Долгая и счастливая жизнь - Рейнольдс Прайс 4 стр.


Она помедлила, представив в уме географическую карту, и ей страшно захотелось назвать что-нибудь у черта на куличках, например Буффало.

- Пожалуй, никуда, Сэмми. Я, должно быть, вернусь домой, а тут и пешком недалеко.

- По такому пеклу?

- Я играю в бейсбол еще и не на таком пекле, и ты тоже, - сказала она. Потом, сообразив, что она наделала, уйдя из церкви во время надгробных речей, прибавила: - Я и так испортила похороны Милдред, не хватает, чтоб я и тебя увела. Поди скажи Мэри, мне очень жаль, что я не могу остаться, но я должна разыскать Уэсли.

- Где ж его найдешь, мисс Розакок, раз он оседлал свою машину.

- Да. Ну, я с тобой прощаюсь, Сэмми.

- Да, мэм.

И она сошла на площадку и зашагала к дороге на своих высоких каблуках, на которых не то что ходить, а и стоять можно было еле-еле. Сэмми докурил сигарету и смотрел ей вслед, пока она не скрылась за первым поворотом. Он был одних лет с ее старшим братом Майло и сегодня в первый раз назвал ее мисс Розакок, а как ее иначе назовешь, когда она так выглядит, хотя они столько раз играли в бейсбол, пока мистер Айзек не взял его на работу, - все вместе, она, и Майло, и Рэто (и Милдред, и сестренка Милдред, Беби Лу, тоже играли внутри поля). Сегодня он вел тот грузовик и был в той четверке, что несла гроб, и все полагали, что никто другой, как он, мог бы назвать настоящую фамилию ребенка Милдред, и потому он вернулся в церковь, где уже перестали ждать, и Бесси Уильямс пела "Приди ко мне, неутешный", но к тому времени Розакок была уже далеко и не могла этого слышать.

Она шла по середине дороги, не подымая глаз. Там, где слой пыли был потолще, отпечатались следы мотоциклетных колес, и это было словно весточка от Уэсли. Увидев следы, она прибавила шагу, и, хоть на душе у нее было тоскливо, она улыбнулась и подумала: "Я как индеец, выслеживающий оленя". Но дальше пошли длинные куски дороги, где пыль сдуло ветром и не было видно ничего, кроме красной спекшейся земли, и следы Уэсли пропадали, словно он время от времени перелетал по воздуху. И каждый раз улыбка ее потухала, и она еще больше ускоряла шаг, чтобы поскорее добраться до следующих залежей пыли, и в конце концов красноватая пыль до колен запорошила ей ноги, а туфли годились только в печку. Она это видела, но сказала окружавшим ее деревьям: "Я его увижу, даже если придется топать пешком до Норфолка". Эта мысль свербила у нее в сердце, в горле, пока ей не стало тяжко дышать, она ловила воздух ртом, и все остальное - Милдред, жара, белые туфли - куда-то ушло, остался только Уэсли, неотступно маячивший где-то в ее мозгу и не говоривший ни слова, да она сама, и ей было так худо, как никогда в жизни. Плакать она не могла. Говорить не могла. Но она думала: "Шесть лет днем и ночью мне мерещился Уэсли Биверс, я дарила не нужные ему вещи, писала ему письма, а он на них почти не отвечал, и теперь тащусь за ним, как собачонка, а он, конечно, прохлаждается на озере мистера Мэсона. Вот дойду домой, и больше ни шагу, буду отдыхать на качелях, и пусть он продает свои мотоциклы, пока ноги не протянет".

Она подходила к лесу мистера Айзека, где давным-давно на них с Милдред набежал олень, и снова показались пропавшие было следы Уэсли - не прямые, а зигзагами, от канавы к канаве.

- Если ему кажется, что это занятно, то слава богу, что я иду пешком, - сказала она вслух, взглянула на лес и решила пойти посидеть в тени и немножко остыть.

Между лесом и дорогой тянулся неширокий овражек, промытый последними дождями. Она сняла туфли, придержала шляпу и прыгнула, и сразу же ее ноги глубоко ушли в прохладный сырой мох - бог его знает, откуда берется эта сырость. Она поглядела направо, налево - нигде ни души - и решила идти босиком и потому немножко отошла в глубь леса и, когда дорога почти скрылась из виду, повернула и пошла параллельно узкой полосе пыли, так, чтобы видеть ее сквозь деревья. С дороги услышали бы ее крик, если б случилось такое, что нужно было бы закричать. Когда проработаешь, как она, все лето в закрытом помещении, ноги поневоле изнеживаются, и ей приходилось считаться с ними, она морщилась и вздергивала плечи, когда наступала на сухой сучок или камешек, и остановилась как вкопанная, увидев старого ужа, и стояла, пока он не поднял голову, словно хотел заговорить, но она его опередила: "Ну, старый дурачина, тебе в какую сторону?" - и он, извиваясь, медленно переполз через упавшее дерево и скрылся в кустах. После этого она все время смотрела на землю, но один раз, когда она остановилась перевести дух, оказалось, что на нее смотрит красный кардинал как раз с того кривого дерева, которое они с Милдред называли конем и на котором проскакали, наверно, тысячу миль. Она не могла вспомнить, как поют птицы-кардиналы, но ведь любая птица сразу откликается на какой угодно свист, и Розакок просвистала три нотки, а кардинал ответил, просто чтоб показать ей, как это надо делать. Она сказала "спасибо" и попыталась посвистеть, как он, но кардинал больше не пожелал оказывать ей услуги и молча напыжился.

- С чего это ты так важничаешь? - спросила она. - Таких, как ты, я видела не знаю сколько.

Он взлетел, и тоже направился в глубь леса, на север, и если захочет, то еще дотемна может добраться до Вирджинии.

- Лучше оставайся в Северной Каролине, - крикнула она ему вслед. - Здесь ты главная птица. - И она подумала: "Почему бы мне не пойти и за ним, интересно, он-то где меня бросит?" Но по какой такой причине она пустится босиком вслед за птицей? Разве только кардинал полетел к роднику. Родник - это стоящее дело.

Она оглянулась на дорогу, но пыль лежала неподвижно. Никто никуда и ниоткуда не ехал, и Розакок двинулась дальше в лес, к роднику, а кардинал пел где-то впереди так, словно у него сердце рвалось вон из груди.

Единственная дорога к роднику - это две колеи в ширину колес мистер-айзековского грузовика, оставшиеся с тех времен, когда никто, кроме мистера Айзека да нескольких отчаянных ребятишек, даже не знал про этот родник. Она шла все дальше, осторожно пробираясь сквозь заросли глянцевого ядовитого сумаха, и, когда она приблизилась к роднику (птицы тут не было, она уже на пол-пути к Вирджинии), вместо него виднелся только мокрый круг на листьях - его задушило все то, что нападало с деревьев с тех пор, как с мистером Айзеком случился последний удар. (Это был его личный родник, и он всегда расчищал его, пока мог, не для питья, а чтобы остужать в нем ноги.) Розакок положила туфли и шляпу, нагнулась и запустила руки в листву там, где она была мокрее, и медленно, надеясь, что не наткнется на ящерицу, стала разгребать ее, пока не показалось коричневое озерцо величиной с заходящее солнце и холодное, как будто зимой. Наклонясь над ним и стараясь разглядеть свое отражение, она вспоминала тот вечер, когда они наткнулись на этот источник - она, ее братья и человек пять негритят. Всю дорогу от дома они играли в какую-то игру, как угорелые носились взад-вперед и орали, но вдруг Майло, главный заводила всей оравы, остановился и поднял пятерню, как индейский воин. Остальные - кто где - застыли на месте, и никто еще не успел и рта открыть, как все увидели сквозь темнеющую листву то, что видел Майло: мистер Айзек сидел в закатанных брюках, а вокруг его тощих птичьих лодыжек расходилась кругами чистая студеная вода, и он не замечал ни ребятню, ни заходящее солнце, он просто смотрел перед собой и о чем-то думал. Один раз он взглянул в их сторону, но не сказал ни "убирайтесь", ни "идите сюда" - может, он их даже не видел, - и все мигом повернулись и помчались домой, далеко обогнув родник, оставив мистера Айзека одного со всем тем, от чего он стал такой чудной. После, в особенно знойные дни, они ходили посмотреть на родник и думали, как в нем, должно быть, прохладно, но достаточно было один раз увидеть там мистера Айзека, и никто из них уже не хотел опускать туда ноги, даже если б они от самого пояса огнем горели. Впрочем, Розакок напилась из этого родника в тот день, когда они увидели оленя (она крепко запомнила этого оленя), правда, сначала она проверила, не студил ли недавно ноги мистер Айзек, а потом нагнулась и дотронулась до воды одними губами. "Иди же! - крикнула она Милдред. - Сегодня его тут не было, вода чистая", - но Милдред сказала: "Все равно, хотя бы и месяц его не было. Я лучше потерплю. Это уж не питьевая вода".

А сейчас она стала питьевая, такая чистая, и течет только для одной Розакок. Все уже давно позабыли про этот родник, а может, прошло то время, когда хочется постудить ноги и напиться ключевой водички. Розакок села в тень на землю, на которую но ложились солнечные лучи с той поры, когда деревья еще стояли голые, и подумала, не помыть ли ей запыленные ноги. Над лесом пылал жаркий день, но ступни ее утопали во мху, и даже сквозь платье чувствовалась его сырость. "Пусть натечет чистая вода, - решила она. - Мне и без того прохладно. На это уйдет время, но чего-чего, а времени сегодня просто девать некуда, а когда вода станет чистой, можно будет попить. Наверное, только холодной воды мне и нужно".

А пока натечет вода, она попробует найти ту заросшую травой-бородачом поляну. Конечно, олень еще там, и даже если ей не удастся его увидеть, может, он увидит ее? И будет смотреть из зарослей своими черными глазами, следить за каждым ее шагом, испуганно подергивать хвостом и не вспомнит тот летний день, не поймет, что эта незнакомая с виду высокая девушка - та самая девчонка, что он видел, не поинтересуется, где же другая, черная девчонка, ему ни до чего нет дела и ничего ему не нужно - была бы вода, трава да мох, чтоб улечься, да сила в четырех его ногах, чтоб спасать свою жизнь. Только не очень ли далеко эта поляна? Кажется, они добрались сюда через час, не меньше, и если даже олень встанет на колени и будет есть из ее рук, кто теперь вскрикнет: "Боже милостивый!" - как вскрикнула Милдред, будто ей поднесли величайший сюрприз и такого дива она в жизни не видела. А ребенок не был для нее сюрпризом. Как-то Розакок встретила ее в феврале, на обледеневшей дороге; обе они работали и не виделись довольно давно. Обе сошлись на том, что зимой ужас как холодно и как хорошо будет, когда наступит лето. Говорить было больше не о чем, Милдред повернулась уходить, и ее старое черное пальто распахнулось, и Розакок увидела все такую же плоскую грудь под севшим от стирки розовым свитером, который туго обтягивал неизвестно откуда взявшийся твердый живот - он выпирал из юбки, словно кокосовый орех.

- Милдред, ради бога, это еще что? - спросила Розакок.

- Ничего, просто ребеночек, - улыбнулась Милдред и запахнула пальто.

- От кого ребеночек?

- Видишь ли, кое-кто просил меня не говорить.

- От кого-то из здешних?

- Да вроде бы.

- И ты не пробовала сделать выкидыш?

- А зачем мне делать выкидыш, Розакок?

- Но кто-нибудь на тебе женится?

- Некоторые говорят, что обдумывают этот вопрос. Спешить некуда. Пока он появится, будет у него фамилия.

- Скажи на милость, зачем ты на это пошла?

- А я и сама не знаю.

- Но ты хоть рада?

- Причем тут радость? Рада не рада, а он все равно родится. - Милдред попрощалась и пошла домой. Розакок, ежась от холода, стояла на дороге и смотрела вслед, пока она не скрылась из виду. Она шла, опустив тонкие руки вдоль тела, не раскачиваясь на ходу и сжав точеные пальцы в кулак, и когда она свернула за первый поворот (так ни разу и не оглянувшись), то ушла навсегда. Живой ее больше Розакок не видела, даже издали. Мама сказала: "Я не желаю, чтобы ты ходила к Милдред, пока для этого ребенка не найдут папашу. Найти, конечно, трудновато будет, она столько тут куролесила, что поди-ка поймай его за хвост". Розакок перестала видеться с Милдред, и не потому, что Мама не велела, а потому, что в тот зимний день кончилась та Милдред, с которой она дружила. Теперешняя Милдред знала такое, чего не знала Розакок, такое, что она узнала, тихонько лежа в темноте и принимая в себя ребенка от кого-то, кого и рассмотреть не могла, и о чем можно говорить с этой новой Милдред, когда с каждой минутой созревало в ней существо без отцовского имени и слепо высасывало из нее жизнь, пока не пришло его время и оно вырвалось на свет божий, убило ее и осталось жить, не имея ничего на земле, кроме черного ротика, требующего пищи, да жаркого воздуха, в котором оно заходилось от плача.

- А я еще ушла с ее похорон из-за Уэсли Биверса и его тарахтелки, - сказала она вслух и при звуке этого имени даже поднялась с земли. С тех пор как она увидела ту птичку, она в первый раз подумала о Уэсли, и это ее поразило. Проверяя себя, она еще раз произнесла это имя - одно только имя. Но сейчас это прошло легко, и ничего особенного в груди она не почувствовала. Вот так оно и шло: стоило Уэсли выкинуть какой-нибудь фортель или уехать в Норфолк, не дожив здесь отпуска, - и она умирает от горя или злости, пока что-то очень важное не отвлечет. ее мыслей от того, какое у него лицо и как он не улыбается ей, не отвечает, когда она с ним заговаривает. Но ведь не все важное может отвлечь, только то, что никак не связано с Уэсли, ну вот если слышать от людей всякие грустные истории, например, или ходить по таким местам, где никогда не бывал Уэсли. Но может, такого важного и нет, ну, тогда ничего не остается, как каждый вечер надеяться, что завтрашний день будет лучше, и почти всегда так оно и бывало (только нужно не смотреть на пека-новые деревья и не слушать кваканья лягушек за ручьем и звуков губной гармошки). Вот так держаться, и в конце концов ей становилось легко и свободно, и ничто не мучило, может, только иногда мелькала мысль: "Разве это можно назвать любовью, если человек уехал и пропал, а я совсем не тоскую?" И так будет, пока он не приедет домой, и опять это его лицо станет цепью, захлестнувшей ее шею.

Но сейчас Милдред не выходила у нее из головы, и это освободило ее от других мыслей, а немножко постояв, она остыла. Она заглянула в родник. Вода натекала, но в круглой ямке она не будет чистой до вечера. "Я только сполосну ноги, - подумала Розакок, - и пойду домой, разведу фруктовый напиток, сяду в качалку и придумаю, что сделать для этого ребенка, чтобы мне простилось то, как я сегодня себя вела".

Она высоко подобрала платье и снова села на краю родника, ей не удалось увидеть дна, и она медленно опустила красные ступни в воду и сказала: "Если тут водятся пиявки, для этих ног они очень кстати".

Ступни ее погрузились в холодную илистую массу, а вокруг белых икр завихрились бурые клубы. Она подобрала платье еще выше и показала - себе, пролетающим мимо птицам - нежную голубоватость внутренней стороны бедер, за все лето ни разу не побывавших на солнце. Как-то обидно, даже ей самой, иметь такие крепкие бедра и вечно их прятать (если, конечно, не поехать в Океанский Кругозор и не выставить себя напоказ всем матросам на пляже). "Ничего, милая, побережешь, пока придет твое время", - сказала она, спугнув тишину в деревьях, где смолкли птицы, - давно ли? - удивилась Розакок; она уже сколько времени не прислушивалась. Увидя взбаламученную грязь в воде, она испугалась, но тут же подумала: "Вот дуреха, ведь пока родник кому-нибудь понадобится, он очистится тысячу раз".

Но она ошиблась. В тишине, стоявшей между ней и дорогой, послышался неясный шорох, постепенно превратившийся в шум шагов, которые по трещавшим под ногами сучкам направлялись прямо к ней. "Все свои на пикнике или на похоронах, - подумала она, - а чужому нельзя показаться в таком виде!" Она схватила туфли, пробежала ярдов двадцать и спряталась за кедром. Шаги слышались уже близко, и она выглянула из-за ствола. Кто бы там ни шел, его еще не было видно, но у родника лежит ее шляпа, большая, как дорожный знак, и забрать ее нет никакой возможности - сюда идет мужчина, в листве мелькает его фигура, но лица пока не рассмотреть.

Это был Уэсли. Он пробивался сквозь кусты, низко опустив голову, как пловец, его черные закрытые туфли увязали в мягкой земле; он подошел к роднику и покачал головой, увидев, какая там грязь. Розакок напряженно разглядывала его, стараясь по каким-нибудь признакам угадать, где он был и почему оказался здесь, но увидела только, что там, куда он от нее удрал, он успел аккуратно причесаться - ровный пробор шел через темя, как меловая черточка, - и что он стоит почти на ее шляпе; интересно, что он сделает, когда эту шляпу увидит? Но он долго смотрел вниз и шевелил языком в закрытом рту, будто теперь оставалось только плюнуть в родник и окончательно изгадить воду, а шляпы Розакок будто и не было вовсе.

Он отошел на шаг, собираясь уходить, и Розакок понадеялась, что он наступит на шляпу, тогда можно с ним заговорить, но он перешагнул через нее и повернул к дороге. Рушилась последняя надежда; Розакок выскочила из-за кедра и сказала:

- Уэсли, что ты знаешь про этот родник?

Он схватился обеими руками за свой черный ремень - можно подумать, будто на случай подобной опасности у него за пояс заткнуты пистолеты, - и подтянул брюки.

- Знаю, что кто-то его взбаламутил черт-те как.

- Это я, - призналась она. - Я споласкивала ноги, когда ты сюда шел, только я не знала, что это ты. Я думала, ты уже на пикнике.

Он усмехнулся, бросил взгляд на родник и нахмурился. Она подошла к нему с туфлями в руке.

- Я не каждый день поднимаю муть в роднике, Уэсли. И не каждый день тащусь домой по пылище. - Она нагнулась за шляпой. Уэсли даже не шевельнулся. - Я смотрела на тебя из-за этого кедра и ждала, когда ты заметишь мою шляпу.

- Я не знал, что она твоя, - сказал он.

- Хорошо, что это не кроличий капкан, а то быть бы тебе без ноги. - Розакок водрузила шляпу на свою растрепанную голову. - Я напишу на ней крупными буквами свое имя, чтоб в другой раз ты меня узнал. - Затем она обтерла ступни ладонью и надела туфли.

- Поехали на пикник? - спросил Уэсли.

Она поглядела, где стоит солнце. Сейчас, должно быть, четвертый час.

- Я раздумала ехать, Уэсли. И кроме того, пока мы туда доберемся, все уже уйдут.

- Еще лучше, - сказал он. - Свободнее будет плавать. Но Майло мы там застанем, ты же знаешь, и твоя Мама обещала оставить мне курятины.

- Не могу же я такой чумазой туда явиться. Ты остановишься возле моего дома, и я переоденусь.

- Незачем, - сказал он. - Пока мы приедем, там все будут такие же чумазые. - Он взял ее за руку и зашагал к дороге. Когда они подошли к мотоциклу, Розакок не вытерпела:

- Ты мне так и не сказал, куда это ты вдруг сорвался, и не спросил, что я делала у родника.

- Я забыл дома одну вещь и поехал за ней, а ты сама сказала, что хотела остыть.

- Обычно я не тащусь по июльскому пеклу целую милю, чтобы обмакнуть ноги.

- Давай не будем трепаться, проедем двадцать миль, там сможешь обмакнуть все что хочешь.

Назад Дальше