- Желаю всего наилучшего, господин ротмистр, - отозвался вахмистр, который, хотя ему и разрешили сидеть, стоял вытянувшись в струнку.
Прогулка по вечерним хорошо освещенным и чистым улицам Гельсингфорса доставляла удовольствие - улицы были безлюдны, в окнах редко где горел свет. Эти белобрысые долговязые инородцы (все сотрудники в разговорах между собой называли их чухонцами) ложились спать чрезвычайно рано. Зато, правда, и вставали чуть свет.
Служа в финляндской столице, ротмистр никак не мог привыкнуть к образу жизни местного населения, да, собственно, и не пытался. По отношению к финнам он вел себя точно так же, как все другие представители российской администрации, посланные служить в эту своеобразную страну, упорно именуемую в официальных российских документах великим княжеством финляндским. Чиновники и офицеры выказывали полное пренебрежение к финскому языку, местным традициям и нравам, получая в ответ почти не скрываемое презрение. И не только они сами, но даже их семьи были отделены от местного населения глухой стеной неприязни.
Однако любой чиновник прекрасно знал, что презиравшие их чухонцы с охотой укрывали врагов российского престола. И благо бы только рабочие - те давно спелись со своими русскими собратьями, - а то ведь и порядочные люди в лице коммерсантов и промышленников, охотно прятали от сотрудников охранного отделения всех этих террористов, "бомбистов" и прочих революционеров.
Задумавшись о столь досадных вещах, Шабельский постепенно потерял хорошее настроение. И теперь умытые улицы города уже не казались ему приятными. В их чистоте и прямолинейности чудилось что-то враждебное.
Сворачивая за угол, ротмистр нос к носу столкнулся с долговязым финским полицейским, от неожиданности вздрогнул. А полицейский вместо того, чтобы уступить дорогу офицеру, невозмутимо продолжал двигаться, словно перед ним было пустое место. Шабельский вынужден был торопливо сделать шаг в сторону.
Кровь ударила ему в голову, и ругательства готовы были сорваться с языка, но ротмистр сдержался. Ругаться было бесполезно. Это русский городовой вытягивается и замирает как истукан при виде офицерского мундира. Тому и в морду можно врезать при нужде. А попробуй чухонца-полицейского не то чтобы пальцем тронуть, а хотя бы обругать - хлопот потом не оберешься. Нет, что ни говори, а все-таки прав этот бешеный бессарабский помещик Пуришкевич, который недавно в Государственной думе требовал приструнить зарвавшихся финляндцев, лишить их остатков самоуправления, к черту разогнать сейм и полицию, заставить их уважать законы империи…
Шабельский уже подходил к дому, когда навстречу попался еще один запоздалый прохожий. Они поравнялись возле уличного фонаря, и ротмистр успел разглядеть худощавое лицо с торчащими усами, спокойные усталые глаза, профессионально обратил внимание на то, что пальто и шляпа прохожего изрядно поношены, а из-под пальто видна косоворотка. Не будь ее, можно было бы принять человека за мелкого конторщика, обремененного семьей. Но по косоворотке сразу видно - рабочий. Все это Шабельский отметил в уме машинально. И еще мелькнула мысль, что он где-то видел это лицо. Мелькнула и тут же пропала, уступив место другой: что приготовила сегодня на ужин Ариша - баба, исполнявшая в его семье роль горничной и кухарки одновременно.
Шабельский был уже близко от своего подъезда, и мысль об ужине заслонила все остальные. Почему-то ему показалось, что ждет его тушенная с кореньями и специями баранина, приготовлять которую Ариша умела с отменным мастерством.
Когда он открыл дверь своим ключом, ему вновь представилось лицо прохожего и опять подумалось, что он где-то видел этого человека. Но в прихожую, заслышав щелканье замка, уже вплывала Ксения, привычно заботливая супруга.
- Ах, Стась, ты заставил свою половинушку поволноваться. И ужин совсем простыл. Ариша сделала сегодня твой любимый бигус!
Внутренне поморщившись (он недолюбливал эти "половинушки" и прочую сентиментальщину), Шабельский привычно ткнулся усами в тугую щеку жены и окончательно забыл прохожего.
Человек в поношенном пальто и шляпе тем временем вышел на Хенриксгатан, дождался на остановке трамвая и покатил в сторону парка Тёлё. Маленький аккуратный вагончик был почти пуст.
Ах, если бы Станислав Шабельский не был тогда уставшим и смог бы вспомнить лицо прохожего, то не поедал бы он так спокойно жирный бигус. Встреченный им человек был одним из тех, за кем ротмистру надлежало охотиться денно и нощно. К тому обязывала его профессия жандарма, дававшая ему в жизни достаток, чины и ордена, сулившая солидную пенсию к старости, по требовавшая за все это постоянного бдения, служебного рвения и известного профессионального нюха.
Встретившийся ротмистру прохожий по своему социальному положению был мещанином, то бишь принадлежал к сословию хотя и повыше, чем крестьянское, но тем не менее в глазах официальных властей низкому. А что касается положения имущественного, то тут вообще говорить было не о чем - все его богатство состояло в покрытых мозолями руках.
Именно из таких, как он, состоял костяк российской социал-демократической рабочей партии, которую охранка с полным на то основанием считала единственной из всех существующих в России партий, представлявшей серьезную опасность для самодержавия. Их - непреклонных, неподкупных, самозабвенно верящих в правоту своего дела - охранка боялась куда больше, чем шумливых эсеровских боевиков - "бомбистов".
Подлинное его имя было Эдмунд Сантори. Он был родом из семьи поселившегося в Петербурге финского рабочего и, еще не достигнув совершеннолетия, поступил на Обуховский завод. Там еще юношей получил боевое крещение, участвуя в знаменитой Обуховской обороне, когда забастовавшие рабочие булыжниками отбивались от городовых и казаков. По специальности он был слесарем. Но была у него и вторая профессия, которая не давала никаких материальных благ, но зато совершенно точно сулила неизбежные аресты, тюрьмы, ссылки, а в крайнем случае и виселицу. Это была профессия революционера.
Еще в конце девятнадцатого столетия он связал свою жизнь с социал-демократической рабочей партией, когда ее состав исчислялся только десятками людей, и с тех пор служил своей партии верой и правдой.
На трудном пути подпольщика он успел сменить несколько фамилий, был Бергом, Горским, в последнее время числился по документам Александром Васильевичем Шотманом. Под этим именем он работал в мастерской Свеаборгского порта, начальнику которой и в голову не приходило, что старательный, молчаливый слесарь возглавляет подпольный партийный комитет рабочих Гельсингфорса…
В отличие от Шабельского Шотман обладал превосходной зрительной памятью. Столкнувшись с жандармским офицером под фонарем на Владимирской улице, он мгновенно вспомнил, где и при каких обстоятельствах видел его.
Тогда он жил в Одессе. Вместе с женой снимал комнату в большой квартире доходного дома на Пересыпи. В этой же квартире жили еще несколько семей. Однажды ночью к соседу, Семену Приходько, работавшему на паровой мельнице, перебудив всех жильцов, нагрянули с обыском жандармы. Рабочие мельницы в то время бастовали, Семен входил в стачечный комитет. Возглавлял жандармов грузный полковник, а подручным у него был молодой ротмистр с лихо закрученными усами - тот самый, которого Шотман встретил теперь на улице Гельсингфорса. Обыск был долгим. Уже под утро жандармы увели с собой Приходько. На всю жизнь запомнил Шотман, как молодой ротмистр ткнул согнутым локтем в живот жену Семена, когда она кинулась было, чтобы напоследок обнять мужа…
Пустой вагончик трамвая бойко катил в сторону парка Тёлё. Шотман взглянул сквозь заднее стекло на убегающую вдаль улицу и убедился, что она пуста. Возможность слежки, видимо, исключалась. Впрочем, ее не должно быть. Однако нежданная встреча с жандармом на Владимирской улице невольно заставила насторожиться.
Возле железнодорожных складов, где трамвай затормозил на повороте, Шотман спрыгнул на ходу, сопровождаемый укоризненным взглядом пожилого кондуктора, юркнул в ворота, быстро миновал проходной двор. Теперь перед ним был глухой забор. Он уверенно подошел к нему, нащупал нужную доску, державшуюся лишь на верхнем гвозде, отвел ее в сторону и пролез в образовавшуюся щель. То же самое он проделал на другом конце пустыря, выйдя наружу возле железнодорожного пути. Отошел от лаза метров на полсотни и, прижавшись к доскам там, где темень показалась погуще, постоял несколько минут. Если кто-то шел по его следу, то должен был воспользоваться тем же лазом.
Но все было тихо. Шотман, с трудом различая тропинку под ногами, пошел в сторону железнодорожной сторожки, темневшей неподалеку от полотна. Окна ее, прикрытые плотными ставнями, не пропускали света. Казалось, что обитатели дома спят или отсутствуют. Однако, когда он несколько раз стукнул в дверь, она тотчас без скрипа открылась. Кто-то, невидимый в темноте, взял его за руку, провел сквозь мрак тамбура и отворил вторую дверь. Свет керосиновой лампы заставил его зажмуриться, но секундой позже он разглядел людей, сидевших за покрытым облезлой клеенкой столом.
Кроме встретившего его железнодорожника, здесь находились трое матросов. Всех он знал в лицо, Поздоровавшись с каждым за руку, он тоже присел к столу.
- Заждались тебя, товарищ Шотман, - сказал плечистый светловолосый матрос, - думали уже, что не прядешь… А скоро на корабли возвращаться надо, срок подпирает.
- Знаю, товарищи, но не обессудьте - так уж получилось. По секрету скажу, что приезжал в Гельсингфорс один товарищ из Петербурга, договаривался о распространении новой рабочей газеты. Слышали уже, наверное: название "Правда". С товарищем мы быстро договорились, да вот беда - хвост он за собой привел. Еле-еле помог ему от шпика избавиться… Ну да ладно об этом. Давайте быстрее, что у вас нового.
- А нового у нас, товарищ Шотман, почти ничего и нет, - сказал светловолосый. - Одно только новое: решили матросы восстание до осени не откладывать, а начинать его сейчас.
- Это как понимать "сейчас"? - озабоченно спросил Шотман. - Ты о чем?
- А вот о чем. Ребята на кораблях сказали: "шабаш". Нету им больше мочи издевательства "их благородий" терпеть. Баста, хватит!
- Но ведь, позвольте, товарищи. - Шотман заволновался. - Это анархия получается. С восстанием шутить нельзя, подготовка нужна самая тщательная…
- А нам и не до шуток. Всю эту грамоту мы и без тебя знаем. И опять же за свои ошибки не школьными отметками расплачиваться будем, а собственной шкурой. Я тебе больше скажу: согласен я с тобой, что не совсем момент для восстания подходящий. Но ты и другую сторону дела осознай: кончилось у матросов терпение, все как есть вышло. Ты же лучше нас знаешь о том, что на Ленских приисках произошло. После того как там безоружных рабочих постреляли, нет у матросов больше мочи терпеть. Еще недавно можно было людей удержать, а сейчас никак невозможно… А когда матросы прослышали, как царский министр обещал в Думе, что и впредь нас расстреливать будут, - тут уж озверели ребята, не удержать больше… В общем, решай, товарищ Шотман, как хочешь, но мы меж собой уже порешили. Через пять дней назначен выход кораблей гельсингфорсского отряда в море. В этот выход мы и начнем. Поможете нам - век благодарить будем, а не поможете - зла не попомним…
Никогда еще Александр Васильевич не бывал в таком смятении, как в эти минуты. Более нелепого положения, чем сейчас, невозможно было представить себе: он, который всего себя отдавал революции, вынужден уговаривать матросов повременить, не браться за оружие. И хотя он знал, что доводы его правильны, что они и не могут быть иными, но и ему передалось настроение матросов, и он, стараясь быть внешне спокойным, загорячился, глаза заблестели, на бледных щеках проступили яркие пятна.
Прощаясь с представителями кораблей, Шотман заверил их, что сегодня же ночью сообщит об их решении членам гельсингфорсского комитета и будет советоваться с ними.
…Полчаса спустя он поднял с постели двух товарищей по комитету. Сначала Исидора Воробьева, а потом вместе с ним Адольфа Тайми. У него на квартире они проговорили битых два часа, но так и не пришли ни к какому решению.
- А может быть, все-таки уговорим? - еще раз с надеждой переспросил Воробьев.
- Какое там!.. - Шотман резко махнул рукой. - У матросов так накипело, что того и гляди начнут офицеров за борт бросать. Сами знаете, что у них за житье. У нас хоть от одного хозяина к другому уйти можно, а у них как в тюрьме, никуда не денешься.
- Это уж точно, - кивнул Воробьев. - Но не время начинать сейчас… На смерть пойдут матросы, если без поддержки питерских рабочих выступят.
Воробьев, опустив голову, замолк.
- Без связи с питерцами ничего не выйдет, - поддержал его Тайми. - Начинать надо сразу и здесь и в Питере. Только тогда на успех можно рассчитывать. Да чего я тебе об этом говорю - сам все понимаешь. Неподготовленное восстание ведет к верной гибели…
Шотман, сузив глаза, сказал жестко:
- Возможно, и гибель. Так что же, по-вашему, получается - пусть без нас, сами по себе борются и гибнут? А мы в стороне останемся?
- Да не о том речь… Остановить матросов надо.
- Ладно, хватит! Остановить уже не получится. Матросы так просили передать: или мы с ними, или они без нас! Выступать все равно будут. Мы понимаем, что восстание преждевременно, условия не созрели еще. Но что можно сделать, если массы дошли до крайней степени терпения? Надо смотреть правде в глаза. Решать - быть или не быть восстанию, мы уже не можем - без нас все решено. Теперь о другом подумать надо: беремся ли мы за оружие вместе с матросами?
Тайми вскочил со стула, рубанул ладонью воздух.
- Если вопрос только так стоит, тогда нет никакого вопроса! Пойдем с массами. Я только одного хотел, когда об отсрочке говорил, - чтобы все удачнее вышло. А на баррикады первый пойду!
- Ты погоди горячку пороть, - прервал его рассудительный Воробьев, - коли восстание неизбежно, так давайте все-таки прикинем, как нам в этих условиях обеспечить максимальную помощь и поддержку питерских товарищей. Сколько у нас дней в запасе? Четыре? За это время еще многое можно сделать! Прежде всего надо немедленно кому-то в Питер ехать.
БУДНИ ТИМОФЕЯ ДУМАНОВА
"Наши матросы, имея стоянку в финляндских водах, спускаясь на берег, весьма часто встречают распропагандированных рабочих, которые ведут их, часто обманным образом, на разные революционные собрания…
Таким образом, находясь в Финляндии, матросы попадают в революционные очаги, и это, видимо, будет продолжаться до тех пор, пока наше правительство будет безразличными глазами смотреть на все происходящее в Финляндии, где наши матросы и солдаты делаются, как в данном случае, жертвами той агитации и того подпольного движения, которое вот уже столько лет ведется в Финляндии".
("Новое время", 30 апреля 1912 г.)
С Тимофеем Думановым Шотман познакомился незадолго до нового - 1912 года. В тот вечер вместе с женой они только что поужинали. Катя ушла в кухоньку мыть посуду, а он разложил перед собой на столе петербургские газеты. Была среди них и единственная легальная рабочая газета "Звезда", которую он читал не только от первой и до последней строки, но и старался почерпнуть кое-что между строк.
Как раз в тот момент, когда он взялся за "Звезду", в дверь энергично постучали. Шотман невольно вздрогнул - стук в квартиру подпольщика мог таить разное… Но, даже зная, что в самый нежданный момент к нему могут нагрянуть жандармы, он никогда не колебался перед дверью, не справлялся о том, кто стучит. И на этот раз, как всегда, Шотман сразу повернул ключ.
На лестничной площадке стоял незнакомый человек - высокий, сутуловатый, в пальто и шапке, облепленных не успевшим растаять снегом.
- Александр Васильевич? - справился незнакомец глуховатым голосом. - А я к вам от тети Марты. Она просила передать теплые вещи.
Это были условные слова, с которыми прибывали товарищи из-за границы. Когда гость вошел в крохотную прихожую, он прежде всего извинился с застенчивой улыбкой за мокрое пальто и обувь, и Шотман почувствовал, что перед ним человек стеснительный и деликатный. Позднее он имел много случаев убедиться в том, что первое впечатление оказалось верным.
Приезжий решительно отказался от предложенного ему ужина, но сказал, что с удовольствием выпил бы горячего чаю. По тому, как он пил, было видно, что человек изрядно продрог. Да и мудрено было не продрогнуть - Шотман успел заметить, что у него потертое пальтишко и совсем легкая, не по финской зиме, шапка.
На вопрос, как он доехал, гость сказал, что вполне благополучно. На шведской границе его документы сомнений не вызвали, и слежки за собой он не обнаружил. В Гельсингфорс он приехал из Парижа и имеет задание на время осесть здесь и ждать дальнейших распоряжений.
Пока Думанов рассказывал, Александр Васильевич ловил себя на мысли, что никак не может определить его возраст. Судя по резким морщинам на худом лице, поседевшим волосам, неторопливой, спокойной манере держать себя, ему можно было дать под пятьдесят, но, когда лицо освещала мягкая улыбка, казалось, что ему и тридцати нет. Только позже Шотман узнал, что Думанову как раз и есть три десятка - состарила его прежде времени нелегкая жизнь…
Обычно Шотман сходился с людьми непросто, ему нужно было обвыкнуть с незнакомым человеком, не раз послушать его, поглядеть на него в деле, а потом уже как-то сами собой складывались отношения - с одним суховато-деловые, с другим теплые и дружеские. А с Думановым получилось иначе - Александр Васильевич как-то сразу почувствовал расположение к этому усталому, пожалуй, даже измученному, но удивительно спокойному и мягкому человеку. Это чувство рождалось то ли от его доброй улыбки, то ли от глуховатого низкого голоса, в котором проскальзывали застенчивые нотки, а может быть, от выражения глаз, полных благожелательного внимания к собеседнику. Во всяком случае, не прошло и получаса, как Александр Васильевич ощутил, как в нем поднимается волна теплоты и доверия к приезжему и что он чувствует себя с ним, как с давним другом. А к концу разговора он понял, что приехал полезный для комитета работник - бывалый, опытный, да к тому же и много знающий, обученный в партийной школе в Лонжюмо.
Шотман с удовольствием использовал бы его целиком для комитетских дел, которых по мере развертывания работы все больше прибывало, но это было невозможно, и потому, что требовалось легальное прикрытие для жизни в Гельсингфорсе, и потому еще, что нужно было зарабатывать на эту жизнь, заботиться и о хлебе насущном.
Думанова удалось устроить на работу не без труда - зимой в порту царило затишье. Когда начальник мастерских согласился испробовать приезжего, он сделал это скорее для того, чтобы отвязаться от просителей, и для испытания поручил ему проточить сработавшиеся шейки коленчатого вала дизеля. Шотман знал, что начальник мастерской лишь накануне отказался ремонтировать эти шейки, объяснив судовому механику, что в своей мастерской он такую работу выполнить не сможет, разве что на заводе-изготовителе сумеют. Так что дело с коленчатым валом, как понял просивший за нового товарища Шотман, было гиблым. Но, к его удивлению, Думанов согласился попробовать.