Ах, любовь, ты пускала бы корни -
Я б тебя посадила в саду…
Это было уж слишком. Яркий солнечный свет и эта беззаботная радость - и как раз в тот миг, когда он силился побороть накипавшее в нем отчаянье… Слезы навернулись у него на глаза.
- А теперь поторапливайся! - весело крикнула она, забирая у него пустую чашку.
И вдруг заметила, что он плачет.
- Что с тобой? - спросила она.
Голос был ласковый, как у старшей сестры; он не смог подавить рыдание. Она присела на край матраса, обхватила рукой его шею и по-матерински, чтобы утешить, - последний аргумент всех женщин на свете, - прижала его голову к своей груди. Он притих, боясь пошевелиться, чувствуя лицом, как дышит под сорочкой ее теплая грудь. У него перехватило дыхание.
- Дурачок! - сказала она, отстраняясь и прикрывая грудь обнаженной рукой. - Увидел и обалдел? Поглядите-ка на этого развратника! В твои-то годы! Сколько тебе лет?
Он солгал машинально, - за два последних дня он привык лгать.
- Шестнадцать, - пролепетал он.
Она повторила удивленно:
- Шестнадцать? Уже?
Взяв его руку, она рассеянно разглядывала ладонь, потом приподняла до локтя рукав.
- А кожа белая, как у девицы, у этого малыша, - проговорила она с улыбкой.
Притянув к себе руку мальчика, она нежно потерлась о нее щекой; потом, уже не улыбаясь, глубоко вздохнула и отпустила руку.
Прежде чем он успел что-то понять, она расстегнула юбку.
- Согрей меня, - шепнула она и скользнула под одеяло.
Жак плохо спал под отсыревшим, заскорузлым брезентом. Еще до зари он выскочил из своего убежища и принялся вышагивать взад и вперед в тусклых рассветных сумерках. "Если Даниэль на свободе, - думал он, - он догадается прийти, как вчера, в вокзальный буфет". Жак явился туда задолго до пяти часов. Пробило шесть, а он все никак не мог решиться оттуда уйти.
Что делать? Как быть? Он спросил дорогу к тюрьме. С замиранием сердца глядел он на запертые ворота:
АРЕСТНЫЙ ДОМ
Быть может, здесь сидит сейчас Даниэль… Жак прошел вдоль тюремной стены, - она показалась ему бесконечной, - повернул назад, взглянул на верхушки зарешеченных окон. Ему стало страшно, и он убежал.
Все утро он шатался по городу. Солнце палило нещадно; в густо заселенных улочках из окон, точно праздничные флажки, свисало сушившееся белье всех цветов радуги; кумушки на порогах домов судачили и хохотали; казалось, они непрерывно бранятся. Пестрые уличные сценки, свобода, дух вольных странствий - все это временами пьянило его, но тут же он вспоминал Даниэля. Он сжимал в кармане пузырек с йодом: если к вечеру Даниэль не найдется, он покончит с собой. Он дал себе в этом клятву и, чтобы связать себя ею покрепче, даже произнес ее вслух; но в глубине души он немного сомневался в своем мужестве.
И только к одиннадцати часам, в сотый раз проходя мимо кафе, где накануне официант объяснил им, как найти транспортное агентство, - он увидел Даниэля!
Жак кинулся к нему через весь зал, мимо столов и стульев. Даниэль, сохраняя самообладание, встал.
- Тсс!..
На них смотрели; они пожали друг другу руки. Даниэль расплатился, они вышли из кафе и свернули в первую же улицу. И здесь Жак вцепился в локоть друга, прижался к нему, обнял и вдруг зарыдал, уткнувшись лбом ему в плечо. Даниэль не плакал, он только побледнел и продолжал шагать, сурово уставясь куда-то вдаль и прижимая к себе маленькую руку Жака; губа кривилась и дрожала, обнажая зубы.
Жак рассказывал:
- Я спал, как босяк, на набережной, под брезентом! А ты?
Даниэль смутился. Он слишком уважал друга, уважал их дружбу, - и вот впервые приходилось что-то скрывать от Жака, скрывать такое важное. Необъятность тайны, которая пролегла между ними, душила его. Он уже готов был довериться другу, во всем открыться, но нет, он не мог. И продолжал молчать, растерянный, не в силах отогнать наваждение пережитого.
- А ты, где ты-то провел ночь? - повторил Жак.
Даниэль сделал неопределенный жест:
- На скамейке, там… А вообще-то я больше бродил.
Позавтракав, они обсудили положение. Оставаться в Марселе было бы неосторожно: их беготня по городу и так уж кажется подозрительной.
- Ну, и что? - сказал Даниэль, мечтавший о возвращении.
- А то, - подхватил Жак, - что я все обдумал, нужно уйти в Тулон, это километров двадцать или тридцать отсюда, влево, вдоль берега. Пойдем пешком, детишки просто гуляют, никто не обратит внимания. А там - куча кораблей, и мы наверняка найдем способ попасть на один из них.
Пока он говорил, Даниэль не мог отвести глаз от вновь обретенного, дорогого лица, от веснушчатой кожи, от прозрачных ушей и синего взгляда, где вереницей видений проходило все, что тот называл: Тулон, корабли, морские просторы. Но как ни хотелось Даниэлю разделить прекрасное упрямство Жака, здравый смысл настраивал его скептически: он знал, что на корабль им не попасть; и все же он не был уверен в этом до конца; временами он даже надеялся, что ошибается и что здравый смысл будет на сей раз посрамлен.
Купив еды, они отправились в путь. Две девушки, улыбаясь, взглянули на них в упор. Даниэль покраснел; юбки больше не скрывали от него тайну женского тела… Жак беззаботно насвистывал, - он ничего не заметил. И Даниэль ощутил, что новое знание, волнующее ему кровь, отныне отделяет его от Жака: Жак больше не мог быть ему настоящим другом, Жак был еще ребенком.
Миновав пригороды, они вышли наконец на дорогу, она вилась, как розовый пастельный штрих, следуя за изгибами берега. В лицо им пахнуло ветром, вкусным, солоноватым. Они шли шагом, по белесой пыли, подставляя плечи солнцу. Их опьяняла близость моря. Сойдя с дороги, они побежали к нему, крича: "Thalassa! Thalassa!" - и заранее подымая руки, чтобы окунуть их в синие воды… Но море в руки им не далось. В том месте, где они встретились с морем, берег не спускался к воде тем вожделенным склоном, отлогим и золотистым, какой рисовался в мечте. Он нависал над глубокой и довольно широкой горловиной, куда море врывалось меж отвесных скал. Внизу груда скалистых обломков выдвигалась вперед, точно волнолом, точно воздвигнутая циклопами дамба; и волна, наткнувшись на этот гранитный выступ, пятилась назад, расколотая, обессиленная, и юлила вдоль его гладких боков, фыркая и плюясь. Взявшись за руки и склонившись над морем, мальчики забыли обо всем на свете. Они зачарованно глядели, как сверкает на солнце зыбь. В их молчаливом восторге таилась частица страха.
- Гляди, - сказал Даниэль.
В нескольких сотнях метров белая лодка, до неправдоподобия яркая, скользила по индиговой синеве моря. Корпус пониже ватерлинии был выкрашен в зеленый цвет, в дерзкую зелень молодого побега; взмахи весел бросали лодку вперед очередями мгновенных толчков, приподымая ее нос над водой, и при каждом таком прыжке обнажался влажный блеск зеленого борта, внезапный, как искра.
- Эх, описать бы все это, - прошептал Жак, нащупывая в кармане блокнот. - Но ты увидишь, - воскликнул он, передернув плечами, - Африка еще прекрасней! Пошли!
И бросился мимо скал к дороге. Даниэль бежал рядом; на минуту его сердце избавилось от тяжкого бремени, сбросило груз укоров, загорелось бешеной жаждой приключений.
Они вышли к тому месту, где дорога поднималась вверх и поворачивала под прямым углом, направляясь к деревне. Достигнув поворота, они остановились как вкопанные; раздался адский грохот; огромный клубок лошадей, колес, бочек, вихляя от обочины к обочине, несся прямо на них с головокружительной быстротой; и прежде чем они успели сделать хотя бы попытку убежать, вся эта огромная масса врезалась метрах в пятидесяти от них в решетчатые ворота, которые тут же разлетелись на куски. Склон был очень крутой, огромная телега, спускавшаяся, тяжело нагруженная, с горы, не смогла вовремя притормозить; всей своей тяжестью навалилась она на впряженных в нее четырех першеронов, потащила их вниз, и они, вставая на дыбы, толкая и запутывая друг друга, рухнули на повороте, опрокидывая на себя гору бочек, из которых хлестало вино. Крича и размахивая руками, обезумевшие люди сбегались к этой груде окровавленных ноздрей, крупов, копыт, бившихся скопом в пыли. Вдруг к конскому ржанию, к бренчанию бубенцов, к глухим ударам копыт о железо ворот, к звяканью цепей и воплям возниц примешался какой-то сиплый скрежет, который враз поглотил остальные звуки, - это хрипел коренник, серая лошадь, шедшая впереди всей упряжки; теперь другие кони топтали ее, и она лежала на подвернутых под себя ногах, надсаживаясь от крика и пытаясь вырваться из душившей ее сбруи. Какой-то человек, потрясая топором, кинулся в самую гущу этой сумятицы; он спотыкался, падал, вставал, пробиваясь к серой лошади; вот он схватил животное за ухо и стал бешено рубить топором хомут; но хомут был железный, топор его не брал, и человек, выпрямившись, с перекошенным лицом, яростно всадил топор в стену; хрип, становясь все пронзительней, перешел в прерывистый свист, и из ноздрей лошади хлынула кровь.
Жак почувствовал, как все закачалось вокруг, он вцепился Даниэлю в рукав, но пальцы не слушались, ноги стали точно ватные, и он начал оседать на землю. Люди обступили его. Отвели в палисадник, усадили возле насоса, среди цветника, смочили холодной водой виски. Даниэль был так же бледен, как Жак.
Когда они снова вышли на дорогу, вся деревня занялась бочками. Лошадей распрягли. Из четырех три были ранены, у двух оказались перебиты передние ноги, и они рухнули на колени. Четвертая была мертва, она лежала в канаве, в которую стекало вино, ее серая голова вытянулась на земле, язык вывалился наружу, сине-зеленые глаза были приоткрыты, ноги подогнуты, словно она, умирая, пыталась сделаться как можно компактней для удобства живодера. Неподвижность этой мохнатой плоти, измазанной песком, кровью и вином, особенно бросалась в глаза рядом с судорожной дрожью трех остальных лошадей, которые тяжело дышали и бились, брошенные посреди дороги.
Мальчики увидели, как один из возниц подошел к лошадиному трупу. На его загорелом лице, в слипшихся от пота волосах, застыло гневное выражение, облагороженное своего рода серьезностью, и оно говорило о том, как тяжело переживает он катастрофу. Жак не мог оторвать от него глаз. Он увидел, как человек сунул в уголок рта окурок, который до этого держал я руке, потом нагнулся к серой лошади, приподнял вздувшийся язык, уже почерневший от мух, вложил указательный палец в рот лошади и обнажил ее желтоватые зубы; несколько секунд он стоял согнувшись, ощупывая фиолетовую десну; наконец выпрямился, в поисках дружеских глаз встретился взглядом с детьми и, даже не вытирая пальцев, испачканных пеной, к которой приклеились мухи, взял изо рта почти догоревшую сигарету.
- Ей еще не было семи лет! - сказал он, пожимая плечами. И обратился к Жаку: - Самая славная лошадь из четырех, самая работящая! Я отдал бы два своих пальца, вот этих, чтоб только заполучить ее обратно. - И, отвернувшись с горькой улыбкой, сплюнул.
Мальчики двинулись дальше; они шли вяло, подавленные происшедшим.
- Мертвеца, настоящего мертвеца, человека мертвого, ты когда-нибудь видел? - спросил Жак.
- Нет.
- Эх, старина, это потрясающе!.. У меня давно эта мысль в голове вертелась. Один раз в воскресенье, во время урока катехизиса, я туда побежал…
- Да куда же?..
- В морг.
- Ты? Один?
- Конечно. Ох, старина, ты даже себе не представляешь, как бледен мертвец; прямо как воск или вощеная бумага. Там их двое было. У одного все лицо искромсано. А другой был совсем как живой, даже глаза открыты. Как живой, - продолжал он, - и все-таки мертвый, это было ясно с первого взгляда, я даже не знаю почему… И с лошадью, ты ведь видел, совершенно то же самое… Вот когда мы будем свободны, - заключил он, - я обязательно отведу тебя как-нибудь в воскресенье в морг…
Даниэль больше не слушал. Они прошли под балконом виллы, чья-то детская рука разыгрывала гаммы. Женни… Перед ним возникло тонкое лицо, сосредоточенный взгляд Женни, когда она крикнула: "Что ты хочешь делать?" - и в ее широко раскрытых серых глазах показались слезы.
- Ты не жалеешь, что у тебя нет сестры? - спросил он помолчав.
- Конечно, жалею! Особенно насчет старшей сестры. Потому что младшая у меня почти что есть.
Даниэль с удивлением посмотрел на него. Жак объяснил:
- Мадемуазель воспитывает у нас свою маленькую племянницу, сироту… Ей десять лет… Жиз… Ее зовут Жизель, но мы все говорим просто Жиз… Для меня она все равно что сестренка.
Его глаза вдруг увлажнились. Он продолжал без видимой связи:
- Тебя ведь воспитывали совсем по-иному. Прежде всего ты дома живешь, уже как Антуан; ты почти свободен. Правда, человек ты благоразумный, - заметил он меланхолично.
- А ты разве нет? - серьезно спросил Даниэль.
- О, я, - сказал Жак, нахмурив брови, - я ведь прекрасно знаю, что я невыносим. Да оно и не может быть по-другому. Понимаешь, иногда на меня что-то находит, я ничего не помню, бью, колочу все кругом, кричу бог знает что, в такие минуты я способен выброситься в окно, даже кого-нибудь убить! Я тебе об этом говорю, чтобы ты знал про меня всё, - добавил он; было видно, что он испытывает мрачную радость, обвиняя себя. - Не знаю, виноват ли я сам, или дело еще в чем-то… Мне кажется, живи я вместе с тобой, я бы стал другим. А может, и нет… Когда я прихожу вечером домой, ох, если б ты только знал, как они со мной обращаются, - продолжал он, немного помолчав и глядя вдаль. - Папа вообще не принимает меня всерьез. В школе аббаты ему твердят, что я чудовище, это они из подхалимства, чтобы показать, как они мучаются, бедные, воспитывая сына господина Тибо, ведь господин Тибо вхож к самому архиепископу, понимаешь? Но папа добрый, - заявил он, внезапно оживившись, - даже очень добрый, уверяю тебя. Только я не знаю, как тебе объяснить… Всегда он в делах, всякие там комиссии, общества, доклады, и вечно эта религия. А Мадемуазель - она тоже: все, что происходит плохого, все идет от господа бога, это он наказывает меня. Понимаешь? После обеда папа запирается у себя в кабинете, а Мадемуазель заставляет меня зубрить уроки, которых я никогда не знаю, в комнате у Жиз, пока она ее укладывает спать. Она не хочет, чтобы я хоть минуту оставался в своей комнате один! Они даже вывинтили у меня выключатель, чтоб я электричеством не баловался!
- А твой брат? - спросил Даниэль.
- Антуан, конечно, отличный мужик, но его никогда не бывает дома, понимаешь? И потом - он мне этого никогда не говорил, - но я подозреваю, что и ему дома не очень-то нравится… Он был уже большой, когда мама умерла, потому что он ровно на девять лет старше меня; и Мадемуазель никогда особенно к нему не приставала. А уж меня-то она воспитывала, понимаешь?
Даниэль молчал.
- У тебя совсем другое дело, - вернулся Жак к прежней теме. - С тобой хорошо обращаются, тебя воспитали совсем в другом духе. Возьми, например, книги: тебе позволяют читать все что угодно, библиотека у вас открыта. А мне никогда ничего не дают, кроме толстенных растрепанных книжищ в красно-золотых переплетах, с картинками, всякие глупости вроде Жюля Верна. Они даже не знают, что я пишу стихи. Они бы сделали из этого целую историю и ничего бы не поняли. Может, они бы даже наябедничали аббатам, чтоб меня там еще строже держали…
Последовало долгое молчание. Дорога, уйдя от моря, поднималась к рощице пробковых дубов.
Вдруг Даниэль подошел к Жаку и тронул его за руку.
- Послушай, - сказал он; голос у него ломался и прозвучал сейчас на низких, торжественных нотах. - Я думаю о будущем. Разве угадаешь, что тебя ждет? Нас могут разъединить. Так вот, есть одна вещь, о которой я давно хочу тебя попросить: это будет залогом, который навечно скрепит нашу дружбу. Обещай мне, что ты посвятишь мне первую книжку своих стихов… Не указывай имени, просто "Моему другу". Обещаешь?
- Клянусь, - сказал Жак, расправив плечи. И почувствовал себя почти взрослым.
Дойдя до перелеска, они присели отдохнуть под деревья. Над Марселем пылал закат.
У Жака отекли ноги, он разулся и вытянулся в траве. Даниэль глядел на него, не думая ни о чем; и вдруг отвел глаза от этих маленьких босых ступней с покрасневшими пятками.
- Гляди, маяк, - сказал Жак, вытягивая руку.
Даниэль вздрогнул. Вдали, на берегу, прерывистое мерцание прокалывало серную желтизну неба. Даниэль не отвечал.
В воздухе было свежо, когда они снова пустились в путь. Они рассчитывали переночевать под открытым небом, где-нибудь в кустах. Однако ночь обещала быть очень холодной.
Прошагали с полчаса, не обменявшись ни словом, и вышли к постоялому двору; он был свежевыбелен, над морем высились беседки. В зале с освещенными окнами было, кажется, пусто. Они стали совещаться. Видя, что они колеблются на пороге, хозяйка отворила дверь. Она поднесла к их лицам масляную лампу со стеклом, сверкавшим, как топаз. Женщина была маленькая, старенькая, на черепашью шею падали золотые серьги с подвесками.
- Сударыня, - сказал Даниэль, - не найдется ли у вас комнаты с двумя койками на эту ночь? - И, прежде чем она успела о чем-либо спросить, продолжал: - Мы братья, идем к отцу в Тулон, но мы вышли из Марселя слишком поздно, и нам до ночи не добраться до Тулона…
- Хе, я думаю! - сказала, смеясь, старушка. У нее были молодые веселые глаза; говоря, она размахивала руками. - Пешком до Тулона? Да ладно уж сказки рассказывать! Впрочем, мне-то что до этого! Комната? Пожалуйста, за два франка, деньги вперед… - И, видя, что Даниэль вытащил бумажник, добавила: - Суп на плите - принести вам две тарелки?
Они согласились.
Комната оказалась на антресолях, с одной-единственной кроватью, покрытой несвежими простынями. По обоюдному молчаливому согласию они быстро разулись и шмыгнули, не раздеваясь, под одеяло, спиной к спине. Оба долго не могли уснуть. В слуховое окно ярко светила луна. По соседству, на чердаке, вяло шлепались крысы. Жак заметил отвратительного паука, который прополз по серой стене и исчез во мраке; Жак дал себе слово всю ночь не спать. Даниэль в мыслях снова переживал свой плотский грех; фантазия услужливо раскрашивала воспоминание в яркие цвета; он лежал, боясь шелохнуться, обливаясь потом, задыхаясь от любопытства, отвращения, сладострастия.
Наутро, когда Жак еще спал, а Даниэль, спасаясь от своих видений, собирался умыться, внизу послышался шум. Всю ночь Даниэля неотвязно преследовали картины любовного приключения, и первой его мыслью было, что сейчас его потребуют к ответу за разврат. В самом деле, дверь, не запертая на засов, отворилась; это был жандарм, которого привела хозяйка. Входя, тот задел о притолоку головой и снял кепи.
- Явились голубчики под вечер, все в пыли, - объясняла хозяйка, по-прежнему смеясь и тряся золотыми серьгами. - Поглядите только на их башмаки! Стали рассказывать мне сказки, будто идут пешком в Тулон, и прочую дребедень! А вот этот паинька, - звякнув браслетами, она указала рукой на Даниэля, - дал мне стофранковый билет, чтоб заплатить четыре с половиной франка за ночлег и за ужин.