– Евгений Сергеевич, Вы всё величаете меня царским титулом, а ведь я уж почти полтора года как не царствую в своей стране. Разве Вы не видите, что происходит вокруг? Разве не замечаете, как даже простой солдат, как самая обыкновенная кухарка из моего народа, для которого ещё недавно я был Отцом, первым после Бога в России, даже они смотрят на меня как на государственного преступника, как на каторжника. Я уж не говорю про знать, про дворянство, армию, присягавшую мне, – Николай снова задумался, опустив взор к столу, где лежал дневник, – Кругом измена, трусость и обман, – проговорил он в задумчивости.
– Государь…
– Подождите, Евгений Сергеевич, подождите, – не дал царь собеседнику ответить себе. – Поймите, мне правда нужна, я правду знать хочу, слишком долго я принимал за истину лицедейство, за любовь лесть и лицемерие, за преданность продажную угодливость. Теперь ведь не в чести прежние устои, на которых держалась тысячелетняя Русь, теперь за правду не накажет Николашка Кровавый, теперь можно, напротив, даже почётно. Слышал я, новая власть уже предлагала Вам свободу и даже должность в Москве в обмен на…. Так что же Вас держит? Что заставляет ежедневно повторять бывшему монарху Ваше Величество?
Царь замолчал. Молчал и Боткин.
– Ну, что же Вы не отвечаете? Не знаете, что сказать?
– Не смею спорить с Вашим Величеством. Если угодно Вам, Государь, видеть во всех, в том числе и во мне предателей, то не словами о преданности мыслю я опровергнуть Вас, а самой преданностью. Кроме того, по моему твёрдому убеждению бывших Государей не бывало ещё на Руси, да не будет. Присягнув одному монарху, я останусь верен присяге до самой смерти его. А коли надлежит разделить участь с Государем моим, приму за честь. К тому же далеко не все предали Вас, Ваше Величество, не один я такой уникальный герой. Да и не герой вовсе, какое уж тут геройство. Хочу напомнить Вам ответ Архиепископа Харьковского Антония на известие о Вашем мнимом отречении от престола: "От верности Царю меня может освободить только его неверность Христу". И таковых верных в России много.
Было много…. Когда-то…. Есть ли сейчас?
Нет больше ни Вознесенского проспекта, ни одноимённого ему переулка, как нет и самого Ипатьевского дома. Всё кануло в историю – переписанную, перечёрканную, обновлённую, удобную. Остался лишь перекрёсток, как крест на этом месте – для кого-то отменяющий всё и вся, для кого-то мученический, для кого-то поминальный. Должно быть, есть и пёс, который влачит по инерции жалкую собачью жизнь да, подобно своему забытому сородичу из славного революционно прошлого нет-нет да глянет мокрыми глазами на окна домов, за которыми всё ещё живут, стараются, решают свои никогда не преходящие надобы люди.
Ловись, рыбка, большая и маленькая
Вслед за разумом и душою, так щедро подаренными нам Господом, без сомнения можно поставить в один ряд дар слова, язык, украшающий человека, как брачный наряд пылкую неискушённую невесту. Выделяющий его из ряда прочих тварей земных тем уж, что не позволяет сокрыть от постороннего наблюдателя всю полноту неиссякаемой людской глупости.
– Феликс Эдмундович, батенька, как по-вашему, каясь тепей на муху клюёт, или на чейвячка?
Немолодой, невысокий, можно даже сказать маленький, изрядно плешивенький человечек в реденьких усиках и бородке клинышком, в поношенном, но строгом чёрном костюме и белой накрахмаленной сорочке с синим галстуком в белый горошек восседал на огромном кожаном кресле кремлёвского кабинета, склонившись над обширной – во весь стол – картой Российской Империи, сплошь изрисованной красными и синими стрелками, внимательно изучая её.
– Я тут пъиглядел одно чудненькое озейцо. И подумал, а не махнуть ли нам с вами на ибалку? Как вы полагаете, батенька?
Высокий, статный, красивый, ухоженный, в новом генеральском френче без погон, в новых же начищенных до блеска сапогах, с великолепной благородной выправкой человек с аккуратно постриженной и щегольски уложенной на пробор головой, но с бородкой таки клинышком стоял рядом и искал, что ответить.
– Владимир Ильич, вы же знаете, я не рыбак.
– Зъя, батенька, зъя. Чейтовски увлекательное мейопьиятие. А как вы полагаете, Феликс Эдмундович, уклейку лучше бъять на спиннинг или на бъедень?
– Увольте, Владимир Ильич, я предпочитаю ловить рыбу покрупней, посерьёзней. Тут вот опять эсеры голову поднимают, так я думаю…
– Да-а? А может, динамитчиком шаяхнем?
– Динамитом? Не думаю. Динамитом пол-Москвы разнести можно. Тут нужна игра аккуратная, осторожная – потихонечку сети умело расставить и…
– Сети говоите, батенька? Въядли, Феликс Эдмундович, въядли. Уклейку сетями не взять, уклейка иба хитъяя, скользкая. Это вам, батенька мой, не щука.
– Ну что вы, Владимир Ильич, тут, знаете ли, дело техники. Если умело сети расставить, то не только щуку, но и акулу взять можно.
– Не думаю, не думаю, Феликс Эдмундович, для акулы озейцо маловато, не тот язмах. Вот если бы тъяуллей где-нибудь экспъяпъииёвать да махнуть на Балтику, или, скажем, в Къим…
– Ну, Владимир Ильич, с таким размахом не только акул, кита – самого барона нашего с вами Врангеля поиметь можно. Затем собрать всех вместе, поставить к стенке да из максима…
– Вы полагаете, батенька? А чего ж, можно и Гойкого с собой взять. Он, пъявда, пъивеедлив слишком, всё, знаете ли, по осетъинке тоскует. Волгай, одно слово.
Тут диалог двух государственных деятелей прервал осторожный стук в дверь.
– Да-да, – проговорил маленький и поднял глаза от карты.
Дверь раскрылась, и в кабинет вошёл кучерявый еврейчик в маленьких кругленьких очёчках и с внушительных размеров маузером на поясе.
– А-а! Яша! Заходи, даягой, заходи. Как дела твои? Мацу пъислали? Вы знаете, Феликс Эдмундович, бычок так шикайно на мацу клюёт, ничего подлец знать не хочет, ни ветчины, ни сала. А на мацу, за милую душу, как к себе домой. Послушай, Яша, а бычок – не ваша национальная иба?
– Не знаю, Владимир Ильич. Вряд ли. Я не специалист.
– Да? А кто у нас специалист по национальным вопъёсам? Сталин? Этот Дейжимойда? Ну хоёшо. Спъявлюсь у Сталина. Ты чего, Яша, что хотел-то?
– Владимир Ильич, тут к Вам мужики пришли, просят принять.
– Мужики? Какие ещё мужики? Ибаки?
– Не знаю, Владимир Ильич, может и рыбаки. Ходоки, одним словом.
– Ходоки? А-а! Ну, тогда давай, пъяси. Да, Яша, там, у Луначайсого где-то художник один был, всё пъясился исовать меня. Знаешь, да? Так вот его тоже пъяси, я с ибаками буду язговаивать, а он пускай исует себе. Ну, вот и славненько, два дела съязу ешил. Ты иди, Яша, иди.
– Вы пъедставляете себе, Феликс Эдмундович, – в крайнем изумлении проговорил маленький, когда за кучерявым еврейчиком закрылась дверь, – а ведь по паспойту Свейдлов.
– Да-а! – согласился большой. – Удивительные вещи происходят в нашем отечестве.
Через минуту дверь снова открылась, и кучерявый с маузером ввёл в кабинет группу крестьян – человек пять, не больше, в зипунах, в лаптях да с котомками через плечо. Они неловко мялись, улыбались невпопад сквозь бороды и постоянно виновато кланялись, неистово теребя шапки в руках.
– А-а-а! Товаищи даягие, пъяходите, пъяходите! – маленький вскочил из-за стола с картой и, приветливо раскинув руки в стороны, посеменил навстречу мужикам. Но целоваться не стал, время ещё не пришло. – Пъяшу вас, пъяшу к нашему, так сказать, шалашу! Да, кстати, Феликс Эдмундович, – он вдруг отвлёкся, вспомнив нечто важное, и вернулся к большому. – Вы знаете, батенька, у меня в Язливе такой чудненький шалашик имеется, и ечушка такая, знаете ли, ядышком. Я всё думаю, а не махнуть ли нам с вами на ибалку, пъямо сейчас а? Такие там, знаете ли, каясики да уклеички иногда беют, пъямо загляденье. А? Ну что? Махнём?
– Владимир Ильич, – остановил большой маленького, указывая одними глазами на оторопевших от неожиданного поворота дела мужиков.
– Что? Ах да, – маленький снова направился к ходокам. – Здъявствуйте, здъявствуйте, даягие мои! Пъяшу, пъяшу к нашему…. Мда. Пъяшу садиться. Сюда, пожалуйста. Ничего, ничего, у нас запъясто. Яша, – обратился он к кучерявому, – соойганизуй нам, пожалуйста, чаю, – и снова к мужикам, – вы ведь ещё не обедали?
– Ще не, где уж, – отвечали виновато мужики, польщённые государевым вниманием. – Да ничё, ничё. Намедни кипяточку похлебали с сахарком, да и будя с нас.
– Да? Значит, чаю тоже не хотите? Ну и ладно. Яша, даягой, не надо чаю. Пъяшу, пъисаживайтесь, поудобнее, вот так. Эй, товаищ, – обратился он к художнику, расставившему уже мольберт с холстом и чинившему карандаш. – Как вам якуйс, свет, меня хоёшо видно?
– Владимир… Ильич…, – заметался растерявшийся художник, – благодарю Вас… хорошо… всё хорошо… свет тоже… только… простите великодушно, нельзя ли… ах… как же это… если Вас не затруднит… ах… нельзя ли Вам в центр композиции?
– Ни в коем случае! – заартачился маленький вождь. – Я в пъёфиль лучше смотъюсь. Мне Надежда Константиновна говоила.
Маленький достал из внутреннего кармана пиджака расчёску, тщательно причесал лысину, подул на расчёску и отправил её снова в карман.
– Так, ну что у вас? С чем пъишли? Ясказывайте, ясказывайте.
– Да мы это… на щёт… – начал было самый старший.
– Что? Говоите, сахайку у вас много? Сахай пъинесли?
– Дык, не то штобы много, но осталось ишо маненько.
– Давайте, давайте, вон Феликсу Эдмундовичу весь сахай сдавайте. Сахаёк детям, знаете ли. Да. Что ещё?
– Дык мы и гутарим…
– Что? А Антанта вас сильно беспокоит?
– Чё? Хто така?
– Енто они, наверное, об Аньке Тарахтелке сумливаются, – подсказал старшему другой, тоже осанистый мужик.
– А-а, ежели Вы, Владимиру Ильичу, об Аньке Тарахтелке сумливаетесь, то не извольте беспокоиться. Она таперя жэншина смирная, остепенилась ужо, помногу не гонить. Так для себя, да для мужика сваво, для Миколки. Вёдер шесть, аль сем, не боле. Да. И мужуки к ней в хату больш табунами не шастають. Так, один-два для хвасону токмо, и то, када Миколка, мужик еёйный дрыхнет, самогонки натрескамшись. Так што с ентого краю у нас усё гладко. Вот.
– Ну да, ну да. Славненько, славненько. Ну а если к вам пъидёт Кеинский с аужием, что тогда?
– Чё?
– Не иначе как о Генкиной супружнице говорят, – снова подсказал другой.
– А-а! Ну, тут воля Ваша, Владимиру Ильичу, тут недогляд наш, промашка, понимашь, вышла. Ну, уж коли так, то Генка и сам виноватый. Ну скильки ж можно бабу терзать?! Она ведь женшина ещё молода, ядрёна, тильки годок, как обжанились, а он как нарежется у Аньки-то Тарахтелки, домой воротится впополаме и давай Натаху, супружницу, значит, свою по хате да по двору с топором гонять. Ну хто ж енто выдержит? Вот она его веслом-то по хребтине и убаюкала, утихомирила. А он ничё, не жалится, Вы не подумайте чаво. Он, Генка-то, её таперя сам боится, Натаху-то. Вот.
– Ну да, ну да. Славненько, славненько. Ну а как у вас с контъеволюцией? Давите гниду-то?
– Чё?
– Да про гнид, про гнид спрашивають.
– А-а! Дык мы ж их керосином, керосином. А как же ж? Отцы наши и деды тако ж с ентой гадиной боролись. Вот и мы тож.
– Пъелестно, пъелестно! Ну, что у вас ещё? Какие пъосьбы, вопъосы?
– Дык мы, товарищу дорогой, на щёт землицы-то.
– А что, у вас земли много лишней?
– Да землица-то есть, а чё с ней делать-то не знам. Мы помещиков-то да богатеев повыгоняли, а чё таперя делать-то не знам. То ли земельку-то разделить на всех поровну, то ли обчую камуну учинить? Егорка-то наш – грамотей городской всё талдычит про камуну каку-то, а мы сумливаемся. А земелька-то стоит, её ж родимую пахать уж пора. Вот мы до Вас, значить, и пришли. Растолкуйте Вы нам убогим, как ужо нам быть-то.
– Ага! Пъелестно, пъелестно! Пахать, батеньки мои, пахать и ещё яз пахать, как завещал великий…. Мда. Ну это я не пъя то завещал. Вы мне вот что скажите, а как у вас ибалка?
– Дык чё ж, дело известное, река рядом. Рыбы в ей полно всяко-разной – и шилишпёр, и щука, и плотва, и уклейка…
– Что и уклеичка есть? Пъелестно, пъелестно! А как вы полагаете, уклейку лучше на спиннинг бъять?
– Чё?
– Да не иначе как про Генкину спину беспокоются.
– А-а! Не извольте беспокоиться, Владимиру Ильичу. Оклемался сердешный. Да что с ним станется-то с горемычным, проспался и не помнит ничё.
– А Натаха-то не б… дь. Это вы зря, товарищу Ленин, – вмешался в разговор другой мужик, что всё время подсказывал старшему. – Она хоча и ядрёна баба и оченьно дажа годная к ентому делу, но мужнину честь блюдёть. Енто вам кажный скажет. А что до Яшки-подлеца, так вы не сумливайтесь, бабьи сплетни всё то и больш ни чё. Он не токмо к ёй, он ко всем бабам шастаить спьяну-то. Да всё без толку, у яго уж и не стоить-то хозяйство, всё мужско достоинство-то пропил давно.
– Да-а? Чудненько, чудненько! А я гъешным делом думал, что на спиннинг лучше. Ну ладно, батеньки мои, не буду вас задейживать. Ступайте себе, сдавайте сахаёк Феликсу Эдмундовичу и пахать, пахать и ещё яз пахать! – маленький встал, давая понять, что аудиенция окончена, и направился к карте, но резко вдруг остановился. – Да, а Антанту с Кеенским гоните, бейте её не щадя вашей ябоче-къестьянской къёви! Тейёй, тейёй и ещё яз тейёй!
– Чё? – снова не понял старший мужик.
– Да пошли уж сахарок сдавать, – опять подсказал ему другой.
Все вышли в сопровождении большого. Маленький остался один и вновь погрузился в изучение карты Российской Империи, сплошь изрисованной красными и синими стрелками.
Через несколько минут большой вернулся.
– Владимир Ильич, сахар принял, что с мужиками делать?
Маленький оторвался от карты.
– С мужиками? С какими мужиками?
– Ну, с ходоками, которых Вы только что принимали?
Маленький подумал-подумал, воскрешая в памяти недавнее, и вдруг просиял.
– А-а, с этими? С ибаками? Ясстъелять, конечно.
– Как расстрелять? За что? – даже большой удивился столь неожиданному решению.
– Я же говоил: "Тейёй, тейёй и ещё яз тейёй!" Беспощадный тейёй! Всякая еволюция лишь тогда чего-нибудь стоит, если она умеет защищаться! Чёйт возьми, забавная мыслишка, надобно записать, – и снова склонился над картой.
Большой собрался было, но замешкался.
– Феликс Эдмундович, батенька, как по-вашему, каясь тепей на муху клюёт, или на чейвячка?
Большой не ответил, он отправился приводить в исполнение приговор.
Нецелованный странник
Моей жене, самому чудному, доброму, милому,
любимому и любящему Человеку посвящается.
"Прожить
врага не потревожив
Прожить
любимых погубив"
Руслан Элинин. Русский поэт.
I
Снова я еду по этому шоссе. Зачем я это делаю, что влечёт меня сюда, что толкает в этот бесконечный путь? Я задавал себе этот вопрос десятки, нет, скорее сотни, а может быть, тысячи раз и никогда не мог найти ответа. Я просто его не знаю. Наверняка, его нет вообще, как нет ответов на великое множество вопросов тревожащих нас, не дающих нам покоя, заставляющих совершать те или иные поступки, часто глупые и бессмысленные, но необходимые для нас, как воздух, из которых, собственно, и состоит то великое чудо, которое мы называем жизнью. Во всяком случае, это шоссе давно уже стало моей жизнью, не частью её, пусть даже основной, неотъемлемой, а самой жизнью, её единственной целью, её смыслом.
Вот уже двадцать лет, с тех пор, как умерла моя жена….
Последняя….
Пятая….
Вот уже двадцать лет я регулярно сажусь в свой теперь уже старенький, но всё ещё надёжный и безотказный "Шевроле" и еду в самую дальнюю окраину Вологодской губернии, туда, где уже много веков стоит тихий и уютный старинный русский город Великий Устюг, сияющий золотом куполов своих многочисленных храмов, поражающий суетных москвичей патриархальной тишиной и размеренностью жизни неторопливых устюжан. Я люблю этот город и, наверное, хотел бы здесь жить. Но всякий раз, вот уже двадцать лет, въезжая под гостеприимный кров придуманной родины языческого Деда Мороза, и места непридуманного славного поприща православного святого Прокопия Праведного, я, помолившись в храме, освящённом когда-то во имя вышеназванного святого подвижника, и посмотрев с крутого берега на степенно текущие, как и всё в этом городе, воды Сухоны, снова завожу свой "Шевроле" и, не отдохнув ни минуты, качу назад. Не то что бы, я спешу в Москву. Нет, я не люблю этот великодержавный город, шумный, суетный, в котором государственных чиновников на порядок больше, чем во всём остальном мире, судя по обилию машин с мигалками на автомагистралях, не соблюдающих никаких правил дорожного движения, и откровенно плюющих на всех остальных граждан, как на колёсах, терпеливо томящихся в бесконечных пробках, так и на своих двоих, ценой жизни пытающихся отвоевать хоть немного жизненного пространства на улицах мегаполиса. Я спешу в обратный путь, чтобы ещё раз проехать по этому шоссе в поисках…, сам не знаю чего. Может быть призрака, привидевшегося мне двадцать пять лет тому назад, и с тех пор не дающего мне покоя, заставляя каждый год, а то и несколько раз в год жечь бензин и проматывать драгоценное время увядающей уже жизни, в направлении Великого Устюга и обратно, без какой-либо надежды на успех. Я не могу иначе, этим я живу, этим дышу, об этом думаю непрестанно, наматывая километры дороги на послушные рулю колеса "Шевроле", так же как и в ожидании нового путешествия в пыльной, загазованной, ненавистной Москве.
Все эти последние двадцать пять лет я помню – как будто это было вчера – то первое путешествие в Устюг. И даже не само путешествие – оно было самым обычным – а то, что произошло во время него, тот эпизод моей суматошной жизни, который всё перевернул и поставил с ног на голову, с которого всё началось и продолжается по сей день, не переставая, не стираясь временем, не ослабляя натиск, но, наоборот, усиливаясь, с годами превратившись в навязчивую идею, в сумасшествие, в непреодолимую силу, влекущую меня в путь, как наркомана на иглу. Первые пять лет я не придавал этому особого значения, относился просто как к эпизоду, пусть приятному, страстному, влекущему, но всего лишь эпизоду моей безответственной, лёгкой жизни.
Вскоре после того путешествия я женился, как мне казалось, по любви. Но на самом деле, любила она, а я просто хотел испытать то, что испытал тогда, в то первое путешествие, испытал впервые в своей жизни и, как оказалось, в последний раз. Всё остальное было только образом, копией, неумело списанной с великого подлинника. Я надеялся, что это временно, я свято верил в грядущее семейное счастье, ведь моя молодая жена была безумно красива и любила меня, как сумасшедшая. Но ровно через год после посещения Устюга, день в день после тех событий, я стал вдовцом.