Колосья под серпом твоим - Владимир Короткевич


Приднепровье, середина XIX века. Готовится отмена крепостного права, меняется традиционный уклад жизни, растёт национальное самосознание белорусов. В такой обстановке растёт и мужает молодой князь Алесь Загорский. Воспитание и врождённое благородство натуры приводят его к пониманию необходимости перемен, к дружбе с людьми готовыми бороться с царским самодержавием. Одним из героев книги является Кастусь Калиновский, который впоследствии станет руководителем восстания 1863–1864 в Беларуси и Литве.

Содержание:

  • Книга первая - ИСТОКИ ВОД 1

  • Книга вторая - СЕКИРА ПРИ ДРЕВЕ 74

  • Вместо послесловия 151

  • Примечания 152

Владимир Короткевич
КОЛОСЬЯ ПОД СЕРПОМ ТВОИМ
Уладзімір Караткевіч
КАЛАСЫ ПАД СЯРПОМ ТВАІМ
1965

В РУКИ ГОЛОДНЫХ БЕДНЯКОВ

ПРЕДАШЬ ТЫ ВРАГОВ ВСЕХ СТРАН,

В РУКИ СКЛОНЕННЫХ КО ПРАХУ -

ДАБЫ УНИЗИТЬ МОГУЧИХ ЛЮДЕЙ

РАЗНЫХ НАРОДОВ.

Кумранский свиток войны


Матери моей посвящаю

Книга первая
ИСТОКИ ВОД

Он же сказал им в ответ:

вечером вы говорите: "будет вёдро,

потому что небо красно";

и поутру: "сегодня ненастье,

потому что небо багрово".

Лицемеры! Различать лица неба вы умеете,

а знамений времен не можете?"

Евангелие от Матфея, 16, 2, 3.

I

Груша цвела последний год.

Все ее ветви, до последнего прутика, были усыпаны сплошным бело-розовым цветом.

Она кипела и роскошествовала в пчелином звоне, протягивала к солнцу свои старые лапы и распрямляла в его сиянии маленькие, нежные пальцы новых побегов. И была она такой могучей и свежей, так неистово гудели в ее розовом раю пчелы, что казалось, не будет ей извода и не будет конца.

И, однако, конец ее приближался.

Днепр подбирался к ней исподволь, потихоньку, как разбойник. В своем вечном стремлении сокрушить правый берег, он в половодье подступал к нему вплотную, разрушал пологие места, уносил лозняк, чтоб посадить его в другом месте берега, вырывал куски или осторожно подмывал его, чтоб вдруг обрушить в воду целые глыбы земли. Потом отступал до следующей весны, и трава милосердно спешила залечить раны, нанесенные могучей рекой. Весной он возвращался снова, и опять где разрушал, где подмывал, и со временем окружил грушу почти со всех сторон.

…За грушей кончался Когутов надел. Лет сорок тому назад за деревом стояла черная баня. Но в одну из ночей Днепр внезапно проглотил ее – даже бревна не успели спасти. Так, наверно, и уплыли все бревна из Озерища аж в самый Суходол, где полуголодные мещане и щепки не пропускали.

Новую баню старый Данила Когут построил саженей за сто от берега, намного выше своей хаты. Снохи жаловались: пока натаскаешь воды, руки отвалятся. Данила слушал их и ворчал в ласково-въедливые, золотистые тогда еще усы:

– Лишь бы моя калита с деньгами не отвалилась. Рук не покупать…

И гнал сыновей, чтоб помогли бабам натаскать воды.

Новая баня со временем стала слишком просторной для семьи Когутов. Сыновья, по новым обычаям, отделились, и с отцом остался только старший, Михаил, с женой да их пятеро сыновей и дочь-мезеница – последыш.

Пойдут семь "мужиков" в первый пар, а места – хоть собак гоняй, даже холодно от этого простора.

И все же о старой бане никто не жалел. Вместе с баней сплыла и черная история семьи Когутов.

Произошло это спустя несколько лет после того, как Приднепровье отпало от "Короны". Данила был тогда еще подросток, единственный сын у отца, единственный внук у деда. Словно напасть какая-то навалилась на людей. За три поколения холера дважды выкосила Озерище. Когутам повезло: по одному мужику все же осталось на развод. Остальные умерли. Не помогло и то, что Роман, Данилин дед, считался ведьмаком. И он ничего не мог поделать, потому, видать, что хвороба была новая. Даже самые старые люди не слыхали ничего от своих дедов про холеру.

Всем, кто не сбежал в лес, пришлось худо. А Роману с сыном Маркой не позволил убежать пан. Дал им ружья и приказал остаться в пустой деревне, чтоб не разграбили крестьянского скарба лихие люди. Ружья, пожалуй, и не стоило давать. От холеры ружьем не отобьешся, а лихие люди боялись Романа с его славой ведьмака больше, чем ружья.

Наверно, Роман не был бы Романом, если б не нашел средства от худой напасти. Он и отпоил сына резким березовым квасом. Не отдал смерти. Но остальных спасти не успел.

Холера отошла. Забыли о ней. А в Когутовой хате так и жили старый, взрослый да малый.

И вот тут и случилось самое страшное. В одну из темных ноябрьских ночей Марка убил отца в бане. Запорол вилами.

Аким Загорский, старый озерищенский князь, услыхав такое, за голову схватился. Чего же тогда ожидать от человека, если он на отцеубийство решился? Что же это делается? То ли библейские времена возвращаются, то ли конец света настает? А так как он двадцать лет неизменно ходил в почетных судьях – и до раздела, и после, в губернском суде, – то и решил закатать преступника туда, откуда и ворон костей не приносил, благо теперь просторы были неизмеримые, даже Сибирь своей была. Схватили Марку – хорошо! В цепях он – хорошо! Быстрее его, выродка, в Суходол, на судебную сессию!

А потом одолело Акима раздумье. И не то чтобы князь теперь оправдывал убийцу. Он задумался: как могло случиться, чего ради мог пойти на такое любимый, от смерти отцом спасенный сын, единственный наследник? И, главное, удивляло Загорского то, что никто из односельчан ни словом, ни даже взглядом не осудил Марку. Будто так и надо было.

Аким Загорский понимал силу обстоятельств. Знал и то, что ни один суд никогда не докопается до глубины того, что принудило человеческую душу совершить такой тяжелый проступок. Не для того люди суды выдумали. Суд – это расправа. И хозяева каждого суда хотят только одного: чтоб расправа наступила как можно скорее и не очень дорого стоила.

А поэтому однажды ночью он явился в темницу старого замка. Замок был двухэтажный, с подземельями. В башнях новая власть разместила провиантские склады, а подземелья так и остались тюрьмой.

Аким Закорский думал, что увидит слизняка, раздавленного тяжестью собственной вины, а увидел человека, который даже глаз не прячет.

– Может, не твоя в том вина? – смутился Загорский. – Может, кто-то другой?…

– Моя вина, – ответил Марка. – Моя рука совершила, мне и нести кару.

– Так что же ты тогда святым прикидываешься?! – вскипел князь – У собаки глаза занял?

– Вы не кричите на меня, – совсем не по-мужицки, с гонором, сказал Марка, закованный в кандалы. – Земной суд мне не страшен. Меня преисподняя ждет. Я душу свою навек загубил, и мне уже из огня ада никогда не выйти.

Загорский, так ничего и не добившись, ушел. И начал расспрашивать озерищенских крестьян. Долго ничего не мог узнать, пока одна старушка не рассказала обо всем. И тогда у Акима волосы встали дыбом.

Недаром покойного Романа считали ведьмаком. Сам Аким Загорский в такую глупость, конечно, не верил, но они, они-то все верили. Да и как было не верить, если Роман лечил какими-то там травами коросту и болячки, вправлял вывихи, выводил родимчик, "выводил" у детей испуг: брал их на руки, смотрел в глаза, и детям сразу становилось легче.

А такие "врачевания" без нечистой силы, ясно, не обходятся. И каждому ведьмаку, будь он самым умным, даже тому, кто не употреблял своей силы во зло, предстояло после смерти расплачиваться.

Наступит время, и ведьмак должен залезть в подпечье, лучше всего в бане. И именно там отдать дьяволу душу. Так сводить с дьяволом последние счеты предстояло и Роману. И рядом с ним обязательно должен был быть сын.

Они и пошли в баню вдвоем, когда "ведьмак" почувствовал приближение смерти. Старик залез в подпечье и долгое время там что-то бортотал. Может, вспоминал жизнь, а может, бредил. Потом пришел в себя и протянул руку, чтобы сын помог ему выбраться.

И вот тут наступила самая страшная минута. Всем известно: если сын возьмет отцову руку, вся колдовская сила перейдет к нему. А с силой – смерть в подпечье и огонь ада.

Марка знал: он не желает унаследовать колдовство отца. Против этого были жизнь и слова, которые он каждое воскресенье слышал в церкви. Притом – если бы унаследование хоть спасало от ада душу старика. Но оно не спасало, а только обещало ад еще и ему, Марке, пусть не сегодня, так через какое-то время.

И он не взял руки отца, хотя знал, что, если не возьмет, старик будет мучиться в подпечье еще долго – ночь, две, возможно, даже три.

Он сидел со стариком почти до утра. И тот все время стонал и все чаще и чаще вскрикивал. А Марка смотрел на него и плакал от жалости.

Перед рассветом он решился. Конечно, то, что он собрался сделать, угрожало ему преисподней и вечными мучениями, но зато освобождало отцову душу от когтей дьявола.

Все верили, что мученическая смерть, да еще от руки близкого, вмиг уничтожает власть темной силы. А кто ближе старику, как не родной сын? Неписаный закон приказывает ему доконать отца, чтобы тот не мучился здесь и не мучился потом. Что ж, он сделает то. И пускай будет худо ему, Марка будет спокоен, что отцу хорошо хоть на том свете, а значит, он поступил правильно.

Марка сходил в гумно и принес вилы.

Узнав все это, Загорский начал судить не только убийцу, но и себя. Да, такому варварству и дикости нет оправдания. Однако кто повинен в том, что эти люди дикари? Государство, которое вспоминает о них только во время мятежа? Властители душ, которым есть до них дело лишь после жатвы? Откуда им знать законы природы, окружающей их. Церковь кричит им об аде, предания угрожают дьяволом и колдунами.

Вот и суду только теперь будет дело до Марки.

И чем помог своим людям он, Аким Загорский? Не убивал, не грабил, потому что не имел в этом нужды. Но что общего мужду Маркой и им, кто гордится тем, что посетил в Ферне Вольтера? Господин и крестьяне – жители разных миров.

И вскоре от всех рассуждений в его сердце осталось лишь понимание того, что суд поступит плохо, наказав "преступника", и он, Загорский, не сможет ничем помешать. Слепые судят слепого.

Поэтому Загорский всей своей властью жал на судей, и приговор был вынесен сравнительно мягкий – десять лет каторги.

…Марка из Сибири так и не вернулся. Его сын Данила и тот давно стал дедом. Умерла императрица, и сын, и один из внуков ее. Умер и Аким Загорский. Почти забылся случай с баней, а потом и самую баню слизнул Днепр.

Словно и не было ни людей, ни закопченной низкой баньки на берегу. Только груша…

Позади нее лежали приднепровские откосы, деревни, пущи и местечки. Позади нее стояли замшелые замки, курные хаты и древние белые звонницы.

А груша цвела последний год. Днепр подкрадывался к ней исподволь, как разбойник. В этот последний год она держалась только силой своих корней. Следующий – из миллионов – паводок должен был бросить дерево в волны вместе с цветенью. Но оно не знало об этом. Оно цвело в пчелином кипении. И лепестки падали в быстрину реки.

II

Днепр течет между высоких берегов спокойно и уверенно, вымывая из-под круч песок, порой открывая для человеческих глаз то, что сам же раньше прятал от них, – ноздреватые известняки, красные, с лиловым оттенком плитки железняка и вековечные, варяжских времен, дубы.

Они черные, как кость, эти мореные дубы. Как обгоревшая, черная кость. И когда видишь на отмели полузанесенное песком мокрое бревно, сразу становится понятно, откуда пошло предание о богатырях, которые спят, засыпанные песком и оплетенные травой, спят, пока не придет время большой беды и пока их не позовет народ.

…Беда приходила много раз, а они не воскресали. Может, и вправду окаменели, как те дубы?

Кто знает?

Но течет и течет великая река. Нас не было, а она уже несла свои волны мимо заводей, пущ и аистиных гнезд. И когда нас не станет, она все будет течь дальше и дальше, к последнему, далекому морю.

…Деревню Озерище, которая приткнулась над Днепром, на белопесчаном откосе, весной заливает вода, и тогда она стоит как бы на острове. Церковь в стороне, тоже как бы на острове, и на пасху попу с причтом иногда приходится объезжать ее на челнах.

Прошла пасха, сильно спала вода. На высоких местах уже отсеялись. Деревня дремлет в мягких лучах майского солнца, пустая, разомлевшая. И все же Днепр, почти совсем отступив в летнее русло, не может успокоиться и лениво точит низ берега… Тишина. Покой. Дурной крик петуха над кучей дымящегося навоза.

…В тот майский день на песчаном откосе, под той самой грушей, которой кончался теперь Когутов надел, сидела стайка детей – три мальчика и девочка.

Лишь двое старших – лет по одиннадцати – сидели, прикрыв бедра льняными рубашками. Третий, серьезный мужичок лет восьми, и девочка года на два моложе его были совсем голые, но нисколько, видимо, не смущались своей наготы.

Из этих четверых два голыша и один малость одетый были очень похожи. Золотистые спутанные волосы, диковатые светло-синие глаза и, несмотря на детскую угловатость, какая-то особенная, неторопливая слаженность в движениях. Каждый, посмотрев на них, сказал бы: "Когутово племя".

Четвертый был совсем не похож на них. Тоньше. Темнее кожей. С прямым носом, как у остальных трех, но с крутым вырезом ноздрей, не по-детски строгим ртом.

Он и сидел как-то более свободно, легко. Каштановые волосы мальчика искрились под солнцем крупными волнами. Темно-серые широкие глаза спокойно смотрели на стремительное течение Днепра.

Ничего не было на волнах реки – ни паруса, ни стада уток, – и потому это занятие скоро надоело сероглазому. Он лег на спину и обратился к соседу:

– Пойдем еще в воду, Павелка?

– Сдурел, Алесь? – солидно сказал Павел. – Подожди, вся ведь вода взмутилась.

Вода в Днепре была еще холодноватой, и потому дети выбрали для купанья небольшую заводь, хорошо прогретую солнцем. Купались, видимо, совсем недавно, потому что волосы у них были мокрые.

– Жарко, холера его возьми, – вздохнул Алесь и опустил черные ресницы. – Пойдем через неделю на Равеку? Стафан там намедни во какого окуня выхватил.

Павел молчал.

– Ты что молчишь, Павелка? – спросил Алесь. И, уже встревоженный, увидел, что у друга дрожат губы. – Ты чего, Павлюк?

– Через неделю тебя, может, здесь и не будет, – глухо сказал Павел.

– Вот дурина! Куда же это я денусь?

– Сегодня утром – ты как раз навоз на Низок возил – приезжал Карп из имения. Сказал, что паны поговаривают: мол, хватит, мол, тяжело Михалу Когуту без нашей помощи и время брать Алеся… Это чтоб за тебя отец "покормное" и "дядьковое" получил…

В глазах Алеся появилась тревога. И сразу же исчезла, уступив место решимости.

– А я не пойду. Кто меня заставит, если мне и здесь хорошо?

– Гэ-эх, брат! – тоном взрослого сказал Павел. – Тут уж ничего не поделаешь. Возьмут во двор – и концы. На то они паны. На то мы мужики. Как отдали они тебя, так и возьмут.

– А я убегу. Я не ихний. Я ваш.

– Привыкнешь, – продолжал Павел. – Помнишь, как шесть лет тому назад ревел, когда тебя к нам привезли? И страшно у нас, и черно. Привык же…

– Куда это Алеся заберут? – спросила девочка. Стояла перед ними, голенькая, кругленькая, держала во рту палец.

– Иди ты, Янька, – с досадой сказал Павел. – Что ты знаешь?

– Куда его заберут? Он ведь наш. – В голосе девочки было недоумение.

– Наш, да не совсем.

И тут Алесь вскочил на колени.

– Как это не ваш? Как это? А чей же я? Аришки-дурочки?

На глазах у него накипали злые слезы. Он не сдержался и отвесил дружку звонкую оплеуху. А спустя еще мгновение они друг через друга катились вниз, к реке, поднимая тучи песка.

За кулаками света не было видно. Скатившись на самый берег заводи, красные, пыльные, они молотили друг друга и ревели.

Яня, захлебываясь криком, побежала к ним, загребая ногами песок.

– Не над… Але-е-е… Па-а-а!!!

За нею важно, откинувшись назад, словно круглое пузо могло перевесить, двигался голыш "мужеска пола" Юрась Когут.

Девочка уже совсем обезголосела и часто топала ножками, не замечая, что зашла в воду.

И тогда восьмилетний Юрась, посмотрев на нее, наклонился, зачерпнул полные пригоршни ила и звонко шмякнул его на их головы.

Драка прекратилась. Оба смотрели друг на друга и на Юрася. А тот после паузы медленно сказал:

– Э-к важно-о…

И пошел к девочке.

– Идем, Янечка, идем. Они же шутят. Это Алесь пошутил… Вишь, вывозилась вся.

Ребята смотрели, как Юрась повел Яню в заводь. На глазах у Алеся появились слезы.

– Дураки, – сказал он, – напугали девчонку. И ты дурак… Дурак ты, вот кто… Если я не ваш, так я и уйду… Не очень нужно… Только в Загорщину я не хочу. Найду на большаке могилевских или мирских нищих с лирами – с ними двину. И оставайтесь вы тут со своей Равекой и с холерными вашими окунями.

Он зашел по пояс в воду и начал смывать с головы серый ил. И вдруг почувствовал, что рука Павла легла ему на волосы.

– Погоди. Давай помогу… Ты… Прости…

Алесь выпрямился. Так они и стояли друг против друга по пояс в воде. На голове у Павлюка была густая лепешка, с волос Алеся стекали на лицо и грудь серые струйки. Они текли и от глаз, и нельзя было понять, вода это или слезы.

– Павлюк, – тихо спросил Алесь, – неужели заберут меня?

– Не знаю, – неискренне ответил тот. – Может, и обойдется. Давай лучше мыться. Вечереть скоро начнет.

Они мылись молча. Яня и толстый Юрась сидели у самого берега, и Юрась брал большой раковиной воду и поливал Яне на живот.

– Дети, – прозвучал голос с обрыва, – хватит вам бултыхаться: верба из ж… вырастет.

Над обрывом, возле груши, стоял белый старик, белый с головы до ног. Стоял, опираясь на граненый черный посох с острым концом.

– Вылезайте, что ли?

– Они, дедуля, зараз! – крикнула Яня.

Взгляд деда сразу смягчился, как только он глянул на девочку.

– То ладно. Вылезайте. Я пойду.

Ребята молча оделись. Юрась и кругленькая Яня поднялись уже на откос и исчезли за грушей.

– Вот и печку, в которой прошлым летом бульбу пекли, разрушил Днепр, – пряча глаза, сказал Алесь.

Действительно, на откосе, на свежем обрыве, была видна только неглубокая черная ямка.

Они все еще медлили, словно видели Днепр в последний раз. Алесь поставил ногу на большую глыбу земли, косо сдвинувшуюся в воду и наполовину затонувшую в ней.

Дальше