– Придется дать телеграмму, что ли… Просто не знаю, как и быть, – бормотал он. – Черт бы побрал этот замок! Все мои деньги в чемодане.
Теперь я больше всего боялся, что он не успеет сойти и на этой станции.
– Возьми, – сказал я, вынимая из кармана несколько монет. – Перестань возиться с замком. Вот деньги.
– Спасибо! – сказал он, сгребая с моей ладони все, что там было (он так волновался, что захватил все). – Только бы успеть!
Он выскочил из вагона. Я видел из окна, как он шел к залу ожидания. Мне показалось, что он не так уж торопится. Я стал ждать.
Проводники закричали:
– По вагонам! По вагонам!
Дали третий звонок, паровоз запыхтел, и через секунду поезд отошел от станции.
"Вот идиот! – подумал я. – Опоздал! А ведь его пятидесятидолларовый чемодан остался здесь".
Я все еще ждал, глядя в окно, и думал, кто же он такой, этот человек.
И вдруг я снова услышал голос проводника. По-видимому, он вел кого-то по коридору.
– Я осмотрел весь вагон, сэр, – говорил он.
– Я оставил его вот в том купе, где сидела моя жена. Он стоял на диване, у нее за спиной, – сердито произнес чей-то незнакомый голос, и хорошо одетый господин заглянул в мое купе.
Лицо его озарилось радостной улыбкой. Но эта улыбка относилась не ко мне. Она относилась к пятидесятидолларовому чемодану.
– Вот он! – крикнул господин и, схватив чемодан, унес его.
Совершенно убитый, я откинулся на спинку дивана.
Старинная компания! Женитьба Пита! Смерть моей бабушки! Боже великий! А мои деньги! Теперь все стало ясно. Тот, другой, тоже "поддерживал разговор", но он-то делал это с определенной целью.
Каким же я был ослом!
Ну нет, если когда-нибудь мне еще раз доведется завязать беседу со случайным дорожным спутником, я больше не стану проявлять столь исключительную находчивость.
У фотографа
– Я хотел бы сфотографироваться, – сказал я.
Фотограф как будто обрадовался. Это был понурого вида мужчина в сером костюме, с отсутствующим взглядом естествоиспытателя. Впрочем, нет необходимости описывать его внешность. Всякий знает, как выглядит фотограф.
– Посидите здесь и обождите, – сказал он.
Прошел час. Я прочел "Спутник женщины" за 1912 год, "Журнал для молодых девушек" за 1902 год и "Детский журнал" за 1888 год. Я начал понимать, что совершил недопустимый промах, нарушив уединение этого жреца науки и помешав ему в его ученых изысканиях – особенно при наличии такого лица, как мое.
По истечении часа фотограф открыл внутреннюю дверь.
– Войдите, – сурово сказал он.
Я вошел в ателье.
– Сядьте, – сказал фотограф.
Я сел. Солнечный луч, пробивавшийся сквозь плотную хлопчатобумажную простыню, прикрывавшую матовое стекло крыши, падал на меня сверху.
Фотограф выкатил свой аппарат на середину комнаты, встал сзади и прильнул к нему лицом.
Пробыв в таком положении не больше секунды – ровно столько, сколько ему понадобилось, чтобы бросить на меня беглый взгляд, – он отошел от аппарата, взял палку с крючком на конце, отдернул простыню на потолке и распахнул оконные рамы; должно быть, этот человек безумно стосковался по свежему воздуху и свету.
Затем он снова подошел к аппарату и накинул на себя небольшое черное покрывало. На этот раз он стоял совершенно неподвижно. Я догадался, что он молится, и сидел не шевелясь.
Когда наконец фотограф подошел ко мне, вид у него был весьма мрачный. Он покачал головой.
– Лицо никуда не годится, – сказал он.
– Знаю, – спокойно ответил я, – я всю жизнь знал это.
Он вздохнул.
– Полагаю, что оно получится лучше, – сказал он, – если снять его в три четверти.
– Ну конечно! – вскричал я с восторгом, обрадованный гуманностью фотографа. – Ваше тоже получилось бы лучше в три четверти… Сколько есть лиц, которые кажутся нам грубыми, ограниченными, тупыми, – продолжал я, – но стоит повернуть их в три четверти, и выражение становится широким, открытым, почти беспредельно…
Но фотограф уже не слушал меня. Он подошел ко мне вплотную и, схватив мою голову обеими руками, начал поворачивать ее вправо. Я подумал, что он хочет поцеловать меня, и закрыл глаза.
Но я ошибся.
Он повернул мою голову до отказа и теперь стоял, глядя на меня в упор.
Потом снова вздохнул.
– Не нравится мне ваша голова, – сказал он. После этого он подошел к аппарату и опять взглянул на меня.
– Приоткройте рот, – сказал он.
Я раздвинул губы.
– Теперь закройте, – торопливо добавил он.
И снова стал смотреть на меня.
– Уши не на месте, – сказал он. – Опустите их немного. Благодарю вас. Теперь глаза. Закатите их дальше под веки. Будьте любезны положить руки на колени и чуть-чуть поднять лицо кверху. Вот-вот, так уже лучше. А теперь расправьте плечи – так! И согните шею – так! Подожмите живот – так! Выгните бедро по направлению к локтю – вот так! Лицо ваше мне все еще не очень нравится, оно великовато, но…
Я перевернулся на своем табурете.
– Хватит! – воскликнул я с волнением, но, как мне кажется, и с достоинством. – Это лицо принадлежит мне. Оно не ваше, оно мое. Я прожил с ним сорок лет и знаю его недостатки. Я знаю, что его не назовешь классическим. Знаю, что оно не очень красит меня. Но все-таки это мое лицо, единственное, которое у меня есть…
Я почувствовал, что голос мой дрогнул, но все же продолжал:
– И каково бы оно ни было, это лицо, я привык к нему и полюбил его. Этот рот мой, а не ваш. Эти уши мои, и если ваши пластинки чересчур узки для них…
Тут я замолчал и хотел было встать со стула.
Фотограф дернул за шнурок. Что-то щелкнуло. Я видел, как аппарат еще вибрирует от сотрясения.
– Кажется, мне удалось схватить черты лица как раз в момент оживления, – сказал фотограф, растягивая губы в довольной усмешке.
– Ах, вот как! – сказал я, пытаясь съязвить. – Черты лица? Вы, должно быть, не думали, что я могу вдохнуть в них жизнь, а? Ну ладно, дайте мне взглянуть на снимок.
– О, пока еще не на что смотреть, – ответил он. – Сначала надо проявить негатив. Приходите в субботу, и я покажу вам пробную карточку.
Я пришел в субботу.
Фотограф пригласил меня в ателье. Мне показалось, что на этот раз он был еще спокойнее и серьезнее, чем в день нашего знакомства. Мне даже показалось, что в его манере себя держать появилось нечто горделивое.
Он развернул передо мной большую пробную фотографию, и в течение нескольких минут мы оба молча смотрели на нее.
– Это я? – спросил я наконец.
– Да, – спокойно ответил он, – это вы!
И мы снова стали рассматривать фотографию.
– Глаза… – нерешительно сказал я. – Глаза не очень похожи на мои.
– Конечно, нет, – ответил он. – Я подретушировал их. Они получились великолепно, не правда ли?
– Прекрасно, – согласился я, – но брови… Разве у меня такие брови?
– Нет, – сказал фотограф, бросив беглый взгляд на мое лицо. – Ваши брови я убрал. У нас теперь есть такой препарат, знаете, дельфид, с помощью которого мы делаем новые брови. А вот здесь вы можете проследить, где именно я уничтожил волосы у вас на лбу. Мне не нравится, когда волосы на черепе растут слишком низко.
– Ах так, вам это не нравится? – повторил я.
– Нет, – сказал он, – они там не нужны. Я люблю начисто убирать волосы с гладких поверхностей и делать новую линию лба.
– А как насчет рта? – спросил я с горечью, которая, к сожалению, ускользнула от фотографа. – По-вашему, это мой рот?
– Рот немного подправлен, – ответил он. – У вас он расположен слишком низко. Я не мог его использовать.
– А вот уши, – сказал я, – уши, как это ни странно, очень похожи на мои. Да, они точь-в-точь как у меня.
– Это верно, – задумчиво произнес фотограф, – но при печатании карточек я легко могу изменить их. У нас теперь есть такое вещество – сульфид, при помощи которого уши полностью удаляются. Я посмотрю, нельзя ли будет…
– Послушайте, – перебил я его, вдохнув в свои "черты" максимум жизни и говоря с таким уничтожающим презрением, которое, кажется, способно было раздавить человека на месте. – Послушайте, я пришел сюда, чтобы получить фотографию, карточку, нечто такое, что походило бы на меня (каким бы нелепым вам ни казалось подобное желание). Я хотел иметь нечто такое, что являлось бы копией моего лица, того лица, которое даровала мне природа, как ни скромен ее дар. Я хотел иметь нечто такое, что мои друзья могли бы хранить после моей смерти и что могло бы послужить утешением в их горе. По-видимому, я ошибся. Мое желание не сбылось. Так делайте же свое черное дело. Берите свой негатив, или как там вы его называете, окунайте его в сульфид, бромид, оксид, ерундид – во что вам заблагорассудится, – удаляйте глаза, подправляйте рот, кромсайте лицо, реставрируйте губы, одухотворяйте галстук и перекраивайте жилет! Наведите на снимок глянец, отретушируйте его, украсьте позолотой – делайте все, пока вы, даже вы сами, не удостоверитесь, что работа кончена. А потом возьмите фотографию и сохраните для себя и для своих друзей. Быть может, они оценят ее. Мне же эта штука не нужна.
Тут я залился слезами и выбежал из ателье.
Из сборника "Бред безумца" (1918)
Злоключения дачного гостя
Начиная этот рассказ, я прежде всего должен признать, что во всем виноват я сам. Мне не следовало приезжать. Я прекрасно знал это. Я знал это еще много лет назад. Я знал, что ездить по гостям – чистейшее безумие.
Однако в минуту внезапного умопомрачения я попался в ловушку – и вот я здесь. Никакой надежды, никакого выхода до первого сентября, то есть до конца моего отпуска. Итак: либо продолжать влачить это жалкое существование, либо умереть. Будь что будет – теперь мне уже все равно.
Я пишу эти строки в таком месте, где меня не может видеть ни одно человеческое существо, – у пруда (они называют его озером), которым заканчиваются владения Беверли-Джонса. Сейчас шесть часов утра. Все спят. Еще час или около того здесь будет царить тишина. Но очень скоро мисс Ларкспур, жизнерадостная молодая англичанка, приехавшая на прошлой неделе, распахнет свое окошко и завопит на всю лужайку:
– Слушайте! Слушайте все! Какое божественное утро!
И юный Поплтон тут же отзовется фальцетом из какой-нибудь аллеи сада. И Беверли-Джонс появится на веранде с двумя большущими полотенцами вокруг шеи и закричит во все горло:
– Кто идет купаться?
И вот, ежедневные развлечения и увеселения – да поможет мне бог! – начнутся снова.
Сейчас всей компанией они явятся к завтраку: мужчины – в ярких спортивных куртках, женщины – в экстравагантных блузках, и, неестественно хохоча, с притворной жадностью набросятся на еду. Подумать только, что, вместо всего этого, я мог бы завтракать у себя в клубе с утренней газетой, прислоненной к кофейнику, в тихой комнате, окутанной спокойствием большого города!
Повторяю, я сам виноват в том, что очутился здесь.
В продолжение многих лет я придерживался правила не ездить в гости. Я давно уже убедился, что такие поездки приносят несчастье. Когда я получал открытку или телеграмму, в которой говорилось: "Не хотите ли Вы подняться на Адирондакские горы и провести с нами субботу и воскресенье?", – я отвечал: "Нет, разве только Адирондакские горы соизволят сами спуститься ко мне". Или что-нибудь в этом роде. Если какой-нибудь владелец загородного дома писал мне: "Наш слуга встретит Вас с коляской и привезет к нам в любой назначенный Вами день", – я, по крайней мере, мысленно отвечал: "Нет, не привезет, разве что ваша коляска превратится в капкан для медведей или диких коз". Если какая-нибудь светская дама из числа моих знакомых писала мне на том нелепом жаргоне, который у них в моде: "Не подарите ли Вы нам частичку июля – с половины четвертого двенадцатого до четырех четырнадцатого?", – я отвечал: "Сударыня, берите весь месяц, берите весь год, но меня оставьте в покое".
Таков, во всяком случае, был смысл моих ответов на приглашения. Практически же я ограничивался тем, что посылал телеграмму следующего содержания: "Завален работой, вырваться невозможно", – после чего не спеша отправлялся обратно в читальный зал своего клуба и снова мирно засыпал.
Да, приезд сюда был моей и только моей ошибкой. Я совершил ее в одну из тех злосчастных минут, какие случаются, я думаю, со всеми людьми, – минут, когда человек вдруг кажется совсем не таким, каков он на самом деле, когда он начинает чувствовать себя этаким чудесным малым, общительным, веселым, добродушным, и когда все окружающие представляются ему такими же. Подобные настроения знакомы каждому из нас. Одни говорят, что таким образом утверждает себя наше высшее я. Другие – что тут действуют винные пары. Впрочем, это неважно. Так или иначе, в таком приблизительно настроении я был, когда встретился с Беверли-Джонсом и когда он пригласил меня сюда.
Это произошло в клубе. Насколько я помню, мы сидели и пили коктейли, и я думал о том, какой занятный, остроумный парень этот Беверли-Джонс и как сильно я ошибался в нем до сих пор. Что до меня, то, должен признаться, после двух коктейлей я становлюсь совершенно другим человеком – живым, остроумным, доброжелательным, находчивым, общительным. И, если хотите, даже великодушным. Кажется, я рассказывал ему какие-то анекдоты, и рассказывал с той неподражаемой легкостью, какая появляется только после двух коктейлей. В сущности говоря, я знаю всего четыре анекдота, да еще пятый, который мне так и не удалось запомнить целиком, но когда я воодушевляюсь, то мне и самому начинает казаться, будто у меня их неисчерпаемый запас.
При таких-то вот обстоятельствах мы сидели с Беверли-Джонсом. И именно тогда, пожимая мне на прощание руку, он сказал:
– Мне очень хочется, старина, чтобы ты приехал к нам на дачу и подарил нам весь август.
А я ответил, в свою очередь горячо пожимая ему руку:
– Знаешь, дружище, я просто мечтаю об этом!
– Ну, тогда решено! – сказал он. – Ты должен приехать на август и поднять на ноги весь дом!
Поднять на ноги весь дом! Боже праведный! Это я-то должен был поднять на ноги весь дом!
Часом позже я уже раскаивался в сделанной глупости и, вспоминая об этих несчастных двух коктейлях, от души желал, чтобы сухой закон был принят как можно скорее и чтобы мы сделались сухими-сухими, даже пересохшими, сдержанными и молчаливыми.
Потом у меня появилась надежда на то, что Беверли-Джонс забудет о нашем разговоре. Как бы не так! Когда подошло время, я получил письмо от его жены. Они с нетерпением ждут моего приезда, писала она. Она предчувствует – тут она повторила зловещую фразу своего мужа, – что я подниму на ноги весь дом!
За кого же они принимали меня, черт возьми! За будильник, что ли?
Зато теперь-то они поумнели. Только вчера, под вечер, Беверли-Джонс нашел меня здесь, у самого пруда, где я стоял в мрачной тени кедров, и повел к дому так бережно, что мне стало ясно: он подумал, что я хочу утопиться. И он не ошибся.
Я бы перенес это легче (я имею в виду мой злосчастный приезд сюда), если бы они не притащились встречать меня на станцию всей оравой в одной из тех длинных колымаг, где сиденья устроены по бокам. Какие-то идиотского вида молодые люди в ярких спортивных куртках и девицы без шляп, причем все они хором выкрикивали слова приветствия.
"У нас собралась совсем маленькая компания", – писала мне миссис Беверли-Джонс. Маленькая! Боже милостивый! Хотел бы я знать, что же тогда называется большой компанией! К тому же, эти молодые люди и девицы, приехавшие на станцию, составляли, оказывается, только половину всей банды. Когда мы подъехали к дому, на веранде стояло еще столько же; выстроившись в ряд, они по-дурацки махали нам теннисными ракетками и клюшками для гольфа.
Ничего себе, маленькая компания! Даже и сейчас – а сегодня пошел седьмой день моего пребывания здесь – я все еще не могу запомнить имена всех этих идиотов. Тот болван с пушком на верхней губе, – как его зовут? А этот осел, который приготовлял салат на вчерашнем пикнике, – кто он? Брат той женщины с гитарой? Или нет?
Да, так я хотел сказать, что такие вот шумные встречи сразу, с первой минуты, портят мне настроение. Кучка незнакомых людей, которые хохочут и перекидываются какими-то словечками и шутками, понятными только им самим, всегда вызывает во мне чувство глубочайшей тоски. Я думал, что, говоря о маленькой компании, миссис Беверли-Джонс имела в виду действительно маленькую компанию. Прочитав ее письмо, я сразу представил себе, как несколько унылых субъектов спокойно и радушно приветствуют меня, а я – тоже спокойный, но бодрый и жизнерадостный – без особых усилий поднимаю их дух одним только своим присутствием.
Не знаю почему, но я с самого начала почувствовал, что Беверли-Джонс разочаровался во мне. Правда, он ничего не сказал. Но я понял это. В первое же утро, еще до обеда, он повел меня осматривать свои владения. Жаль, что я заблаговременно не разузнал, что именно должен говорить гость, когда хозяин показывает ему свой участок. До сих пор мне и в голову не приходило, каким жалким невеждой я был в этих вопросах. Я отлично выхожу из положения, когда мне показывают сталелитейный завод, фабрику содовой воды или еще что-нибудь в таком же роде, действительно достойное удивления. Но когда мне показывают дом, землю и деревья, то есть то, что я постоянно, всю свою жизнь, вижу вокруг себя, я совершенно теряю дар речи.
– Вот эти большие ворота, – сказал Беверли-Джонс, – мы поставили только в нынешнем году.
– Ах, так! – ответил я.
И все. Почему было им не поставить ворота в нынешнем году? Право же, меня ничуть не интересовало, когда они поставили их – в нынешнем году или тысячу лет назад.
– У нас было целое сражение, – продолжал он, – пока мы наконец не остановились на песчанике.
– Неужели? – сказал я. Что еще тут можно было сказать? Я не знал, какое сражение имелось в виду, не знал и того, кто с кем сражался. А кроме того, для меня и песчаник, и мыльный камень, и любой другой камень ничем не отличаются один от другого.
– Вот этот газон, – сказал Беверли-Джонс, – мы разбили в первый же год нашего пребывания здесь.
Я ничего не ответил. Когда он говорил, то смотрел мне прямо в глаза, и я тоже прямо смотрел на него, но у меня не было причин оспаривать его утверждение.
– Вот эти кусты герани, вдоль ограды, – продолжал он, – являются своего рода экспериментом. Они вывезены из Голландии.
Я пристально рассматривал кусты герани, но продолжал молчать. Из Голландии? Ну и прекрасно! Почему бы нет? Эксперимент? Отлично. Пусть будет эксперимент. У меня нет никаких особых соображений по поводу голландского эксперимента.