Выдра
Увидев квартиру и городской квартал, где человек живет, можно составить себе представление о его натуре и характере; это же, полагал я, относится и к зверям в Зоологическом саду. От страусов, стоявших шеренгами на фоне сфинксов и пирамид, и до бегемота, проживавшего в пагоде, словно какой-нибудь жрец или маг, уже начавший воплощаться в демона, которому он служит, – наверное, не было зверя и птицы, чье жилище не внушало бы мне симпатии или, напротив, страха. Лишь немногие из них были примечательны самим местом своего жительства: обитатели рубежей, то есть окраин Зоологического сада, к которым примыкали кофейни и территория выставок. А среди всех жителей этих мест самой удивительной была выдра. Ближе всего от нее находились ворота, что у Лихтенштейнского моста. Вообще было трое ворот, но через эти шло совсем мало народу, и открывалась за ними самая сонная часть сада. Аллея, принимавшая посетителя, своими высокими фонарями с белыми шарами напоминала безлюдные набережные Айльзена или Бад-Пирмонта; задолго до того, как оба эти городишка настолько пришли в запустение, что сделались древнее античных терм, этот уголок Зоологического сада уже был чем-то связан с будущим. Пророческая окраина! Есть растения, которым приписывают способность наделять человека даром провидения, есть и такие места. Чаще всего – заброшенные, безлюдные углы и окраины, а кроме того, купы деревьев, стиснутые меж каменных стен, или тупики и палисадники, где никто не задерживается надолго. В таких местах кажется, что все предстоящее нам на самом деле уже в прошлом. Вот и в том уголке Зоологического сада, если я туда забредал, мне всегда даровалась возможность заглянуть за ограду бассейна, который находился в центре некоего подобия курортного парка. Бассейн был клеткой выдры. Самой настоящей клеткой, так как ограждал этот бассейн не только парапет, но еще и толстые железные прутья. На дальней его стороне вплотную к овальной стенке стоял маленький грот среди скал. Грот был задуман как домик выдры, однако я ни разу не видел ее там. По этой причине я и ждал, бесконечно долго ждал, не отводя взгляда от непроницаемо черной бездны, надеясь заметить зверька. Но если и выпадала такая удача, то лишь на мгновение: блестящая обитательница дождевой цистерны с молниеносной быстротой опять скрывалась в черной, как ночь, воде. Конечно, не в цистерне держали выдру. Но всегда, когда я вглядывался в темную воду, мне думалось, что дождь бежит во все сточные люки города лишь затем, чтобы достичь вот этого бассейна и обеспечить водой его зверька. Ведь обитал здесь зверек избалованный – грот, пустой и сырой, был не приютом его, а храмом. Священным животным дождевой воды – вот кем была выдра. Но зародилась ли она в сточных дождевых или еще каких-то водах либо только живет благодаря дождевым потокам и ручейкам? Это оставалось для меня загадкой. Зверек всегда был чем-то чрезвычайно занят, как будто в той бездне иначе нельзя. Но я мог бы долгими сладостными днями простаивать, прижавшись лбом к прутьям ограды, и все равно не нагляделся бы на него вдоволь. А он и тут выказывал свое тайное родство с дождем. Долгий сладостный день никогда не бывал для меня более долгим и сладостным, чем тогда, когда дождь своим частым – или редким – гребешком медленно разбирал его на пряди часов и минут. Послушно, как девочка, день подставлял голову под серую расческу дождя. А я смотрел ненасытным взором. Я ждал. Нет, не когда он перестанет. Ждал, когда дождь зашумит еще сильней, еще бурливей. Я слышал, как барабанит он по стеклу, как изливается из водосточных труб и журчащими потоками мчится в желоба. Добрый дождь с головой укрывал меня. Он баюкал меня песней о моем будущем – так напевают колыбельную над детской кроваткой. И я не сомневался, что под дождем растешь. Глядя дома в мутное оконное стекло, я чувствовал себя гостем в домике выдры. Однако по-настоящему я осознавал это лишь тогда, когда снова оказывался возле ее клетки. И опять приходилось долго дожидаться минуты, когда мелькнет над водой блестящее черное тельце и мгновенно скроется в глубине, спеша по своим неотложным делам.
Павлиний остров и Глинике
Лето вплотную подводило меня к Гогенцоллернам. В Потсдаме неподалеку от нашей летней дачи находились Новый дворец и Сан-Суси, пейзажный парк и Шарлоттенхоф, в Бабельсберге – дворец и парки. Близость этих династических владений никогда не мешала моим играм, ибо земли под стенами королевских сооружений я попросту захватывал. Можно было бы написать историю моего правления, которое началось возведением меня на престол с соизволения летнего дня и завершилось переходом моей империи под власть поздней осени. Да и вся моя жизнь была заполнена сражениями за империю. Велись они не с каким-нибудь императором-врагом, а с самой землей и духами, которых она посылала воевать со мной.
Самое тяжелое поражение постигло меня в послеобеденный час на Павлиньем острове. Кто-то мне сказал, что можно найти там, в траве, павлиньи перья. Насколько же заманчивее стал в моих глазах этот остров, едва лишь он посулил столь великолепные трофеи! Но вот я понапрасну переворошил траву на всех газонах, обшарив их вдоль и поперек в поисках обещанного, и меня охватила печаль куда более сильная, чем обида на павлинов, прохаживавшихся во всей своей нетронутой красе возле вольеров. Для детей находки – что для взрослых победы. Я искал сокровище, которое остров мог бы отдать мне в полную собственность, подарить мне и только мне. Одно-единственное перо, и я завладел бы не только островом: весь этот день стал бы моим, и переезд на пароме из Закрова – заодно с пером они досталось бы мне в полную и неоспоримую собственность. А теперь остров был потерян, а с ним и мое второе отечество – Земля Павлинов. И лишь тогда я, перед тем как вернуться домой, прочитал в блестящих окнах дворца высвеченные ярким солнцем таблички: в тот день мне нельзя было войти туда.
Горе мое не было бы столь безутешным, не лишись я вместе с пером, которого не нашел, еще и всех наследственных земель. И точно так же не было бы столь великим мое блаженство, когда я научился ездить на велосипеде, если бы на нем я не покорял новые земли. Учился я в одном из асфальтированных залов, где во времена моды на велосипедный спорт этому умению, которое сегодня дети запросто перенимают друг у друга, обучали столь же основательно, как вождению автомобиля. Зал находился неподалеку от Глинике; он был построен в ту эпоху, когда спорт и свежий воздух еще не стали неразлучными друзьям, когда еще не подружились между собой и различные методы обучения. Каждый зал ревниво старался отличаться от прочих благодаря собственным помещениям и крикливым костюмам. А еще в этот ранний период тон в спорте – особенно том, каким здесь занимались, – задавали эксцентрические выходки. Поэтому наряду с мужскими, дамскими и детскими велосипедами по залу раскатывали модные сооружения, у которых переднее колесо было в четыре-пять раз больше заднего, а легкое высокое седло служило стойкой акробатам, разучивавшим свои номера.
В купальнях часто устраивают отдельные бассейны для неумеющих плавать и для опытных пловцов; вот и в этом зале было подобное разделение: новички должны были кататься по асфальту, другим же разрешалось выезжать из зала и кататься в парке. Я далеко не сразу перешел во вторую группу. Но в один прекрасный летний день меня выпустили на волю. Я был потрясен. Дорога покрыта гравием, камешки скрежетали, и ничто не защищало глаза от слепящих солнечных лучей. На асфальте-то везде лежала тень, и не было там никаких дорог – сплошное удобство. А тут опасности подстерегали за каждым поворотом. Велосипед имел тормоз, дорога поначалу шла ровно, а все же велосипед покатился словно сам собой. Я почувствовал себя так, словно сел на него впервые в жизни. Руль начал проявлять норов. Всякий бугорок на дороге старался нарушить мое равновесие. Я давно уж забыл, что значит падать, но тут на беду сила тяжести предъявила свои права, как будто сто лет дожидалась подходящего случая. Дорога после небольшого подъема вдруг резко пошла под уклон; над земляным валом, с гребня которого меня понесло вниз, заклубилась туча пыли и камешков, да еще и ветви хлестали по лицу; но в тот самый миг, когда я уже простился с надеждой усидеть в седле, впереди замаячил отлогий подъем к воротам тренировочного зала. Сердце колотилось жутко, однако я нырнул в тень зала со всего разгона, который получил на пригорке. И соскочил я с велосипеда, преисполненный чувством, что этим летом мне без всякого труда достались Кольхазенбрюк с железнодорожной станцией, озеро Грибнитцерзее и перголы, ведущие от его берега к причалам, замок Бабельсберг с его суровыми зубцами и благоуханные крестьянские сады Глинике, ибо я обручился с этой землей; вот так же легко мне достались бы герцогства и королевства, женись я на особе из императорской фамилии.
Весть о смерти
Мне было лет пять, наверное. Однажды вечером, когда я уже лежал в кровати, в комнате появился отец. Он пришел пожелать мне доброй ночи. Может быть, не совсем по своей воле он сообщил мне о смерти одного родственника. Тот был пожилой человек, мало интересовавший меня. Отец упомянул и о каких-то подробностях. Я не очень хорошо запомнил его рассказ. Зато комната в тот вечер запомнилась так живо, словно я знал, что однажды мне вновь придется вернуться к этой истории. Я давно уже был взрослым, когда услышал, что тот родственник умер от сифилиса. Отец же зашел ко мне тогда, чтобы не сидеть в одиночестве. Однако не со мной ему хотелось побыть, а просто – в моей комнате. Им с комнатой никто другой не был нужен.
Цветочный двор, 12
Ни один звонок не звенел радушней. За порогом этой квартиры я чувствовал себя даже более защищенным, чем дома. Кстати, улицу я называл не Цветочный двор, а Цвет-точный: был там громадный цветок из плюша, который внезапно, вынырнув из своей пышной обертки, оказывался у меня перед носом. А в глубине цветка сидела бабушка, мать моей мамы. Она была вдова. Мы навещали эту старую даму, проводившую дни в застланном ковром и украшенном низенькой балюстрадой эркере, который смотрел на Цветочный двор, и трудно было представить, что в прошлом она совершала большие морские путешествия и даже выезжала на экскурсии в пустыню – их устраивало туристическое бюро "Штанген-райзен", куда она обращалась раз в несколько лет. Из всех квартир высокой знати, в которых я бывал, лишь эта принадлежала гражданам мира. По виду самой квартиры ничего подобного нельзя было заметить. Но открытки с видами Мадонны ди Кампильо и Бриндизи, Вестерланда и Афин и прочие, присылавшиеся путешественницей, хранили воздух Цветочного двора. А крупные, разборчивые строчки, бежавшие внизу или клубившиеся на небе картинок, не оставляли сомнений: бабушка так хорошо обжилась на новом месте, что оно сделалось колонией Цветочного двора. А когда передо мной вновь открывалась родная страна бабушки, я ступал по плашкам паркета робко – казалось, будто и они, как когда-то сама хозяйка, танцевали на волнах Босфора, и чудилось, что в персидских коврах еще осталась пыль Самарканда.
Какими словами описать стародавнее чувство буржуазной надежности, исходившее от этой квартиры? Обстановка и утварь ее многочисленных комнат нынче не оказали бы чести ни одному старьевщику. Ведь, несмотря на то что вещи семидесятых годов намного солидней, чем более поздние, в стиле модерн, ни с чем несравнимой была в них беспечность, с которой они принимали все на свете, а в том, что касалось их собственного будущего, всецело полагались на добротность материала, но отнюдь не на благоразумный расчет. Преобладала здесь мебель, своенравно соединившая в своем убранстве черты различных эпох и потому преисполненная веры в себя и собственную долговечность. Нужда не могла бы угнездиться в этих комнатах, где не находилось места даже смерти. Умирать здесь было негде – посему обитатели квартиры умирали в санаториях, а мебель, отписанная наследникам, незамедлительно шла на продажу. Смерть здесь не была предусмотрена. Поэтому днем здешняя обстановка казалась воплощением уюта, вечером же становилась царством морока. Подъезд, куда я входил, превращался в логово коварного альва, по чьей воле тяжелели и слабели мои руки и ноги, когда же до заветного порога оставалось две-три ступеньки, злой дух своими колдовскими чарами сковывал меня необоримо. Подобные кошмары были ценой, которую я платил за уют.
Бабушка умерла не в Цветочном дворе. Долгое время в доме, стоявшем как раз напротив, жила мать моего отца, которая была еще старше. Она тоже умерла не дома. И улица эта сделалась в моих глазах чем-то вроде Елисейских Полей, царством теней бессмертных, но покинувших нас бабушек. А так как фантазия, набросившая на Цветочный двор свою вуаль, любит, чтобы края этого покрова затейливо волнились от ее непостижимых прихотей, то она и превратила магазин колониальных товаров, расположенный неподалеку, в памятник моему деду, коммерсанту, – лишь потому, что владелец лавки тоже носил имя Георг. Поясной, в натуральную величину портрет рано умершего деда, парный с портретом его жены, висел в коридоре, который вел в дальние помещения квартиры. Эти дальние комнаты пробуждались к жизни от случая к случаю. Визит замужней дочери заставлял отвориться дверь давно не использовавшейся по назначению гардеробной; другая комната принимала меня, когда взрослые ложились отдохнуть после обеда; из третьей в те дни, когда в дом приходила портниха, доносился стрекот швейной машинки. Но среди всех отдаленных помещений этой квартиры ни одно не шло в сравнение с лоджией: то ли потому, что ею, более скромно обставленной, пренебрегали взрослые, то ли потому, что сюда доносился приглушенный уличный шум, а может, по той причине, что с лоджии я видел чужие дворы, а в них швейцаров, детей и шарманщиков. Собственно говоря, находясь на лоджии, я не столько видел какие-то фигуры, сколько слышал голоса. К тому же квартал этот был из благородных, так что жизнь в здешних дворах не очень-то кипела: должно быть, некая толика спокойствия, присущего богатым людям, ради которых тут работали, передалась самой работе и на донышке рабочей недели поблескивала капелька воскресенья. Потому-то воскресенье и было днем лоджии. Все прочие комнаты и помещения квартиры были как бы прохудившимися и не удерживали воскресенья – просочится сквозь них да убежит, – лишь лоджия, смотревшая во двор, с его стойками для выбивания ковров, с другими лоджиями, сберегала воскресенье, и ни одна партия колокольного груза, который наваливали на нее церковь Двенадцати Апостолов и церковь Святого Матфея, не срывалась вниз, все до единой они громоздились там до конца воскресного дня.
Комнат в той квартире было много, да еще некоторые комнаты были преогромные. Чтобы поздороваться с бабушкой, сидевшей в эркере, где рядом с корзинкой для рукоделия передо мной вскоре появлялись фрукты или конфеты, я должен был из конца в конец пройти громадную столовую, а затем комнату с эркером. Лишь попав сюда впервые на Рождество, я понял, для чего на самом деле нужны эти комнаты. На длинных столах яблоку некуда было упасть – столько понаставлено подарков и сластей, столько народу получало подарки! Тарелки теснились друг к дружке, и не приходилось рассчитывать, что сможешь удержать завоеванную территорию, если ближе к вечеру, после праздничного обеда, к столу звали еще и старого секретаря или ребенка швейцара. Но не поэтому праздник был таким непростым, а из-за его начала, когда распахивались двустворчатые двери. В глубине большой комнаты сверкала елка. На длинных столах – ни единой пяди, что не манила бы к себе нарядной тарелкой с марципаном, украшенной зелеными еловыми веточками, и отовсюду на меня с улыбкой смотрели игрушки и книги. Лучше не очень-то заглядываться. Легко ведь испортить себе праздник, если поспешишь настроиться на какой-нибудь подарок, а он достанется кому-то другому в полную собственность. Чтобы избежать такой напасти, я застывал на пороге как вкопанный, с улыбкой, совершенно загадочной для других: то ли блеску елки я улыбался, то ли приготовленным для меня подаркам, к которым, глубоко потрясенный, не смел приблизиться. Однако было кое-что еще, более важное для меня, чем эти фальшивые причины, да, пожалуй, и бывшее причиной истинной. Ведь подарки пока принадлежали не мне, а дарящему. Они были хрупкие, я боялся, что у всех на глазах схвачу их как-нибудь неловко. Только за пределами комнаты, в передней, когда прислуга заворачивала наши подарки в бумагу и их зримая форма исчезала в свертках и коробках, зато руки нам начинало оттягивать нечто весомое, – вот тогда мы по-настоящему верили, что чем-то завладели.
Но это происходило спустя несколько часов. С целыми охапками тщательно завернутых и перевязанных подарков мы выходили на тонувшую в сумерках улицу. У дверей ждал извозчик, нетронутый снег лежал на оконницах и оградах, сероватый – на мостовой; с Лютцовской набережной доносился колокольчик чьих-то саней, загоравшиеся один за другим газовые фонари, словно вехи, отмечали путь фонарщика, который даже этим благословенным вечером бродил по улицам, взвалив на плечо свой шест. В эти минуты город был притихший и неподвижный – неповоротливый, тяжеленный куль, ведь в нем помещались и я сам, и мое счастье.
Зимний вечер
Зимними вечерами мама иногда брала меня с собой, отправляясь за покупками. Темный, неведомый Берлин простирался передо мной при свете газовых фонарей. Мы не покидали старого западного района, где улицы жили в добром согласии друг с другом и были не столь притязательны, как те, которым Берлин стал отдавать предпочтение позднее. Эркеры и колонны трудно было разглядеть, а на фасадах светились окна. Может, мешали тюлевые гардины, шторы, а может, дело было в сетке под висячей газовой лампой, но свет не выдавал секретов освещенных комнат. Ни с кем он не водился, признавал лишь себя самого. А меня он привлекал и настраивал на раздумья. Он и сегодня, в воспоминаниях, такой же. И любит приводить мне на память одну из моих старых открыток. На ней какая-то берлинская площадь. Дома нежно-голубые, ночное небо – темно-синее, на небе луна. Луна и все окошечки домов прорезаны в картоне. Поднесешь открытку к лампе – в облаках на небе и в окошечках сразу затеплится желтоватый свет. Изображенное место было мне незнакомо. Подпись гласила: "Галленские ворота". Галле – город на реке Зале. Ворота, а за ними зал – это озаренный светом грот, в котором обретаются мои воспоминания о зимнем Берлине.
Кривая улица
В сказках иногда рассказывается о проходах и галереях, в которых по обеим сторонам теснятся лавки, невероятно заманчивые и опасные. Когда-то я, мальчуган, прекрасно знал такой проход, назывался он Кривой улицей. Там, где она делает самый резкий поворот, стояло и самое угрюмое здание: плавательный бассейн со стенами из багрового глазурованного кирпича. Несколько раз в неделю в бассейне меняли воду. Тогда на входной двери появлялось объявление: "Временно закрыто", и казнь моя откладывалась. Я шел к магазинным витринам, чтобы, припав к изобилию отживших вещей, которые они хранили, утолить свою кровную страстишку. Против бассейна находился ломбард. На тротуаре толпились старьевщики со всякой домашней утварью. Приютились здесь и лавки дешевой одежды.