Поездка на острова - Юрий Нагибин 8 стр.


Все эти тревожные соображения не помешали Паисию внимательнейше выслушать наставления игумена, вникнуть в замыслы осуществляемых строений и тех, что полагалось заложить в недалеком будущем; дотошность Филиппа заставляла входить в каждую мелочь: каким крепежному раствору надлежит быть, и кирпичной кладке, и штукатурке, чтоб не осыпалась. "Кажись, мастера сами сведомы", - не выдержав въедливости игумена, бормотнул Паисий. "Мастера-то сведомы и как по совести работать, и как надуть дураков, - жестко сказал Филипп. - Заказчик должен быть не хуже их сведом. Вот в этих свитках все сказано, что до воздвижения храмов касаемо, а здесь - о палатах, здесь - о водных сооружениях, здесь - о содержании сторожевого огня, соляных варках, рыбном промысле… ладно, сам разберешься, тут ничего не упущено. Писал я это на случай болезни тяжкой либо смерти. Об отъезде и не помышлял. Сверяйся с моими записями, Паисий, не полагайся на память да на собственную смекалку - проверяй себя, не то навлечешь мой гнев, а во сто крат хуже - гнев Божий".

Паисий смиренно поклонился.

- Ты все понял? - деловито спросил Филипп, и тут голос его изменился: проникновенная доброта влилась в природную звучность и вдруг обернулась свирепой угрозой: - Анфима тебе поручаю. Гляди в оба, чернец! Коли не досмотришь, до худого допустишь, я тебя отовсюду достану!

- Не сомневайся, владыко… - пробормотал оробевший Паисий. - Благослови, святой отче!..

Филипп благословил келаря, вручил ему связку особо потаенных ключей и удалился в свою келью. Остаток ночи он провел в молитве и слезах. Он молил Господа пронести чашу мимо, он оплакивал свое соловецкое счастье, которое, он чуял это глубиной души, кончилось безвозвратно. Зачем же тогда молился он Господу Богу? На это затруднился бы ответить сам Филипп, ибо он не верил в Бога, который смотрел на него, коленопреклоненного, со старого, почерневшего образа греческого письма, чуть озаряемый колеблющимся розовым светом лампадки, в Бога, которому служил в храме, в Бога Священного Писания. Владея древними языками - он изучил их своей мочью в Соловецкой обители, - Филипп прочел - не счесть - религиозных, философских, исторических сочинений, распахнувших ему разум, сызмальства склонный к свободному мышлению. И этим не отягощенным предвзятостью разумом он отверг, что Великая священная книга возникла в полудиком, кочевом народе, пасшем коз в горячей аравийской пустыне, по следу живых воспоминаний, истинных событий. Да нет же, книга создавалась в иные времена, в ином месте, многими людьми, владеющими дивным даром безудержной фантазии.

Оттого она так противоречива, так темна, а местами до стыда нелепа, при всей своей одухотворенности, эта странная книга, что творилась не воодушевлением даже, а экстазом, не ведающим ни разума, ни логики. В Ветхом Завете нельзя искать ни свидетельств, ни истины, ни даже прямых символов, это вопли, рвущиеся из человеческого сердца, страстно ищущего опоры в устрашающей бесприютности мироздания. И много там повязанного со своим временем и местом, ныне вовсе не прочитываемого. Новый Завет историчнее, хотя уступает Ветхому в силе песенного слова. Филипп не сомневался в существовании еврейского пророка Иисуса, которого последователи (а может, и он сам) выдавали за Сына Божия. Подобными пророками созданы и другие религии: Мохаммедом - ислам, хотя он не ходил в сыновьях Аллаха, Буддой - буддизм, но этот опирался только на себя самого. Иисус стал земным воплощением Бога (и в индуизме - боги многолики), он приблизился к людям, это сильно укрепило молодую религию молодого мира, шедшего на смену одряхлевшему - греко-римскому, с многочисленными, вконец утратившими власть над человеческим воображением дряхлыми богами. Родившись среди иудеев, использовав их веру в приход Мессии-избавителя, новая религия не стала еврейской, напротив, подверглась яростному гонению от почитателей таинственного и злого Ягве. В Иисусе Христе, искупившем на кресте грехи человеческие и взятом на небо своим божественным Отцом, человечество получило самую прекрасную и трогательную из всех легенд; омытая кровью первых мучеников христианства, легенда стала религией…

Едва обретя сознание, малолетний Федор (будущий Филипп) получил и Бога. Он принял его столь же просто и естественно, как дар дыхания, и всех пяти чувств, и любовь родителей. Немного притуманилась его простая, детская вера, когда он узнал, что Бог как бы расщеплен на три образа - из коих один был явлен людям, - но остается единым Богом. Этой условности никак не мог постичь логический ум младого Колычева, но поскольку в те годы религиозным вопросам он предпочитал соколиную охоту, тугой лук, пищаль, меч, добрый медок и густое вино, а также голубые или карие очи под соболиными бровями, то и не мучил себя понапрасну трудными вопросами, о которых сведущие люди давно договорились. Ан, не договорились, как позже оказалось, и Святую Троицу понимали по-разному, иные вовсе видели в ней нарушение Единобожия.

Лишь уединившись в Соловецком монастыре, Филипп оказался как бы глаз на глаз с Богом и глубоко задумался о своей вере. Войдя тут в близкое, родственное общение с природой, порой помогая ей, порой преобразуя, но больше подчиняясь высшей, нежели человечья, мудрой силе, он убедился, что все происходящее в естественном мире воды и земли, лесов, полей, недр, туч и облаков, смен времен года, умирания и пробуждения жизни вовсе не нуждается для своего непрерывного, могучего и безошибочного действа в Господе Боге. И всякое обращение к Богу, касавшееся не только дождя и вёдра, но и помощи болящему, спасения гибнущего, было столь же бессильно, как языческое поклонение идолам. Не мог же Господь оставаться столь равнодушным к творению рук своих, значит, небесный престол и не отражался в водах многих, накрывавших некогда земную твердь, ничей величавый лик не тревожил их.

И при всем том у Филиппа была вера, был Бог. Только назывался он Совестью. Поступать по-божески - значило для него поступать по совести, служить Богу - служить по совести месту и людям, ему доверенным, способствовать украшению земли и общей пользе: жить в страхе Божием - жить так, чтобы не мог себя упрекнуть в несправедливости, неправде, корысти и себялюбии. Он не считал свою совесть чем-то отдельным, обособленным, только ему принадлежащим. Нет, его совесть - это частица некой вселенской совести, разлитой по всему мирозданию, омывающей всех человеков, но не каждому проникающая внутрь. Как не всем дано равно слышать творящуюся в мире музыку: песни ветров, шум дубрав, нежный шелест трав, голоса птиц, звон летающих насекомых, стрекот прячущихся в траве; обонять запахи: снега - зимой, цветущей жизни - весной, зрелости всего прущего из земли - летом, увядания - осенью, так происходит и с мировой совестью - она во всеобщем владении, не нужно называть ее словами, определять ее признаки и существо, не нужно мудрствовать лукаво, а довериться ей, слиться с ней душою, и тогда ты несешь внутри себя самого мерило всех вещей и явлений и собственных помыслов и поступков. И он любил, как иные любят Бога, великий нравственный закон - сокровище души своей. Но знал Филипп, что не поймут люди всеобщей Совести, а в собственной - не найдут опоры. Что ж, назовем Богом эту отвлеченную от личности отдельного человека совесть, поставим символ вместо прямого понятия. Есть неодолимый ущерб в человеческой природе; ему нужна внешняя, зримая подпорка. Совесть без образа неуловима, хотя сам Филипп ощущал ее в себе материально, как стержень, штырь, не дающий согнуться ни телу, ни душе, но это уж его свойство, а человека согревает на ледяном ветру жизни лишь вера во что-то, лежащее вне его и обладающее отчетливым образом. Церковь этим пользуется, и он, Филипп, пользуется, ибо не является совесть ни уздой, ни приманкой для человека, ему подавай, за что ухватиться можно - рукой или хоть оком.

Молясь, игумен Филипп взывал не к молодому иудею с тонким носом, не к его безликому отцу, не к третьей загадочной фигуре, которая в Новом Завете птичкой-голубем обернулась, но к своей совести, чтобы не изменяла, дарила силы и терпение, чтоб вразумляла в хитросплетениях мира сего, не давала пасть духом, поддаться гневу и несправедливости; Филипп молитвами наставлял себя твердости, правде, мужеству, ибо не изжил стыда за свой юный страх, кинувший его в бегство. Свой обман он чинил без угрызений: для его молитвы ни к чему кресты класть да об пол перед образом бухаться, в тишине сердца можно ее творить, но зорок, ох, зорок монастырский глаз, все слышит огромное монастырское ухо: не пластаешься ниц, не пустословишь молитвенным бормотом - враз в отступничестве обвинят, или в ереси, или, того хуже, - в безбожии. И тогда конец всему смыслу его жизни…

Когда Филипп на другое утро прощался с обителью, лицо его было спокойно до отчужденности. И никто б не догадался о тяжком ночном бдении, о слезах и молитвах игумена, если б монастырь по сплетням и быстроте распространения оных хоть немного уступал новгородскому сельцу. Но, глядя на Филиппа, трудно было поверить в его слабость, он, правда, казался осунувшимся, под глазами залегли тени, но стан держал все так же прямо, голову высоко, а в темных глазах была не печаль, не смирение, а что-то остерегающее: мол, смотрите у меня!.. Братии он сказал: "Государь в Москву требует, негоже гадать о государевых намерениях. Все в свой срок объявится. Вам наказываю жить по уставу и трудиться не покладая рук во славу Божию". Отслужив молебен, игумен благословил отдельно не только каждого инока, послушника, но и трудника, и наемного рабочего, после чего в сопровождении одного лишь о. Паисия отправился на судно, куда уже отбыли царские посланники…

День был ясный, чистый, по верхушкам деревьев тянул ветерок, а на земле его дуновение не ощущалось. Но верховый этот ветерок хорошо заполнил паруса и погнал суденышко по некрутой волне, гулко бившей под днище. Филипп оглянулся на золотой купол Преображенской соборной церкви, долго смотрел на него, слезя глаза его блеском, перевел взгляд на другие строения, проследил каждое дерево, кустик, камень от монастыря до причала и тут увидел бегущего по берегу человека в задранной по колена рясе. Иногда человек выпускал край рясы и махал рукой вослед удаляющемуся паруснику, но тут же подхватывал мешающую ткань снова и бежал, оступаясь на торчащих из земли каменюках, продираясь сквозь колючий низкорослый кустарник, иной раз падал, но тут же вскакивал и устремлялся дальше.

"Бедный, бедный человек!.. - прошептал Филипп, узнав послушника Анфима. - Вот кто обо мне не раз вспомнит!.."

Даже если о. Паисий не выронил из памяти вчерашний наказ, нешто станет он тратить время на убогого человека? От прямой обиды, может, и защитит, да не это нужно нежной душе страхолюдного Анфима. Тот привык жить в тепле Филипповой доброты, ох, студено, ох, люто ему теперь будет!.. Превозмогая качку, Филипп стал твердо в лодке и начертал в воздухе крест, благословив Анфима. Тот понял, с размаху пал на колени и лбом уткнулся к земле. Покуда Филипп мог его видеть, послушник не распрямился…

6

Волны скрыли Анфима. Посланцы ушли под палубу подкрепиться - о. Паисий не поскупился на дорожный припас, Филипп, пристроившийся на носу лодки, остался наедине с морем, чайками и своими мыслями. Медленно и любовно перебирал он годы, прожитые на Соловках. Здесь он узнал, как заселять леса, как заселять воды, да не внутренние, но и свободные, бескрайние, омывающие сушу, как заиграли в прибрежных водах тюлени, нерпы, зайцы, столь редкие гости прежних лет! А до чего богато рыбой стало Белое море округ островов, истощенное сетями жадной монастырской братии! Он положил предел глупой алчности, разрешил ловить лишь в положенные сроки и только крупноячеистой сетью, чтобы не губить молодь, и море закипело рыбой. А как голосисты стали молчаливые соловецкие весны! Только соловья не удалось приветить, уж больно нежен сладчайший певун. Каждая птичка - радость, даже обделенная серебряным горлышком. Он вспомнил о вчерашнем куличке-игумене, впервые пожаловавшем на Соловки, как ловко, стройно и доверчиво сидел он на молодой ракитушке, глядя в оба черными бусинками глаз, и - разрыдался…

Весь последующий долгий, изнурительный и безрадостный путь до материка царские посланцы объедались, опивались, блевали, затихали, отлеживались без сил с зелеными лицами и опрокинутыми, как у покойников, глазами, затем приходили в ум, освежались кисленьким квасом и начинали сначала. Филипп в их трапезах не участвовал и в укрытие не спускался даже на ночь, когда резко холодало и порой припускал тонкий, частый дождик, - уж больно там смердило. Он оставался снаружи, укрываясь жесткой дерюгой, приванивающей рыбой, что было далеко не так мерзко, как последствия чревоугодия, недаром причисленного к семи смертным грехам.

Много мыслей передумал Филипп и догадался, почему на нем остановился выбор Ивана. Русская церковь получала своего главу от царя, хотя считалось, что выбор делает духовенство, но это никого не удивляло, напротив, показалось бы ни с чем не сообразным, если б столь важное дело решалось не по воле государевой.

Был у них один загадочный разговор с царем Иваном во дни Стоглавого собора; загадочный и по предмету обсуждения, и, главное, - по тому, что всем князьям церкви, людям великой учености и значения, царь предпочел скромного игумена запредельной Соловецкой кинии. И как проглянул царь, что слукавил Филипп, присоединив свой голос к решению Стоглавого собора писать Святую Троицу в нимбе с перекрестом, положенным Иисусу Христу, и с сидящим посредине ангелом? Вопрос сей задал Собору сам царь-государь. Обосновал свой ответ Собор тем, что этот ангел протягивает руку к чаше - символу жертвы. Услышав пояснение, Иван Васильевич ничего не сказал, только потупил черные пронзительные глаза и задышал тяжело, прерывисто, что было у него признаком гнева или начала болезненного припадка, когда он бился в судорогах, кидая пену с губ и не узнавая окружающих. Но ни вспышки гнева, ни припадка не последовало, и оробевшие церковники возблагодарили Господа Бога.

Поздним вечером того же дня явился за Филиппом стрелец, грубо схватил за рукав рясы и поволок из кельи. "Куда ты тащишь меня, воин?" - спросил Филипп, но ответа не дождался. Воин втолкнул его в темную келейку, где под образами сидел человек в скуфье; слабый свет лампады желтил высокий, будто вощеный лоб с крутыми надбровными дугами и горбину хищного носа. Филипп узнал царя.

- Ты из Колычевых, - тоном утверждения, не вопроса произнес Иван. - Из каких же ты Колычевых, из тех, кто бунтует, или из тех, кто царскую руку лижет?

- Ни из тех, ни из других, - тихо ответил Филипп. - Я из тех, кто уходит в сторону.

- Бежал, значит?

- Бежал, государь. Был молод и жить хотел.

- А сейчас ты стар и жить не хочешь?

- Хочу, государь. Пуще прежнего. Ибо знаю теперь, для чего жизнь дана.

- Для чего?

- Для доброго, - сказал Филипп.

Из темных ям-глазниц сверкнула молния.

- Не многому же ты научился, чернец, - насмешливо проговорил царь. - Да ладно. Не о том речь. Скажи, почему не согласен с решением Собора о Святой Троице?

- Я присоединился к решению Собора, государь.

- Против воли. Не хитри со мной, Филипп!

- Сколь же ты зорок и проникновенен, государь, если не только углядел меня, малого, в толпе духовных, но и прочел мои сокровенные мысли! - Уклоняясь от прямого ответа, Филипп не мог не восхищаться сверхъестественной проницательностью Ивана.

- Не юли! - яростно крикнул царь.

- Что есть перекрестие в нимбе? - подчеркивая неокрашенностью голоса общеизвестность истины, начал Филипп. - Превосходство чести Христа над апостолами и святыми. Три ипостаси Святыя Троицы равночестны. Стало быть…

- Стало быть, - зло прервал Иван, - дурь и кощунство был мой вопрос. А духовные и не заметили. Ну, хороши!.. А ты не играй со мной, чернец. Сам знаешь, о чем спрашиваю: который из трех Иисус?

- Не то тебя заботит, государь, - ровным голосом произнес Филипп. - Хочешь знать, который из трех Бог Отец.

Иван отпрянул от Филиппа, голова его ушла в тень, свет позолотил руки с длинными крючковатыми пальцами.

- Что сказано в Писании? "Одесную мя сидеть будешь". То Отец говорит Сыну. Посреди и выше других - Бог Отец, справа от него Иисус.

- Ну а рука, рука, протянутая к чаше?.. - жарко дохнул Иван.

- Бог Отец указует Сыну на чашу, кою тому испить предстоит во искупление грехов человеческих.

- Ну, ну!.. - задыхался Иван. - Не умолкай, монах!..

- Преподобный Рублев, создавший непревзойденное изображение Святыя Троицы, взял образ византийский. И надо вовсе не ведать, сколько привержены иерархии и догме византийцы, чтобы полагать, будто они посадят Бога-сына выше Бога-отца.

- Не плети даром словес, - дрожа от возбуждения, проговорил Иван. - Прямо скажи: не сидеть Сыну выше Отца. Не сидеть! - крикнул он в исступлении и выдвинулся из подлампадного сумрака желтью высокого лба, горбиной носа, острыми скулами. - Царь - помазанник Божий: Он - отец, и все - его дети. Не сидеть никому выше отца. Ишь, духовные чего удумали. Отца принизить, выше царя сесть. Не выйдет!.. Изничтожу крамолу церковную, как крамолу боярскую. Ваше племя хитрое, коварное. Не забыл я аспида Сильвестра… Не прощу и вам Отца унижение. Чашу, чашу не мог разгадать!.. Поверил, что рука к ней тянется, ан - указует!.. Одесную и ниже сидящему Сыну указует Отец, что изопьет тот до последней капли чашу страданий… Да Он и величественней Сына, благолепнее… Но почему столь со Спасом рублевским схож? - спросил он с тоской.

- Не дал Он лицезреть себя. Лишь в образе Богочеловека на землю являлся. А с кем же быть схожим Сыну, как не с Отцом?! И должен изограф Господу Богу знакомые в Сыне черты придать. Все образы Святыя Троицы, Великий Государь, меж собой схожи, они - одно лицо в трех выражениях. Да не сомневайся ты боле, Государь. Дух Святой - от Бога, а коли Христос посредине, стало быть, от него Дух святой исходит. А это ж неправда!

- Истинно, истинно, Филипп! Дух Святой - ошую Бога-отца, ибо от него исходит. Говори еще, монах, ты не все сказал. - Спас Рублева - не лик Христа, а символ Бога, во всех его ипостасях. В Сыне провидим мы Отца и веяние Святого Духа. Обратившись к Святыя Троице, государь, взгляни непредвзято, и в среднем ангеле ты узришь Отца мягкого, бесконечно сострадательного…

- Замолчи, монах, ты все сказал!.. Не улещивай мя. Кому лучше знать, каким Отцу быть надлежит, самодержцу или лисе монастырской?

Но что-то отпустило Ивана. Не было злости в его голосе, и даже улыбка дернула сухие, запекшиеся губы, на мгновение прогнав то мятущееся, страшное, что корчило, искажало выразительные, даже красивые черты его лица. Филипп вдруг представил себе его ребенком, и ребенок этот был мил: живой, любознательный, черноглазый… Он почувствовал жгучую жалость к этому несчастному и ужасному человеку, который мучил других, но и сам горел в адском пламени, не таким он был задуман природой. Но добрый миг уже миновал, Иван вновь выпустил когти.

- Отчего же, Филипп, все столь понимаючи, молчал ты на Соборе и позволил святотатству свершиться?

- Бог един в трех лицах, государь, святотатства тут нету. Речь не о догмате веры шла, лишь о толковании иконы.

- Ох и увертлив ты, Филипп!.. Ох, ловок!.. Да не больно храбер.

Назад Дальше