Петр Ильич Чайковский. Патетическая симфония - Клаус Манн 2 стр.


- Скоро половина одиннадцатого, - сказал он робко. - Господа ожидают нас в ресторане "Луттер и Вегнер".

В ответ на это Петр Ильич повернулся к нему спиной.

- У вас в нашем городе больше друзей, чем вы думаете, - снисходительно уговаривал его Нойгебауэр.

- Друзей и поклонников! - прошипел Чайковский. - Друзей и поклонников, я знаю!

- Разумеется, - продолжал Нойгебауэр мягким голосом, в котором звучало благодушие и даже убежденность. - К вашим друзьям и поклонникам отношусь и я.

Петр Ильич повернулся к нему лицом. Агент стоял в странной позе святоши, слегка наклонив голову набок и сложив руки на животе. Заметив удивленный и даже потерянный взгляд Петра Ильича, он особенно гнусаво и с медленной торжественностью произнес:

- Разумеется, маэстро. Я люблю все ваши произведения.

Совершенно сбитый с толку, Петр Ильич почувствовал, что вынужден ему поверить. Может быть, это занудное и зловещее создание действительно любит все его произведения, знает их все наизусть и по вечерам наигрывает их на рояле. Эта мысль так потрясла и тронула Петра Ильича, что сердце его дрогнуло! Чайковский почувствовал жалость к этому человеку, да, он почувствовал жалость почти такую же сильную, как недавно овладевшие им гнев и отвращение. Часто случалось так, что в душе его гнев быстро и неожиданно сменялся жалостью.

- Может быть, вы действительно в моей музыке разбираетесь, - проговорил он быстро, - но вы не должны судить о других по себе. Я здесь никому не известен.

- Как скверно! - озабоченно ответил Нойгебауэр, по-прежнему сложив руки на животе. - Как скверно с вашей стороны говорить такие вещи! Вас знают. Капельмейстер Бильзе часто включал всеми любимое "Анданте" из вашего квартета в программу своих популярных концертов.

- Всеми любимое "Анданте", я знаю, - рот Чайковского перекосился от отвращения. - Скорее всего, я отменю все гастроли, - неожиданно сообщил он и, произнеся эти слова, почувствовал облегчение. - Мне с самого начала не следовало на это соглашаться. Мне это не по плечу. Между прочим, я не дирижер. - Рыдания сдавили ему горло. "Я хочу остаться один и плакать", - подумал он.

- Вы взволнованы, маэстро, - с упреком сказал Нойгебауэр.

- Я не взволнован! - набросился на него Петр Ильич. - Я прекрасно знаю, что говорю. Мне для дирижера недостает физических и моральных качеств. Когда я стою перед публикой, я так стесняюсь, что готов провалиться сквозь землю. Мне и рук-то не поднять, а если я их и поднимаю, то движения получаются вялые и неловкие. Я только порчу свои собственные произведения, когда дирижирую. Я хотел вам помочь и поэтому согласился на эту пытку, но, видимо, я могу вам этим только навредить, я вас совсем разорю своей неловкостью. Вы вообще-то знаете, благодаря какой глупой случайности я стал дирижером?

Нойгебауэр молчал, но за его молчанием скрывалось упрямое и настойчивое любопытство, вызывающее на откровенность, вынуждающее рассказчика продолжать свое повествование.

- Виноваты во всем мои московские друзья, - с горечью констатировал Петр Ильич. - Мои московские друзья меня уговорили. Все началось с того, что капельмейстер Альтани заболел во время репетиций моей оперы "Черевички". Вы знаете мою оперу "Черевички"? - спросил Чайковский, нахмурившись и глядя в сторону. - Гнуснейшая халтура…

Нойгебауэр пригладил наэлектризованную рыжеватую паутину на своем подбородке.

- Я сам для себя проиграл все фортепианные фрагменты, - объяснил он с мечтательным видом.

Чайковский нетерпеливо остановил его движением руки.

- Мне хотели дать замену для Альтани, - продолжал он торопливо, как будто оправдывая ситуацию, в которой он находился, раскрывая ее предысторию, причем скорее перед самим собой, чем перед агентом, - но это был посредственный дирижер, а я вынужден придавать большое значение уровню исполнения моих произведений, да, даже если речь идет о слабом произведении, вернее, особенно в этом случае, чтобы, не дай бог, не опозориться. Короче говоря, я от него отказался, и тут некоторым господам из дирекции пришла в голову нелепая идея, что мне следует самому дирижировать своей оперой. Я, разумеется, отказался: нет человека, менее пригодного для выступлений перед публикой, чем я. В общем, премьера была отсрочена. К началу следующего сезона мой друг Альтани окончательно выздоровел, он был абсолютно здоров. И тогда произошло самое замечательное: дирекция оперного театра вбила себе в голову, что я сам должен руководить спектаклем. Не знаю, на что они рассчитывали; возможно, на всеобщее веселье, на комический фурор. Меня взяли измором, мне не давали покоя, особенно усердно меня уговаривал сам Альтани. Что мне оставалось делать? В итоге я согласился. Я не знаю, как прошел вечер премьеры. Публика, наверное, из вежливости подавляла смех. Да, наша публика воспитана лучше, чем думают на Западе.

- Как вы можете так пренебрежительно относиться к своей собственной гениальности? - обеспокоенно спросил Нойгебауэр. - Это очень, очень скверно. Всем известно, как вы блистательны в роли дирижера, и не только на премьере оперы, но и в концертном зале. Ваш большой концерт четвертого марта сего года в Петербургском филармоническом обществе был вашим триумфом, маэстро.

- Вы даже число помните, - воскликнул Чайковский. С сочувственным удивлением он подумал: "А ведь этот человек действительно поклонник моей музыки!" - Между прочим, это был далеко не триумф. Я вам уже сказал, что наша публика хорошо воспитана. Когда я во всей своей неловкости и во всем своем убожестве появился за дирижерским пультом, публика просто хотела выразить мне свою благодарность за какие-нибудь прошлые заслуги, хотя и они мне представляются сомнительными…

- Вы самый великий из современных композиторов, - мягко проговорил Зигфрид Нойгебауэр, глядя на маэстро с беззастенчивой преданностью своими подернутыми пеленой глазами.

Чайковский, казалось, его не слышал.

- Разумеется, - продолжал он задумчиво, - когда стали поступать предложения из-за границы, я был польщен. Первым делом у меня возник вопрос: "Чего они от меня хотят? Чего от меня хочет мир? Наверное, надо мной хотят посмеяться". Но потом я подумал: "Это реальная возможность завоевать признание и таким образом прославить свою страну; конечно же, я своей известностью приумножаю славу России. До сих пор очень немногие русские музыканты имели возможность выступить перед заграничной публикой, только Глинка один раз гастролировал в Париже, и Рубинштейн, конечно, Антон Рубинштейн…"

"Зачем я все это рассказываю этому чужому и неприятному человеку? - неожиданно подумал он. - Я в его присутствии разговорился, как болтливый дед…"

Он замолчал, сидя на постели с опущенной головой. Когда он снова заговорил, он, казалось, забыл о присутствии агента.

- Ведь то, что делаешь для себя, только для своей собственной пользы, обречено на провал, - проговорил он задумчиво, уставившись перед собой на пыльный коврик у кровати, имитирующий белого медведя. - То есть, - поправился он, неожиданно подняв голову и усмехнувшись, - может быть, мы всё всегда только для себя и делаем, потому что другие так далеко, что до них не дотянуться и не докричаться. Это не важно, это все не важно, - он встал и тяжело заходил по комнате. - Большой русский концерт, который я собираюсь дать в Париже на свой страх и риск, вот что меня волнует, понимаете, господин Нойгебауэр? В этот концерт я не хочу включать ни одного своего произведения, даже самого малюсенького. Я хочу показать европейцам нашу классику, великого Глинку и Даргомыжского, о них ведь абсолютно ничего не знают, и с нашими лучшими современными композиторами я их тоже хочу познакомить, не потому, что я этим господам чем-то обязан, это уж точно. Да я и стараюсь не для господ, а для России. Московские и петербургские газеты, скорее всего, опять ответят на этот концерт гробовым молчанием. Они простить мне не могут, что мной за границей интересуются, и ни за что не хотят признать, что я чем-то могу принести пользу России, я же "западник", а не законный представитель русского искусства. Но я все равно хочу показать французам, как может петь Россия. Этот концерт меня волнует. Я хочу доказать людям, что путешествую не из тщеславия, не с целью прославиться!

- Ну, - сказал Нойгебауэр с мягкой и нахально-рассеянной улыбкой, - именно этот концерт и не состоится.

Петр Ильич был совершенно ошарашен.

- Как это? - спросил он, глядя на агента широко раскрытыми от удивления глазами.

Тот скептически пожал приподнятыми плечами.

- Он не состоится, - повторил он дружелюбно. - Расходы слишком велики. Вам это не по плечу. Кроме того, в Париже никого не интересует Даргомыжский, и имени-то его никому не выговорить. - В голосе его прозвучала раздражающая сочувственная нота.

- Замолчите! - приказал ему Петр Ильич. - Слава богу, вы к моим парижским делам никакого отношения не имеете. Довольно того, что я доверил вам такую большую часть своих гастролей. Я намерен вас и от этого освободить. Откуда вам знать, что я в состоянии организовать в Париже? Я там пользуюсь известностью, и у меня там влиятельные друзья, - провозгласил он, гордо закинув голову. - Откуда вам знать, что я могу организовать в Париже? Большой русский концерт несомненно состоится.

- Не состоится, - с рассеянным упрямством повторил агент. - Это же вопрос денег, - добавил он тем же лирическим шепотом, которым он говорил о произведениях Чайковского.

- Конечно, не состоится, если я поручу дело вам, - высокомерно заметил Петр Ильич. - Было бы лучше, если бы я вовсе к вашим услугам не прибегал. Вы, знаете ли, никудышный агент.

Под сморщенным носом Нойгебауэра появилась улыбка, как будто ему доставляло удовольствие выслушивать оскорбления.

- Это, разумеется, беспредельно несправедливо, - сказал он, гнусаво растягивая и распевая каждый слог, слегка надув губы, как будто отклоняя безмерно преувеличенный комплимент.

- Вы мне все испортили, - констатировал Петр Ильич. - Вы не способны ни на что, кроме интриг и путаницы. Вы меня всем одновременно навязываете, как прокисшее пиво. Вы всех разозлили и одурачили. Вы со свойственной вам мудростью назначили концерт в Вене на тот же вечер, что и концерт в Париже: значит, мне придется пожертвовать венским концертом, хотя я именно венскую публику и мечтал покорить. Дрезден у меня из-за вас не состоялся, Копенгаген из-за вас не состоялся, и все благодаря вашей рассеянности и тому, что вы хотели быть хитрее всех. Вы меня погубите! - кричал на него Петр Ильич, расхаживая по комнате.

- С каждым может случиться маленькое недоразумение, - с неопределенной торжественностью возразил агент.

- И я не хочу здесь выступать с увертюрой "1812 год", - продолжал возмущаться Петр Ильич. - Я вам раз десять писал, что хочу исполнять "Франческу да Римини". "1812 год" - это вещь никудышная, я терпеть ее не могу. Она написана по заказу на патриотически-религиозную тему, она никуда не годится, и я ни в коем случае не хочу дебютировать с ней в Берлине.

- Но публика жаждет ее услышать! - с напыщенным удивлением возразил Нойгебауэр, надменно пожимая плечами.

- Чихать я хотел на публику! - кричал Петр Ильич. - Я не хочу дебютировать за границей с самым бездарным своим произведением. На церемонии открытия Храма Христа Спасителя в Москве русские гимны, торжествующие над "Марсельезой", под гром пушек и звон колоколов прозвучали эффектно. А что, можно и в концертном зале стрелять из пушек и бить в колокола? Это публике тоже, наверное, понравилось бы? Я десять раз вам писал, что ничего общего не хочу иметь с увертюрой "1812 год", а она все-таки включена в программу!

- Все были за увертюру "1812 год", - заметил Нойгебауэр с некоторой тоскливой небрежностью, как будто тема не стоила обсуждения. - Господин Шнайдер, председатель правления филармонического общества, был "за", и даже господин фон Бюлов.

- Я считаю Ханса фон Бюлова великим музыкантом и многим ему обязан, - быстро заговорил Петр Ильич резким тоном, опасаясь, как бы злополучный Нойгебауэр не посеял раздора между ним и фон Бюловом, - но свои произведения я знаю лучше него.

- Разумеется, - ответил Зигфрид, глаза которого подернулись еще более густой пеленой. - Но вы должны учитывать и наши патриотические чувства. Несомненно, мы с удовольствием послушаем произведение, в котором над "Марсельезой" торжествует любой другой национальный гимн, совершенно не важно, какой именно.

- Я что же, должен был противопоставить гимн Германии "Марсельезе"! - Петр Ильич был чрезвычайно раздражен. - Возможно, я тогда имел бы честь приветствовать самого князя Бисмарка на своем концерте. Я настаиваю на исполнении "Франчески да Римини".

- Мы все единодушно решили, маэстро, - сказал Нойгебауэр, сморщив нос, с неожиданной наглой откровенностью, - что "Франческа да Римини" скучновата.

Лицо Чайковского побагровело.

- С меня хватит, - произнес он тихо и озлобленно.

- Действительно, у нас не остается времени на разговоры! - Нойгебауэр взбодрился и засуетился. - Нам пора в ресторан "Луттер и Вегнер".

От такой наглости Петр Ильич настолько растерялся, что вместо того, чтобы ответить, молча уставился на агента.

- Я же разослал приглашения на утренний прием в честь маэстро, - гнусаво заметил Нойгебауэр. - И вообще, у нас сегодня много дел, - доверительно продолжал он. - Я организовал для вас различные встречи: с господами из филармонического общества, с несколькими журналистами…

- Вы меня рассорите со всеми, с кем вы против моей воли хотите меня свести, - сказал Чайковский, не глядя на агента. - Я не намерен идти ни к кому на прием и никого не намерен принимать. Я устал с дороги. Сегодня у меня день отдыха. Я не желаю никого видеть.

- Вы не хотите поехать со мной на прием? - спросил Нойгебауэр, как будто предлагая нечто совершенно новое. Его сонное, длинноносое, розовое лицо осталось неподвижным.

- Пойдемте! - резко произнес Чайковский.

Он позволил Нойгебауэру подать себе шубу. Агент подал ему и большую круглую шапку. Укутанный, Петр Ильич напоминал не то русского князя, не то зажиточного крестьянина.

В дверях Нойгебауэр вежливо пропустил его вперед. Они молча, неслышными шагами, быстро шли по застланному ковром коридору. Зигфрид Нойгебауэр шел, на полметра отставая от Петра Ильича.

Широкая лестница тоже была застлана мягким красным ковром. На каждой лестничной площадке стояла пыльная пальма в эмалированной кадушке.

Зал, где в креслах под ренессанс сидели господа с усами и высокими стоячими воротниками и читали газеты, тоже был украшен бесчисленными пальмами. Самые длинные усы были у швейцара, навытяжку стоявшего под портретом старого кайзера, как на посту. У швейцара было лицо недовольного кота. Он резким кивком военного приветствовал русского композитора и его агента.

За роялем, украшенным многочисленными витыми столбиками, сидел молодой человек с копной черных волос, на шее которого вместо галстука была повязана черная шелковая лента. Он ударил по клавишам. Рояль был расстроен. "Разумеется, Вагнер, - подумал Петр Ильич с отвращением. - Это "Хор паломников", а он играет его как военный марш".

Он прошел мимо воинственного швейцара и вышел на улицу. Нойгебауэр последовал за ним.

На улице было солнечно и морозно. Петр Ильич глубоко вдохнул освежающий воздух. Мимо проезжала пролетка, он махнул извозчику рукой, и пролетка остановилась. Извозчик с седой бородой, придававшей ему благодушный вид, чем-то походил на извозчиков дома, в России.

Зигфрид Нойгебауэр собрался было сесть в пролетку, но Петр Ильич захлопнул дверцу экипажа у него перед носом. Изнутри он слегка приоткрыл окошко.

- Желаю вам хорошо повеселиться на утреннем приеме! - выкрикнул он, неожиданно разразившись смехом. Это был плутовской, задорный смех, от которого лицо его помолодело. "Я еду на прогулку!"

Нойгебауэр пробежал несколько шагов рядом с пролеткой. Петр Ильич подал кучеру знак, чтобы тот ехал быстрее. Отчаявшийся агент широко размахивал своими длинными руками как крыльями, будто готов был взлететь от обиды и разочарования. Потом он остановился. Оглянувшись, Петр Ильич увидел, как на лице Нойгебауэра расцвела та самая слащавая и упрямая улыбка, которая свидетельствовала о том, что он, неуязвимый человек, явно наслаждался очередным оскорблением.

"Таков мир, - подумал Петр Ильич, прикрывая колени пледом, поскольку было холодно, - с ним лучше не связываться; каждое столкновение с ним утомительно и тягостно. Он навязчив, этот мир, полон подхалимства, соседствующего с нахальством, жестокостью и самоунижением; он жесток, сентиментален и не отличается особым усердием, поскольку не в состоянии создать ничего, кроме путаницы, а успехи и достижения - это уже наше дело. Он пробуждает в нас самые отвратительные инстинкты, дразнит нас, путает, унижает, делает нас заносчивыми, грубыми и беспомощными. У меня на все это нет сил. При всем при этом Нойгебауэра мне жалко. Он, возможно, в глубине души довольно порядочный человек, у него трогательный взгляд, если говорить справедливо, и он, наверное, был бы признателен, если бы с ним полюбезнее обращались".

- Отвезите меня в Зоологический сад! - крикнул он извозчику. Голос его прозвучал мягко, почти заискивающе, как обычно, когда он обращался к простым людям.

Каждый раз, будучи в Берлине, Петр Ильич первым делом выезжал в Зоологический сад. Это был уголок столицы, который он больше всего любил, то есть меньше всего ненавидел. Это было единственное место в этом огромном городе, где он хотя бы немного чувствовал себя как дома. Остальная часть Берлина оставалась для него чужой, сколько бы раз он сюда ни приезжал. Экипаж повернул с Фридрихштрассе на широкую и роскошную Липовую аллею. Слегка подмерзший снег забавно поскрипывал под ногами прохожих и под полозьями экипажей. Снег сверкал на солнце, день был чудесный. Широкая улица Галаштрассе, как на триумфальном параде, демонстрировала свою величественную красоту. При виде Бранденбургских ворот, завершающих своей громадой эту блистательную перспективу, становилось ясно, что построены они были с единственной целью: чтобы под их сводами могли маршировать победоносные войска под звуки труб и грохот барабанов. Вот так парадная улица! Было совершенно очевидно, что и сама улица, и все, кто шел по ней: дородные дамы и господа, а также и бедные, несколько сгорбленные, менее приметные, - все наслаждались ее ослепительной красотой, подчеркнутой солнечными лучами и сверкающим снегом. Что за город! Достойная столица для этого могущественного государства, самого устрашающего государства в этой части света, к которому никто не испытывает особого доверия или особой симпатии, но с которым всем приходится считаться.

Приезжего господина в экипаже, Петра Ильича Чайковского из Москвы, тревожила эта суровая, навязчивая красота, в которой, как ему казалось, было нечто угрожающее. "Уж эти мне немцы! - снова подумал он. - Это очень мило с их стороны, что они пригласили меня к себе дирижировать, и очень похвально, что они так серьезно интересуются музыкой. Но что у них за вид! Нет, ну на что они все похожи!"

Назад Дальше