Барон на дереве - Итало Кальвино 19 стр.


Двум соперникам не оставалось ничего другого, как, забыв о недавней схватке, терпеливо вытаскивать друг у друга острые иглы. Донна Виола прервала их занятие:

- Садитесь в мою карету, живо!

Они скрылись за беседкой. Карета тронулась и вскоре исчезла вдали. Козимо на конском каштане закрыл лицо руками.

Для Козимо и для двух недавних соперников началось время жестоких мучений. Впрочем, вряд ли и Виоле было особенно весело. Я думаю, что маркиза мучила других лишь для того, чтобы помучить себя. Двое неразлучных офицеров неотступно следовали за ней, появлялись вдвоем то у нее под окнами, то, по ее приглашению, в гостиной, то коротали время в остерии в бесконечном томительном ожидании. Виола обольщала сразу обоих, требуя от них новых и новых доказательств любви, и соперники неизменно изъявляли готовность выполнить все ее требования и даже согласны были уже делить ее не только между собой, но и с другими; скатываясь все ниже по наклонной плоскости уступок, они уже не могли остановиться: движимые желанием растрогать ее повиновением и заставить наконец сдержать свои обещания, в то же время связанные с соперником словом чести, снедаемые ревностью и ослепленные надеждой одолеть врага, они были уже неспособны противостоять тайному зову трясины, в которую погружались все глубже.

После каждого нового обещания, вырванного у лейтенантов, Виола садилась на коня и мчалась к Козимо.

- Знай же, англичанин согласен на то-то и то-то… И неаполитанец тоже, - бросала она, едва завидев Козимо, с мрачным видом сидевшего на суку.

Козимо ничего не отвечал.

- Это и есть безграничная любовь, - не унималась она.

- Безграничное свинство! - кричал в ответ Козимо и исчезал в листве.

Такова была теперь их любовь, и они не находили выхода из этой взаимной жестокой пытки.

Английский флагманский корабль должен был сняться с якоря.

- Вы, конечно, останетесь! - сказала Виола сэру Осберту.

Сэр Осберт не явился на корабль и был объявлен дезертиром. Из солидарности и духа соперничества дон Сальваторе тоже дезертировал.

- Они оба стали дезертирами! - объявила победоносно Виола моему брату. - Из-за меня! А ты…

- А я?.. - закричал Козимо и пронзил Виолу столь гневным взглядом, что она не произнесла больше ни слова.

Сэр Осберт и Сальваторе ди Сан-Катальдо - дезертиры военно-морских флотов двух монархов - проводили время в остерии, играя в кости, бледные, беспокойные, страясь обобрать друг друга до нитки, а Виола дошла до предела недовольства собой и всем, что ее окружало.

Однажды она вскочила на коня и поскакала в лес. Козимо сидел на дубе. Она остановилась внизу, на лужайке.

- Я устала.

- От них?

- От всех вас.

- Ах так!

- Они дали мне высшее доказательство своей любви.

Козимо сплюнул.

- Но этого мне недостаточно.

Козимо взглянул на нее. А она продолжала:

- Ты не веришь, что любовь - это беспредельное самопожертвование, отказ от самого себя…

Там, на лужайке, она была прекрасна, как никогда, и достаточно было одного жеста, чтобы стерлось холодное выражение ее лица, исчезла гордая неприступность в осанке и она вновь очутилась в его объятиях…

Козимо мог сказать ей любые ласковые слова, ну хотя бы:

- Скажи мне, что я должен сделать для тебя, я готов… - И для него, для них обоих наступила бы пора безоблачного счастья.

Но он ответил:

- Любви не может быть, если не стремиться изо всех сил остаться самим собой.

Виола досадливо и устало махнула рукой. И все же она могла понять его, да, собственно, и понимала в глубине души, и у нее даже готовы были сорваться с губ слова: "Ты такой, каким я хочу тебя видеть", ее подмывало подняться к нему…

Она закусила губу. Сказала:

- Оставайся же самим собой один. "Но тогда бессмысленно быть самим собой", - хотел ответить Козимо. Вместо этого он процедил:

- Если ты предпочитаешь этих двух червей…

- Я не позволю тебе оскорблять моих друзей! - вскричала она, а сама думала: "Ты один мне нужен, лишь для тебя я делаю все эти глупости!"

- Значит, только меня можно…

- Я презираю твой образ мыслей!..

- Я неотделим от него.

- Тогда прощай. Сегодня же вечером уезжаю. Ты меня больше не увидишь.

Она помчалась на виллу, собрала вещи и уехала, не сказав лейтенантам ни звука. Она сдержала слово. Больше в Омброзу она не вернулась. Она отправилась во Францию, а потом исторические события пресекли дорогу ее желаниям, когда она ни о чем другом не помышляла, как только о возвращении. Вспыхнула революция, потом война; маркиза, вначале заинтересованная новым ходом событий (она была в окружении Лафайета), эмигрировала в Бельгию, а оттуда в Англию. В лондонском тумане, во время долгих лет войны с Наполеоном, она грезила о деревьях Омброзы. Позже она вышла замуж за лорда, владевшего акциями Ост-Индской компании, и поселилась в Калькутте. Со своей веранды она смотрела на лес, на деревья, еще более причудливые, чем в саду ее детства, и ей все время казалось, что вот-вот, раздвигая листву, появится Козимо. Но то была тень обезьяны или ягуара.

Сэр Осберт Каслфайт и Сальваторе ди Сан-Катальдо остались связаны друг с другом на веки вечные и сделались заправскими авантюристами. Их видели в игорных домах Венеции, в Гёттингене - на богословском факультете, в Петербурге - при дворе Екатерины II, а затем их следы затерялись.

Козимо долго бродил в лохмотьях по деревьям, рыдая и отказываясь от еды. Он рыдал громко, словно грудной ребенок, и птицы, которые прежде стаями удирали прочь при одном приближении этого не знавшего промаха охотника, теперь подлетали к нему совсем близко, садились на вершины соседних деревьев или кружили над его головой; печально чирикали воробьи, верещали щеглы, ворковала горлинка, заливался трелями дрозд, щебетали зяблики и крапивники; из дупел и нор вылезали белки, совы, полевые мыши и присоединяли свой писк к жалобному хору; и мой брат шел, окутанный облаком звериных и птичьих причитаний.

Потом на смену печали пришла жажда разрушения: каждое дерево брат мгновенно превращал в голый остов, обрывал листок за листком, начиная с верхушки, даже если густая листва была почти непроницаемой. Затем брат снова взбирался на вершину и начинал ломать все тонкие ветки, щадя лишь самые большие и крепкие, снова поднимался на самый верх и перочинным ножиком принимался срезать кору; обнаженные белесые стволы имели ужасающий вид, словно живые существа, с которых содрали кожу.

Но во всем этом неистовстве не было больше гнева против Виолы, а лишь глубокая обида на себя за то, что ©н ее потерял, не смог удержать и глубоко ранил своей несправедливой, глупой гордостью! Теперь он понял, что Виола оставалась ему верна, и если она позволяла волочиться за собой двум лейтенантам, то лишь желая показать, что только Козимо достоин быть ее возлюбленным, и все ее причуды и вспышки гнева объяснялись лишь неистовым желанием сделать их любовь еще сильнее, чтобы она никогда не знала границ. А он… ничего не понял и озлобил свою любимую до того, что в конце концов потерял навсегда.

Несколько недель Козимо провел в лесу, одинокий, как никогда, ибо с ним не было даже Оттимо-Массимо, которого Виола, уезжая, забрала с собой. Когда брат вновь появился в Омброзе, все увидели, как сильно он изменился. Даже я не мог больше тешить себя иллюзиями: на этот раз Козимо окончательно сошел с ума.

XXIV

В Омброзе давно судачили, что Козимо не в себе, с того самого дня, когда он двенадцатилетним мачьчиком взобрался на дерево и отказался оттуда слезть. Но впоследствии, как это часто случается, все примирились с его безумием, и не только с этой его манией жить на деревьях, но и со многими другими странностями в его характере и почитали моего брата всего лишь чудаком. В самый разгар их любви с Виолой все слышали его странные выкрики на непонятных языках; особенно дико он вел себя на празднике покровителя Омброзы, и большинство жителей нашли его тогдашнее поведение просто кощунственным, а его слова о Венере, произнесенные, скорее всего, на карфагенском языке, а может, на языке пелагианцев, - еретическими. С тех пор пошли разговоры, будто барон сошел с ума, на что более благоразумные горожане неизменно отвечали:

- Как мог сойти с ума тот, кто всегда был безумен?

А пока омброзцы судили да рядили, Козимо и в самом деле тронулся. Если прежде он ходил в меховой шапке, то теперь, словно индейцы Америки, стал украшать голову яркими перьями удода и зеленого вьюрка, и даже одежда его была утыкана перьями. В конце концов он сшил себе фраки, сплошь изукрашенные перьями, и стал подражать привычкам разных птиц, к примеру дятла, извлекая из коры червячков и личинок и хвастаясь ими, словно огромным богатством.

Он произносил также хвалебные речи птицам, обращаясь к жителям Омброзы, собравшимся под деревьями, чтобы послушать его и посмеяться над ним. Из охотника он превратился в защитника пернатых, объявлял себя то дроздом, то филином, то реполовом, нацепляя на одежду их перья, и громогласно клеймил весь род людской за неспособность разглядеть в птицах своих истинных друзей - этими своими притчами он бросал обвинение всему обществу. Птицы тоже заметили, как изменился его образ мыслей, и подлетали к нему совсем близко, не обращая внимания на собравшихся внизу людей. Так что брат мог подкреплять свою речь живыми примерами, показывая на сидевших поблизости птиц.

Благодаря этой его близости к миру пернатых охотники Омброзы не раз собирались использовать Козимо как приманку, но никто не осмелился стрелять в птиц, садившихся рядом с ним, ибо барон и теперь, окончательно свихнувшись, внушал к себе известное почтение. Над ним, правда, насмехались, и частенько шайка озорников и бездельников передразнивала его, но все же брата уважали и обычно слушали с вниманием.

Его деревья украшали теперь исписанные листы и целые тетради с изречениями Сенеки и Шефтсбери, а также развешанные в определенном порядке пучки перьев, церковные свечи, серпы, венки, дамские корсеты, оружие, весы. Жители Омброзы часами пытались разгадать тайный смысл этих ребусов: намек ли то на дворянство, папу, войну, на доблесть. А по-моему, эти предметы вообще не имели никакого скрытого смысла и служили Козимо лишь упражнением для ума и доказательством, что даже сумасбродные идеи могут быть правильными.

А еще брат стал сочинять поэмы под названиями вроде "Песня дрозда", "Стучащий дятел", "Диалога филинов" и распространять их среди публики. Именно в этот период своего безумия он овладел искусством книгопечатания и начал публиковать своего рода брошюры и газеты (среди них "Кукушкин курьер"), которые потом объединил в один журнал под названием "Монитор двуногих".

Он раздобыл и поднял на ореховое дерево станок, раму, пресс, наборную кассу, бочку типографской краски и теперь целыми днями набирал и печатал свои произведения. Иной раз между рамой и бумагой попадали пауки, бабочки, и их отпечаток оставался на странице, иногда соня прыгала на еще не просохший лист и ударами хвоста размазывала краску, нередко белки утаскивали в свое дупло букву алфавита, думая, что она съедобная, как это случилось с буквой "р", которую пушистые зверьки из-за ее закругленной, слегка продолговатой формы и хвостика приняли за ягоду.

Все это было бы очень мило, но у меня в то время сложилось впечатление, что брат не только помешался в уме, но и поглупел: это намного страшнее и печальнее, ибо если безумие в любых своих проявлениях есть следствие переизбытка природных сил, то глупость - проявление ничем не восполнимой слабости природы.

Зимой Козимо погрузился в своего рода спячку. Он висел на дереве в своем меховом мешке, высунув наружу голову, словно птенец из гнезда, и если в не слишком холодные дни отправлялся прямиком к речушке Поганке, чтобы справить нужду, то это было почти подвигом с его стороны. Обычно он лежал в мешке, почитывая книгу, для чего вечером зажигал масляный светильник, или же бормотал что-то себе под нос, а иногда тихонько напевал. Но большую часть времени он спал.

Для утоления голода у него были свои припрятанные запасы, но он не отказывался от тарелки супа или пельменей, когда какая-нибудь добрая душа, приставив лестницу, подавала их ему прямо наверх. У бедного люда стало своего рода приметой: если угостить чем-то барона, это приносит счастье (верный признак того, что он по-прежнему внушал то ли страх, то ли симпатию - думаю, что, скорее, второе). То, что барон ди Рондо кормится подаяниями чужих людей, казалось мне крайне неприятным, а главное, я подумал, как было бы горестно узнать об этом нашему покойному отцу. Я сам до сих пор ни в чем не мог себя упрекнуть: брат всегда презирал домашний уют и подписал бумагу, согласно которой, кроме небольшой ренты, уходившей у Козимо почти целиком на книги, я ничем ему не был обязан. Но теперь, видя, что он не способен добывать себе еду, я на свой риск послал к нему по приставной лестнице одного из наших слуг в ливрее и белом парике с индюшачьей ножкой и бутылкой бургундского на медном подносе. Я полагал, что брат откажется во имя какого-нибудь таинственного принципа, но он сразу охотно все принял, и с того дня мы почти никогда не забывали послать ему на дерево его долю обеда.

Словом, это было глубокое падение. К счастью, случилось нашествие волков, и Козимо вновь проявил лучшие свои качества. Та зима была суровой, и снег выпал даже в наших лесах. Стаи волков, которых голод согнал с гор, спустились в прибрежные долины. Несколько дровосеков видели их и разнесли ужасную весть повсюду. Омброзцы, со времени борьбы с лесными пожарами привыкшие объединяться в минуту опасности, стали ходить дозором вокруг города, чтобы не подпустить к Омброзе голодных и злобных хищников. Но никто не решался выйти дальше крайних домов, особенно ночью.

- Жаль, барон уже не тот, что прежде! - говорили омброзцы.

Эта на редкость холодная зима не могла не отразиться на здоровье Козимо. Он покачивался в своем меховом мешке, съежившись, словно гусеница в коконе, под носом у него застыли сосульки, а лицо посинело и распухло. Город жил в постоянной тревоге, ожидая нападения волков, и люди, проходя под деревом, подшучивали над братом:

- Эх, барон, барон, раньше ты стоял часовым на своих деревьях, охранял нас, а теперь мы тебя охраняем.

Козимо молчал, смежив веки, точно ничего не слышал или ко всему потерял интерес. Внезапно он поднял голову, шмыгнул носом и прохрипел:

- Овцы… Чтобы прогнать волков… Поднимите овец на деревья. И привяжите.

Внизу стали собираться люди - послушать, какую он еще ерунду выдумает, и поиздеваться над ним. Но он, отдуваясь и отплевываясь, вылез из мешка и сказал:

- Я сам покажу где, - и пошел по ветвям.

Козимо выбрал несколько ореховых деревьев и дубов, росших между лесом и полями, велел поднять туда овец и ягнят и сам привязал живых, отчаянно блеявших животных к ветвям, так, чтобы они не могли упасть на землю. На каждом дереве он спрятал заряженное пулей ружье. Сам он тоже нарядился в овчины: плащ с капюшоном, куртка и штаны - все было из свежесодранных овечьих шкур. И стал ждать под открытым небом на одном из дубов наступления ночи. Все посчитали это одним из самых больших его безумств.

Ночью нагрянули волки. Учуяв овечий запах, услышав блеянье и увидев наверху животных, вся стая останавливалась у дерева и начинала выть, разевая голодные пасти и царапая когтями ствол. Тут, прыгая по ветвям, подбирался Козимо, и волки при виде существа, похожего и на овцу, и на человека, скакавшего, словно птица, не могли прийти в себя от изумления. Вдруг "бум-бум" - волки получали прямо в глотку две пули. Две, потому что одно ружье Козимо брал с собой и всякий раз его перезаряжал, а другое, заранее заряженное пулей, лежало наготове на каждом дереве. Так что на обледенелой земле неизменно оставалось по два убитых волка. Таким образом Козимо уничтожил множество волков, и после каждого выстрела стая вслепую кидалась наутек, а прибегавшие на вой охотники добивали уцелевших. Об охоте на волков Козимо впоследствии повествовал по-разному, и я затрудняюсь сказать, какая из этих версий истинная. К примеру, он рассказывал так:

- Битва складывалась как нельзя лучше. Подкравшись к дереву, где была привязана последняя овца, я увидел на нем трех волков, они сумели взобраться по ветвям и уже приканчивали бедное животное. Я почти совсем оглох и ослеп от простуды и не замечал волков, пока не столкнулся с ними нос к носу. Волки увидели еще одну овцу, шагавшую на двух ногах по ветвям, и ощерили свои красные от крови пасти. Ружье мое было не заряжено, потому что от такой пальбы у меня весь порох вышел. А до ружья, спрятанного на дереве, я не мог добраться, потому что дорогу мне преграждали волки. Я стоял на крайней ветке, довольно тонкой, а прямо надо мной рос большой толстый сук. Я попятился назад, медленно отступая от ствола. Один из волков осторожно пополз за мной. Держась руками за крепкий сук, я притворился, будто переступаю ногами по тонкой ветке, на самом деле я висел на суку. Обманутый этим, волк решился пойти дальше; ветка под ним обломилась, а я одним прыжком перескочил на верхний сук. Волк взвизгнул по-собачьи, свалился на землю, сломав себе шею, да так и остался лежать.

- А два других волка?

- Два других внимательно глядели на меня, не двигаясь с места. Тогда я с быстротой молнии скинул свою овчинную куртку с капюшоном и бросил в них. Один из волков, увидев, что на него летит белая тень ягненка, попытался схватить ее зубами, но хищник приготовился удержать изрядную тяжесть, а это была лишь легонькая овчина, он потерял равновесие, грохнулся оземь и тоже сломал себе шею.

- Значит, остался еще один…

- Да, оставался еще один, но, когда я скинул куртку, на меня от холода напал такой чих, что небо затряслось. Волк от испуга и неожиданности подскочил, свалился с ветки и тоже, как другие, сломал себе шею.

Так брат рассказывал о своей ночной битве. Одно было несомненно: для него, уже и до того не совсем здорового, простуда едва не оказалась роковой. Семь дней он находился между жизнью и смертью, и община Омб-розы в знак благодарности лечила его за свой счет. Он лежал в гамаке, а к нему по приставным лестницам один за другим подымались врачи. Лучшие лекари округи были приглашены на консилиум: кто назначал ему клистир, кто кровопускание, кто горчичники, а кто припарки.

Никто больше не называл барона ди Рондо безумцем, а все говорили о нем как об одном из величайших гениев и феноменов века. Но лишь до тех пор, пока он болел. Когда он выздоровел, одни продолжали говорить, что он мудр, другие - что он так же безумен, как всегда. Так или иначе, но прежних странных выходок он уже не совершал. Он продолжал печатать еженедельный журнал, который назывался теперь не "Монитор двуногих", но "Разумное позвоночное".

Назад Дальше