захороненными в названии самой деревушки.
И снова кликнула судьба, и снова запрягаем… Провозившись со своими скудными пожитками всю ночь, чуть соснув только под самое утро, деревни прощаются с код-рами ранней-ранней зорькой. Длинные колонны безропотной бедноты растекаются ручейками по склонам, по пустырям и, прощаясь на ходу село с селом, человек с человеком, уходят - кто на восток, кто на запад, кто на телеге, кто пешком. Небо затянуто тучами, солнца совсем не видать, и, прикидывая время больше по наитию, люди спешат. За годы бесконечных смут поля заросли сорняками, стали чужими и колючими. Ни дорог, ни колодцев, ни памятки никакой - только одинокие могучие орешины высятся над заросшими пыреем полями, напоминая пароду о его прошлом, да покосившиеся распятия над высохшими родниками, напоминая народу о его вере.
Пронзительно скрипят давно не смазанные, никуда и ни за чем не ездившие колеса. На телеге, груженной всяким скарбом, покачиваются вместе с многочисленными узлами четверо ребятишек. Поначалу, пока выезжали из леса, они сладко спали вповалку, но затем простор открытых полей прорвался сквозь их детский сон, разбудил, и они, не в силах по-настоящему проснуться, без конца оглядываются и, бледные, переболевшие за лето всем на свете, мигают и не могут взять в толк, то ли они в самом деле возвращаются, то ли им это долгожданное возвращение домой только снится.
Рядом с лошадкой плетется с кнутом под мышкой задумчивый глава семейства, господарь, как он сам себя называет. Идет этот господарь медленно, удрученно, потому что вспашка, сев и уборка - это единственное, что он в жизни умеет, единственное, ради чего живет. А между тем уже три года он не пашет, не сеет и не собирает урожай. Семья живет впроголодь, запущенная земля одичала под ногами, а войне ни конца ни края. И оттого, что его воля как человека ни на что более не влияет, ни на чем более не сказывается, он начинает тупеть на глазах. Бесконечно несчастный, неумелый и невезучий, опротивевший сам себе, плетется господарь рядом со своей лошадкой, вместе составляя библейски печальное целое.
К задку телеги привязана коза - единственное, что у них, помимо лошадки, осталось. За козой идет, подгоняя ее хворостинкой, господина. Она шепчет про себя какую-то молитву, часто оглядывается на уплывающие вдаль леса, следит, чтобы из телеги что не выпало, и кажется, вот-вот заплачет. Для деревенских женщин отъезды и приезды - сущая мука. Господь их знает - то ли все дело в том, что женщины обычно прикипают к любому месту, где они пробыли более суток, то ли гложет эту бедную господину, что на телеге всего четверо ребятишек, а весной, когда убегали в лес, было шестеро… Две могилки так и остались там, в укромном месте, под старым дубом, и, покидая лес, она, должно быть, клянется, что каждый год в день поминовения навестит своих кровинок.
Но, может статься, расстроил ее истошный собачий вой, доносившийся с лесной опушки. В той нескончаемой собачьей печали, конечно же, слышится и голос того самого Гривея, который весной семенил за их телегой. За лето собаки в лесу одичали, зажили стаями, перестали отзываться на свои клички, перестали своих узнавать. Теперь вот воют. Должно быть, спохватились, что их бросают. Вспомнили, что уходящие вдаль люди как-никак не чужие. Было время, эти люди делили с ними последние крохи. Теперь вот уходят, а они остаются. Хоть и одичали, трагедии этого подлунного мира доходят и до них, и, сев на опушку леса, задрав мордочки к небу, собаки воют пронзительно, истошно, неземно, словно судьба, словно рок какой-нибудь.
Осенний день короток, а путь долог. Колонны идут днем, идут ночью, потом начинают дробиться на ходу, и, измотанный бездорожьем, каждый ищет свой путь, полагаясь главным образом на свою клячу и на бога. Еще верста, еще перелесок, еще ночь, и вот родные холмы начинают ранним утром выплывать из тумана. Еще один спуск, еще один, последний подъем, и вдруг из-за пригорка вместо крыши родного дома медленно выплывает обугленный дымоход. Сердце останавливается, замирает дух. Не скрипят более колеса. Тяжело, с натугой дышит лошадь, замерла чем-то удивленная коза, и дети на телеге напряженно вытянули тонкие шейки.
- О арс? Сгорел? - с дрожью в голосе спрашивает господина, ибо, будучи женщиной, она не решается поднять глаза, чтобы не умереть тут же, на обочине дороги…
- О арс… - с досадой роняет господарь и, похлопав по загривку свою лошадку, продолжает путь.