Привет, Афиноген - Афанасьев Анатолий Владимирович 15 стр.


Вечером по пути из клиники забежала я в магазин, стою у прилавка, а что купить - не знаю. Дома все есть: мясо, конфеты, сыр - всякая еда, но надо же, наверное, что–нибудь особенное. Постояла, так ничего не придумала, пошла с пустыми руками. У самого дома в овощном ларьке выстояла очередь и купила два кило бананов.

Прихожу - дома напряжение и воздух пахнет незнакомыми духами. Миша мне открыл в белой рубашке, в ярком галстуке. Обычно он сразу переодевался в пижамную куртку. В комнате на тахте расположилась чужая взрослая девочка. Она мне показалась с первого взгляда совсем взрослая. Востренькая, красивая, с прической, в джинсах и черной блузке. К тому разу я уж знала, что это ее мать погибла, а отец - неизвестно где, бросил их еще раньше. Подробностей не знала, а общую картину представляла. "Таня", "Ксана Анатольевна".

Никогда опять я таким Мишу не видела за столько прошедших лет. Суетится, глаза шалые, настороже, и такое в них выражение, будто молит согласиться: как

все отлично, ну, понимаете, как все отлично сошлось. Помолодел, господи, как он помолодел и ожил! Я любила его всегда и сегодня еще больше люблю, но в те первые минуты я его презирала. Как же он мог жить со мной? "Таня, вы пили чай?" - "Нет". - "А вот бананы. Пожалуйста, кушайте, я чай приготовлю". Схватила она бананы и умяла - не вру! - подряд штук восемь. "Таня будет учиться в девятом классе. Она отличница!" Таня на него так взглянула: быстро, зорко, с каким–то непонятным предостережением. Миша от ее взгляда поджался, как кот, которого хозяин щелкнул по носу. Значит, между ними какая–то связь была, недоступная мне. Чего ж удивляться. Чем–то ведь он сманил взрослую девицу из Ленинграда в чужую семью, в Федулинск. Неужели там у нее нет родственников? Обязательно есть… Впоследствии, правда, оказалось, что у Тани по материнской линии близких никого нет…

Мы отвели ей вторую комнату, которая поменьше. После ужина она ушла к себе, сказала, что устала и ляжет спать. Разговаривала она не со мной, а с Мишей. На меня не глядела. Совсем поздно Миша мне велел: "Иди, иди к ней, взгляни, может, чего надо", Я пошла… Постучала. Она и не раздевалась, сидит на кровати боком и смотрит в окно, в темноте. "Ты чего не ложишься, Танечка?" - "Сейчас лягу". - "Ничет тебе не надо?" - "Нет, спасибо". Я помялась маленько, не знаю, что еще сказать. "У нас хорошо, говорю, лес рядом. Озеро. Можно купаться, и вообще город хороший, хотя, конечно, не Ленинград". - "Тамань - самый скверный городишко из всех городов, - она вдруг отвечает тоненьким голосом. - Я там чуть–чуть не померла с голоду, и вдобавок меня хотели утопить". Ну, тут уж мое сердце не выдержало, сколько я терпела. И вот на тебе - вторая сумасшедшая в доме объявилась.

"Таня, - шепчу ей изо всех сил, - кто тебя хотел утопить? Кто? Никто не хотел. Напрасно ты так, напрасно". И заплакала я сильно, так давно не плакала. Даже всхлипы я стала издавать, хотя и крепилась. Таня прислушалась, хмыкнула и сказала: "Не плачьте, тетя Ксана. Я вас не стесню. Поживу немного и скорее всего уеду. А пока буду вам помогать". - "Куда уедешь?" - "Куда нибудь уеду. Мало ли". - "Если ты уедешь, меня Михаил Алексеевич прибьет". Она засмеялась, как–то холодно, не по–девчоночьи. "Не заметила, что он такой свирепый. По–моему, он как раз добрый дядька. Ну ладно, посмотрим".

Посмотрели - стали жить втроем. Самое главное, Михаил Алексеевич бесповоротно переменился в какую- то диковинную сторону. Он сделался как будто поменьше ростом и слегка умишком пошатнулся. Очень много хохотал, да громко. Но все невпопад. Но это по- первой, потом все успокоились, попривыкли и зажили, представь себе, складно, как в теремке. Сначала меня было /Миша задвинул, будто я и не жена ему, а служанка для Тани, которую он специально ей приглядел и выбрал. Можно было и так понять, что если Тане служанка не занравптся, то он быстренько найдет ей другую, порасторопней, а меня запросто турнет из дома. "Пусть тешится, пусть, - думала я, - мы ко всему привыкли. Это не самое горькое. Побуду и служанкой, раз женой и матерью не сумела". Однако Таня вскорости разобрала его манеру и извлекла меня из низкого положения. Для этого ей понадобилось всего–навсего один раз сказать мужу: "Михаил Алексеевич, мне не нравится тон, которым вы разговариваете с тетей Кса- ной!" Вполне оказалось достаточно. Миша, правда, вечером в постели посмотрел на меня индюком: "Что ты ей жалуешься? Ты ее настраиваешь против меня! Ты ничего не понимаешь…" Все. С тех пор каждое мое слово в доме воспринимается с уважением, а просьбы сразу выполняются. Господи, да я никогда так не жила. Прямо как королева.

Главная в семье у нас Таня, теперь фамилия ее Морозова. Нам с Мишей другой раз представляется, что это не мы ее, а она нас перевела к себе в семью на воспитание.

Она никогда не сделает никакой глупости, какие мы, бабы, себе позволяем. И жалко ее бывает, чуть не плачу. Она и комсомольский секретарь в школе, она и музыкальную группу ведет, и то, и се….Ухажеры ей звонят, кавалеры на дом прибегают - куда там. "Кса- на Анатольевна, мне мальчик звонит?" - "Да, Таню- ша". - "Передайте ему, что меня нет дома". - "Хорошо, Танечка". И весь сказ. "Тетя Ксана, у вас нет Платона?" - "Кого?" - "Философа Платона. Беседы". - "Кажется нет, Танечка". - "По какому же принципу вы подбирали библиотеку, - с раздражением, - лишь бы книг побольше?" - "Это Миша, не я". - "Михаил Алексеевич в отношении книг для своего возраста поразительно неразборчив".

Мы с Мишей дождемся, покуда она ляжет, и начинаем шушукаться. Так–то по–доброму обсуждаем, обсуждаем. Чудо наше - Таня Морозова! Редко случается, чтобы она чего не знала. Любит нас с Мишей поучить уму–разуму, объяснить, что к чему в нашей жизни. Для этого нужно только в хорошем настроении ее угадать и чтобы уроки она сделала. Пока уроки не выполнит, говорить все одно ни с кем не станет. А вот вечерком, за чаем, я, допустим, ей пожалуюсь: "Танечка, посмотри, купила Михаилу Алексеевичу галстук, а ему не глянулся. Не хочет носить". Стрельнет она заранее глазами на супруга: "Где галстук?" Тут и начнется. Повяжет ему и так и этак, заставит пять рубах переменить, и все с объяснениями: "Вы, Михаил Алексеевич, начальник участка, мужчина еще не пожилой и видный. Вы, простите, тетя Ксеня, должны нравиться женщинам. Это первый признак того, что у вас все благополучно и успех вам сопутствует. Если вы будете нравиться женщинам, мужчины тоже начнут вас уважать непременно. Кислое лицо и неумело повязанный галстук - приметы неудачника. Подберите живот! С завтрашнего дня будете делать гимнастику вместе со мной. Гимнастика укрепит ваши, простите, тетя Ксеня, дряблые мышцы. Живот и дряблые мышцы свидетельствуют о неумении видеть перспективу и ставить перед собой четкую цель. Вы видите перспективу?" - "Вижу, доченька!" - "Без нежностей. Какая она?" - "Прожить до ста лет всем нам втроем". - "Долго живут черепахи. Перспектива - категория социальная…" - и крутит Мишу и вертит, а он млеет, хихикает, сам почти как ребенок. А я думаю: значит, мало ему выпало ласки, мало заботы, раз так он по ним истосковался. Приоденет его Таня, одернет, волосики на висках ему причешет, оглядит с пристрастием, как манекен в витрине, и мне: "Ну вот, тетя Ксеня, теперь мы можем им гордиться и в воскресенье отведем в кинотеатр, покажем людям. Я куплю билеты!"

Она купит. Если уж чего пообещала - никогда не забывает. Купит и билеты и ужин приготовит: "Отдохните, тетя Ксеня. Ужин я подам ровно в восемь. Михаил Алексеевич, отправляйтесь в магазин и извольте купить минеральной воды. Мы будем запивать плов минеральной водой "Ессентуки‑3".

Миша мой вылетает пулей, чуть не в домашних шлепанцах. Прежде–то он, кажется, понятия не имел, где этот магазин находится. Наверное, мать, которая родила такую девочку, была необыкновенной женщиной. Наверное, Миша действительно не мог не любить ее больше меня… Стыдно мне, бабе, прожить пустой и бесполезный век. Стыдно не выкормить ребенка, не понять, зачем я на свет народилась. По совести, все времечко, мне отпущенное, жила я за–ради себя. И работала за–ради себя, потому что работа всегда была мне в радость. И муж мой, Михаил Алексеевич, прожил рядом со мной, мрачный и похудевший, за–ради меня… А я чего, для кого?! Какую злую участь разделила и уменьшила? Ничью, нет.

Афиноген Данилов бодрствовал уже минуты две. Рассвет затемнил комнату, и он заметил, как на сером с ночи лице Ксаны Анатольевны обозначились выдающие возраст впадинки и морщинки. Взгляд ее был погружен неведомо куда, губы шевелились как бы от нервического тика, словно кто–то посторонний их разжимал. Ксана Анатольевна ссутулилась, руки обвисли по бокам, она сидела на _стуле, как сидят на пне в лесу, возле пустой корзины после целого дня бесполезных поисков. Устала женщина от долгого ночного говорения, от воспоминаний, от сизой давящей рассветной мглы. Что до Афиногена, то он чувствовал утренний прилив сил.

- Ксана Анатольевна, вы прекрасная, редкая женщина, - сказал он, касаясь пальцами ее руки. - Вы спасли меня этой ночью, а скольких людей еще вы спасли от боли, от мерзкого одиночества. Если бы не было таких, как вы, жизнь потеряла бы смысл.

Ксана Анатольевна взглянула на ручные часики и сказала: "Ой!"

- Что это значит?

- Скоро сменяться. Быстро ночь миновала,

- Меня сегодня не выпишут?

- Что ты, Гена. Недельки две полежишь обязательно. Зачем тебе спешить?

Афиноген фыркнул. Никто не знал, какие богатырские силы дремали в нем.

- Две недельки - нет, не годится. Мне на работу пора. Там, Ксана Анатольевна, вакансия образовалась. Теплое местечко открылось, карьера, знаете ли, прежде всего. К тому же в четверг я иду расписываться. Лежать мне здесь некогда, хотя и хочется.

Ксана Анатольевна стала ходить по комнате быстрыми шагами.

- Ноги затекли. Что, Гена, укол сделаем?

- А почему бы и нет.

Пока она ушла кипятить шприцы, Афиноген сел, перебарывая темноту и бульканье в животе, свесил ноги с кровати. Он давно приметил стеклянную колбу в углу и сообразил, для чего она предназначена… Ксана Анатольевна застала его делающим попытки вскарабкаться обратно на высокую кровать. Она хотела ему помочь, но Афиноген, хмурясь, оттолкнул ее руку.

- Утренняя гимнастика, - пояснил он. Сердце заходило ходуном. Он чуть согнул колени, подпрыгнул и сел.

- Ты и впрямь долго не пролежишь у нас, - определила медсестра. После укола Афиноген опять задремал и не слышал, как уходила Ксана Анатольевна. Разбудил его хирург Горемыкин.

- Говорят, уже ходишь? - весело спросил.

- Пора выписываться. Залежался я у вас. Совестно.

- А ты действительно сможешь уйти?

- Пусть одежду вернут.

Вместо одежды прикатили коляску и две юные хохотушки в белых халатах перевезли его в другую палату с тремя койками. Одну хохотушку Афиноген успел по пути ущипнуть за бок.

- Во, больные! - крикнула на весь коридор хохотушка. - Во, симулянты!

В новой палате его приветствовал сероглазый мужчина в синей пижаме с прической "бокс" по новейшей моде 60‑х годов.

- Наконец–то, - обрадовался мужчина, - в шахматы играешь, братишка?

- Предпочитаю покер. По маленькой.

Мужчина посерьезнел и показал из–под подушки колоду карт.

- К вечеру сообразим. Заметано.

- К вечеру меня выпишут.

- Не выпишут, не боись.

Вернулся с полотенцем через плечо третий обитатель палаты - солидный дядька с костлявым узким телом. Судя по секретному выражению лица - работник торговли.

Афиногену хохотушка Люда принесла стакан морсу и подала с милой ужимкой. Он не спеша с удовольствием отпил полстакана, собрался еще разок ущипнуть девушку, но она была начеку.

- Поздравляю вас с соседом! - играя выщипанными бровками, обернулась она к старожилам. - Он вам даст жару. Не соскучитесь.

Пройдут годы, а Афиноген Данилов не позабудет ночь в больнице, страстный и журчащий шепот Ксаны Анатольевны, черного паука, крадущегося к горлу…

4

Федулинский поэт Марк Волобдевский несколько раз присылал мне свои новые стихи с просьбой опубликовать их в любом толстом журнале, а гонорар переслать на федулинский почтамт до востребования.

Еще при нашем знакомстве на квартире у Никоненко я объяснил ему, что никакой силы в журналах не имею и что хлопотать за него я могу с таким же успехом, как и он за меня. Марк Волобдевский принял мои слова за особого рода столичную остроту и вежливо посмеялся.

- Нам, литераторам, - сказал он, - необходимо поддерживать друг друга, чтобы не пропасть поодиночке. Работа наша тяжелая, физическая и мало кому понятная. Есть издевательский парадокс в том, что за кровь сердца, которой я пишу стихи, мне платят полтинниками. Но такая, как говорится, селяви. В Феду- линске мало кто понимает поэзию, не тот контингент… Знаешь, я всерьез подумываю перебраться в Москву. У тебя нет там знакомых девушек?

- Есть, а зачем?

- Единственный путь для меня - это заключить фиктивный брак. Хотелось бы все–таки, чтобы невеста была не совсем урод и дура. Ну, ты меня понимаешь?

Я его понимал, но помочь не обещал. Стихи, которые он присылал, носили отпечаток глубоких внутренних переживаний, отличались некоторой гражданственной инфантильностью и простейшими рифмами, типа: "вода", "сюда", "слеза", "гроза" и т. д. На Марке Во- лобдевском лежала тень любезного мне города Феду- линска, поэтому я честно мотался с его стихами по редакциям и, пряча глаза, пытался доказывать их достоинства и самобытность, чем составил себе репутацию человека с дурным вкусом и наглым характером. Один прямодушный литконсультант, разгорячившись, спросил меня без обиняков: "Зачем тебе это надо?" После чего мы оба слегка покраснели и молча разошлись. Я не раз давал себе слово написать Марку Волобдевско- му все, что я думаю о его поэзии, но вместо этого блудливой рукой выводил гладкие фразы о рутине и консерватизме наших журналов и сочинял сказку о том, с какими колоссальными трудностями пробивается. и читателям все новое и свежее, создаваемое в литературном цехе. Признаюсь, что, увлекшись близкой мне темой, я ошельмовывал многих ни в чем не повинных людей, получая от этого злодейское удовольствие.

К сегодняшнему дню у меня в кладовке скопилось целое собрание сочинений Марка Волобдевского. Тут и любовная лирика, ярким образчиком которой я считаю следующие строки:

Бегу к тебе в объятья, спотыкаясь.
Ведь вижу, что не стоит, а бегу,
Прожил я тигром, а в любви, как заяц Застреленный на мраморном снегу.

…и масштабные произведения:

В моих руках расколется, юля,
Такая твердая и круглая земля.

…и раздумья о судьбах литературы:

Написал стихи, отнес их критику.
Не жалейте времени, прочтите–ка.
Он прочел и, задирая нос,
На полях поставил во весь лист вопрос.

Меня тоже постоянно мучает вопрос, на какие шиши живет поэт Марк Волобдевский, как добывает себе пропитание этот богатырского сложения человек? При встрече я обязательно расспрошу его об этом. Дело в том, что по принципиальным соображениям он взял расчет в своей торговой конторе и вот уже почти год бьет баклуши. Но ведь не помирает с голоду - одет, обут! Где он берет деньги? Не ворует же в конце–то концов?

Многообещающее для обеих сторон знакомство состоялось между Марком Волобдевским и пенсионером Петром Иннокентьевичем Верховодовым. Поэт прибыл к Верховодову поутру во вторник. Он представился, пожал Петру Иннокентьевичу руку, объяснил:

- Редакция радиостанции "Голос Федулинска" попросила меня написать поэму об охране природы. Я дал согласие, ибо тема мне близка… А вы, товарищ Верховодов, насколько мне известно, являетесь председателем комиссии но охране природы при исполкоме. Правильно?

- Заходите.

Петр Иннокентьевич провел гостя в комнату и усадил в кресло, сохраняя серьезное, соответствующее моменту выражение лица, хотя внутренне насторожился и обеспокоился. К прессе Верховодов относился двоякой имел на то основания. Печатное слово, а также слово, переданное посредством радиовещания, он привык воспринимать как истину в последней инстанции, почти как военную команду, исключая, естественно, статьи и передачи под рубриками "Дискуссионный клуб", "Давайте рассуждать!" и тому подобное, каковые, впрочем, он избегал читать и слушать, ибо они сбивали его с толку и вводили в неподобающее старому человеку состояние растерянности и недоумения. С другой стороны, самих работников прессы, всяких этих корреспондентов и поэтов, он считал людьми, не заслуживающими доверия, и про себя называл их по старинке - щелкоперами и гусиными перьями. Такое отношение сложилось у него под впечатлением двух публикаций о нем лично в местной газете "Вперед". Первая коротенькая заметка пятнадцатилетней давности рассказывала о пожаре на свиноферме, при котором сгорела рекордистка хрюшка Евдокия. В те времена западный край Федулинска, застроенный двухэтажными домами, органично переходил в деревню Бычково, где располагался колхоз имени Парижской коммуны. Постепенно город вытеснил, задавил деревню, и колхоз канул в лету, точнее переместился и обосновался где–то за лесным массивом. Пятнадцать лет тому назад деревенская улица еще сопротивлялась, засылая лопухо крапивные трассы на новый сверкающий асфальт Федулинска. Это были хорошие времена для городских детишек и стариков, потому что по утрам и вечерам они имели возможность покупать парное молоко и творог прямо на колхозной ферме. Иногда коровы забредали на центральную площадь Федулинска и озорные мальчишки, шалея от восторга и ужаса, прутиками старались подогнать унылых буренок к старому зданию милиции, откуда, привлеченный мычанием и криками, на порог выходил тогда еще старший лейтенант Голобо- родько. Он любовался юными гражданами города, а также худыми телками, грустно напоминавшими ему отчую станицу под Харьковом, и в благодарность давал некоторым пацанам пощупать свою кобуру… В заметке говорилось о том, что при тушении пожара на свиноферме отличились отдельные местные жители, среди которых упоминался и Петр Иннокентьевич - "известный общественник, полковник в отставке, весь жар души отдающий благоустройству родного города".

Верховодов действительно был на пожаре, но никакого участия в спасении свиней принять не мог, так как проходил мимо с бидоном молока в тот момент, когда опоздавшие пожарники засовывали в бочку с водой последнее недогоревшее бревно. Он постоял среди толпы любопытных и даже окликнул знакомого пожарника, старшину Васькова. Он ему крикнул: "Эх ты, пентюх! Где ты раньше был, когда горело?" На что Васьков мигом ответил: "Там же, где и ты, Петр Иннокентьевич". Вот, собственно, и все. Обидела его заметка не потому, что люди могли подумать о нем, как о трепаче и бессовестном человеке, а потому, главным образом, что фамилия и имя его были перевраны самым безжалостным образом. В заметке его окрестили почему–то Петром Ипполитычем Верхоглядовым. Он, конечно, отправился в редакцию добиваться опровержения, но там ему деликатно объяснили, что если фамилия не его, то, значит, и речь не о нем, а о другом человеке. Какого рожна, мол, тебе, дядька, надо?

Назад Дальше