Покидая Эдем - Тублин Валентин Соломонович 6 стр.


Большая, покрытая черной жесткой шерстью рука прижимается к тому месту, где боль особенно сильна. От этого он чувствует некоторое облегчение. Терпеть и терпеть? Но за что? Он всю жизнь мыслил четкими, определенными категориями, он привык докапываться до причин, все должно быть взаимосвязано и обусловлено, во всем должен быть смысл. А какой смысл в его болезни? Он не находил никакого смысла. Он ни в чем не виновен, ни в чем - ни перед собой, ни перед людьми. Жизнь не гладила его по головке, не баловала, не давала поблажек - правда, не давал поблажек и он, этому он научился у жизни. Да, он стал жестким, что есть, то есть. Он - как железо, его не согнешь, нет, подполковника Кузьмина согнуть не так-то просто, а сломать его вовсе невозможно. Никогда. Если бы он был сделан из другого материала - вот тогда это могло бы произойти. Четыре года войны. Он не был в тылу ни дня, он строил под огнем, строил мосты, переправы, блиндажи, доты, - под любым огнем, летом и зимой. Его ордена - они не упали с неба. С неба падали только бомбы, комья земли. Нет, небо не было ласковым к нему, от неба не приходилось ожидать ничего хорошего, он весь принадлежал земле, ясному и жесткому миру причин и следствий. Его болезнь была следствием… но чего? Здесь он останавливался, всегда останавливался в недоумении, он, для которого не было преград, для которого форсирование, преодоление преград было профессией, призванием, долгом. Боль терзала его, причин он не видел и не находил. Терпеть? Он не учился этому. Он не суеверен, нет, он не верит в чертовщину, мистику, покажите ему лицо смерти - и он смело глянет ей в пустые глазницы. Но это…

Терпеть? Он терпит. Он не боится, он ничего не боится. Сколько еще - месяц, два, три? А может быть, надо было рискнуть, согласиться на операцию, разом поставить все на карту? Так или иначе, все было бы уже кончено.

На одно мгновение он пытается себе представить, что все уже кончено. Это нелегко, для этого он должен представить себе то, что человек представить не может, - он должен представить себя несуществующим, умершим. Но не это самое трудное, нет. Самое трудное для него - это представить отсутствие боли. Так что, может быть, не так-то уж было бы и плохо, если бы судьба распорядилась его жизнью по своему усмотрению, он не против… Нет, он против. Он против, черт бы все побрал, он против, против!

Здесь ему становится немного легче. Чуть-чуть, на какую-то долю минуты, боль исчезает вдруг, вновь появляется и снова исчезает, уменьшается, становится глуше - и каждый раз, по мере того как ему становится легче, он меняет свои взгляды на жизнь и на смерть. Сколько народу гибнет ежечасно во всем мире - женщины и дети, молодые и старые, и только что родившиеся невинные младенцы, - все живое обречено гибели, нет ничего вечного; и случайная смерть, и смерть закономерная приходит в свой час. Но жизнь принадлежит живым, а он-то еще пока жив. Он переутомился, это ясно. Ну что ж, переутомился так переутомился. Много курит? Да, черт побери, он много курит. Что ж из того. Это его дело. Он и работает много, слишком много и, как считают некоторые, слишком горячо. Но он иначе и не может - не умеет, не научился. И уже не научится. Нет. Потому что только так он может ощущать себя живым - когда он погружается в эту жизнь сам, весь, с головой, не щадя себя и других. Вот почему он сидит, занимаясь делами, еще долго после того, как все уходят по домам. Эти дела - эти вот чертежи, кальки и синьки - это и есть теперь его жизнь, как некогда его жизнью были наводимые им переправы и блиндажи, которые он строил. Это и есть жизнь, она имеет вещное, вещественное воплощение, и этой жизнью он обороняется от болезни. И пока он может жить так - работая, заставляя работать себя и других, - он хозяин положения. Он военный, и он знает - кто не сдался, тот не побежден. Поэтому он и не стал отсиживаться дома на военной пенсии, поэтому он и пришел сюда, в этот тринадцатиэтажный стеклянный куб, ибо здесь он в гуще жизни, в гуще дел. Именно так хочется ему жить до последнего отпущенного ему мгновения - месяц, два, три… а может быть, и больше. Именно так, в самой гуще, работая с утра до вечера, ругаясь и хваля, наживая себе друзей и врагов, сторонников и противников, внушая любовь и неприязнь. Он никогда не боялся работы, никогда не делил ее на чистую и грязную, он любил ее всякую. Отношение к работе у него было такое же, как отношение к женщинам, - суть он ценил превыше всего и никогда не ошибался. Так вот, он хотел работы, выматывающей, как любовь, такой, чтобы после нее от слабости подгибались ноги.

Отпустило… Если бы можно было сделать сейчас хороший глоток коньяка… Главный инженер проекта кривит свои тонкие, похожие на шрам, губы. Сегодня он не успел принять то единственное лекарство, которое он признавал, - несколько глотков хорошего коньяка; и что же - тварь, что грызет его изнутри, воспользовалась этим и показала когти. Стакан коньяка всегда можно получить здесь неподалеку, между рестораном "Нарва" и гостиницей. Там существует ничем не примечательная щель, прикрытая дверью, за которой - стойка плюс пространство чуть побольше бумажника. Там его хорошо знают… туда он и заглянет. Не сейчас, конечно, много позже. Тем более что тот, внутри, он уже испугался, замер. Да, лучше всего сейчас был бы глоток коньяка, хотя добрый солдатский спирт тоже был бы хорош.

Боли уже почти нет. Только отголоски ее, как эхо, еще блуждают в неподвластной взору темноте, отдаваясь то в одном, то в другом месте. Но это пустяки, испуг уже прошел, черный полог задернут. Главное - это избавиться от неведомо откуда возникающих мыслей, главное - даже мысленно не протягивать руки к наглухо задернутому пологу.

А с остальным он справится другим путем. Этот путь - работа, работа, работа. А в перерыве - несколько хороших глотков коньяка.

Теперь все прошло, даже отголоски боли, подобно эху отдававшиеся то здесь, то там, исчезли совершенно. Сколько времени простоял он так, прижавшись лбом к холодному окну? Часы показывают, что прошло не более трех минут. Да, всего три минуты. Ему становится даже смешно - как мог он так распуститься, вообразить неведомо что. Надо было сразу приниматься за работу, не обращая ни на что внимания, - нельзя давать воли воображению.

Он отходит от окна. И вот он уже снова сидит за столом, губы его искривлены язвительной усмешкой. Щелчок, яркое желтое пятно снова вырывает из темноты груду сложенных гармошкой чертежей, синек. От его взгляда не скроется ни одна ошибка. Тем более такая вот, как эта. Он берет отложенную в сторону кальку, разворачивает ее во всю длину, всматривается, подчеркивает красным карандашом одно место, другое, третье. Движения его резки и уверенны. Этим умникам здесь никакие фокусы не помогут. И он подчеркивает снова и снова.

И вот он уже весь в работе, он опять полон энергии он живет.

Стук в дверь. Интуиция подсказывает главному инженеру проекта, что это идет Блинов, один из этих умников.

- Входите, - говорит он со злобной приветливостью. - Входите, товарищ Блинов…

Только это был вовсе не Блинов.

Блинов идет к своему месту. Он не вслушивается в слова, раздающиеся у него за спиной, он улавливает только общий тон. Тон нормальный, без перебоев… Значит, все в порядке. Это его люди, его отдел, он отвечает за них и за их работу, работа должна идти легко, в хорошо налаженном, спокойном темпе. Он еще раз, почти механически, вслушивается: все на своих местах, все работают, руки проводят вертикальные и горизонтальные линии, вписывают цифры, делают надписи, переворачивают страницы типовых альбомов, в то время как люди - живые люди - говорят, смеются, грустят, вспоминают, негодуют и удивляются, то есть делают то, что и положено делать живым работающим людям.

Все хорошо.

Он стягивает темные сатиновые нарукавники. Замечает, насколько они протерлись. Нагибается, достает из-за стола лист испорченного ватмана и прикалывает его к доске поверх чертежа тремя кнопками - красной, желтой и синей.

Чтобы попасть в кабинет, откуда донесся до него из телефонной трубки резкий, не терпящий возражений голос, нужно пройти длинным унылым коридором, затем свернуть, спуститься этажом ниже, снова пройти унылым коридором и дойти до закутка с коричневой дверью и черной с золотыми буквами табличкой. Он идет, и, пока он совершает этот путь, он словно разглаживает рукой поверхность невидимых вод, на которой все шире и шире расходятся круги воспоминаний.

К тому времени, когда он спускается этажом ниже, на поверхности уже нет ничего.

Моментальный снимок: руководитель сектора вертикальной планировки Н. Н. Блинов идет к главному инженеру проекта В. В. Кузьмину. Причина: выяснение вопроса о готовности чертежа 24/318 - "Подъездная дорога к площадке первого подъема". Срок сдачи проектной документации 10 февраля, так записано на перекидном календаре, раскинувшем бумажные крылья на черном столе под желтым пятном света настольной лампы.

Он стучит в дверь, обитую коричневым дерматином.

Он слышит голос.

- Входите, - говорит этот голос. - Входите, товарищ Блинов.

На этот раз ошибки не могло быть.

Быть рядом… Всегда.

Рядом и неразлучно - сидеть ли дома, ехать, а летом и идти на работу или с работы, и во время самой работы, и тогда, когда, ей шестнадцать, ему восемнадцать, она работала ученицей швеи, а он - учеником слесаря, и потом, когда она перешла в трикотажный и стала работать самостоятельно на мольезных машинах, которые Колька ремонтировал, потому что к тому времени он стал настоящим, заправским слесарем, таким, что всюду нарасхват, - и как она любила смотреть на него, когда он проносился по цеху, рассекая воздух, пропахший маслом и металлом, проносился, никогда не забывая подмигнуть на ходу, высокий, поджарый, ловкий, и тогда уже чуть сутулый, в ладном, хорошо пригнанном комбинезоне, который она вчера вечером тщательно отпаривала на кухне, проносился мимо, и только чуб все свисал ему на глаза да белое пятнышко, прядка седых волос на том месте, куда пришелся удар черепахой, светилось, как светлячок.

И после работы, когда они шли в "шарамыжку", ШРМ-21, в свою фабричную школу рабочей молодежи - здесь, рядом с фабрикой. Во флигеле старого облупленного восьмиэтажного дома с окнами в темный провал двора на пятом и на шестом этажах помещались классы с седьмого по десятый, так что и здесь они хоть и сидели порознь - она в восьмом, а он в десятом - но встречались каждую перемену, не говоря уже о том времени, когда они просто смывались в кино. А когда не было занятий - в среду, субботу и, конечно, воскресенье - и не надо было заучивать все эти чуждые и ненавистные ей Present Perfect и Past Indefinite, а ему можно было на время хотя бы позабыть про "роль дуба в раскрытии художественных образов "Войны и мира", они, принарядившись, то есть аккуратней, тщательней, чем обычно, отгладив свои каждодневные скудные наряды, отправлялись рука об руку на танцы - единственно доступную отраду того послевоенного времени, лишенного таких умиротворяющих даров цивилизации, какими в наше время являются телевизор и магнитофон. И тут уж они брали свое. Тут уж не знали удержу - отплясывали до полуночи, до последнего хрипа трубы, до последнего удара барабана, не жалея каблуков и подошв, не жалея легких, которым приходилось вдыхать тучи пыли, поднимаемой в воздух, пропитанный запахами дешевых духов и пота, сотнями шаркающих, топающих, подпрыгивающих - всяк на свой манер - ног, в "Большевичке" или "Мраморном", в "Голубом" или "Десятке", что примостилась на Обводном рядом с барахолкой, или в "Пятерке" - и той, что у Театральной площади, и той, другой, что в самой глубине Пороховых. А то черт заносил их на "Красный выборжец", а то в "Газа", где без свалки не обходился ни один вечер. И даже до железнодорожного клуба на станции Антропшино добирались они, не говоря уж о родном, своем, что всегда было под рукой, - "Ленэнерго" и "Промка" или танцульки под радиолу в близлежащих школах, техникумах и институтах - везде, где раздавались звуки худосочных пазефиров и выморочных падеграсов, редко - один раз на отделение - разбавляемых долгожданными и запретными даже в названии фокстротами и танго, которые назывались тогда "танцем быстрого темпа" и, соответственно, "танцем медленного темпа". Да, везде они были и всюду проникали или, по крайней мере, пытались проникнуть. Они штурмовали парадные входы, прорывались боковыми и пожарными, прокрадывались черными, пролезали сквозь окна, и только через трубу, кажется, никто не догадался пролезть, да и то еще неизвестно.

Всегда вместе, всегда. И уж, конечно же, в воскресенья, когда сутолока и напряжение шести рабочих дней оставались позади и утром можно было выспаться всласть, встать, не торопясь, а потом, набрав с собою немудрящей еды, отправиться на Каменный остров в гребной клуб. Выйти из дома на улицу и увидеть, как светит солнце и небо голубеет, а вода в реке застыла, как стекло. И так хорошо, прекрасно было, взявшись за руки, идти пешком, не спеша, глазея по сторонам, - сперва по Кировскому проспекту через площадь Льва Толстого и через мост вплоть до Березовой аллеи, а потом свернуть налево, и так до самой Крестовки.

И тут уж начинало сильнее биться сердце, когда они шли вдоль извилистого узкого канала, вдоль протоки, где ивовые ветви лежали в зеленой неподвижной воде, где островерхие, замшелые от времени красно-бурые черепичные крыши особняков напоминали о сказочной Голландии. По неподвижной застывшей поверхности уже скользили верткие, нахальные байдарки и неуклюже, рывками, передвигались диковинки тех времен - каноэ. Академические лодки в это мелководье не заходили - не только потому, что здесь негде было развернуться, но здесь и разогнаться-то было нельзя толком, а они, Тамара и Колька, они были завзятыми "академиками" и посматривали на всю эту байдарочную шушеру чуть-чуть свысока, что не мешало им то и дело махать кому-нибудь из знакомых девчонок или мальчишек. Об одном они только жалели, хотя вслух об этом сказали только раз или два, что Пашки, упрямца, не было с ними. Он, как всегда, был сам по себе, и если не изобретал, не мастерил что-нибудь, значит, мчался в свой подвал на Большой Пушкарской и там по особой системе накачивал свои мышцы или, как он сам любил явно с чужого голоса говорить, занимался "строительством своей фигуры", готовясь к победам на мировых конкурсах культуристов.

Так доходили они до Крестовки, еще не окантованной в серый гранит, и вот тут-то начиналось "академическое" раздолье: причалы, пирсы и боны с крутыми сходнями, спускающимися от эллингов к воде, и клубы, клубы: здесь - "Буревестник", рядом - "Энергия", а чуть дальше, за поворотом, - "Строитель", славившийся в те времена своей академической "восьмеркой", отличным причалом и лучшей коллекцией пластинок в радиорубке, коллекцией, включавшей такие шедевры, как "Рио-Рита", "Солнце зашло за угол" и попурри из музыки к кинофильму "Серенада Солнечной долины" в исполнении Цфасмана.

Но они не шли к "Строителю", нет, разве что в те дни, когда тренировки не было или она была отнесена на вечер. Они сворачивали влево и шли берегом Крестовки, мимо старинных зданий, окруженных сплошными заборами, мимо дуба в чугунной ограде, усталого морщинистого дуба, посаженного на этом месте (как это явствовало из пояснительной таблички) собственноручно Петром Первым, и дальше - через горбатый деревянный мостик в том месте, где Крестовка впадает в Малую Невку. И тут они задерживались на несколько минут, останавливались и стояли, опершись о толстый ограждающий брус, до тех пор, пока из темноты пролета не выскакивало длинное сверкающее тело "скифа". Тогда они вздыхали и несколько мгновений провожали удаляющуюся лодку завистливыми глазами; им самим о "скифе" нечего было еще и мечтать. На их долю доставались пока еще только пузатые учебные "четверки", похожие на плавучий гроб, и только изредка, по большой удаче, "клинкера". Но "скиф", настоящий "скиф" с его стремительными обводами, гладкими, лоснящимися боками - красное дерево и медные точки соединений, туго натянутая дека, бесшумные желтые сляйды на колесиках - все это было мечтой столь же недостижимой, хотя и зримой, как ангел на шпиле Петропавловской крепости, с той только разницей, что ангел был им вовсе ни к чему. Но "скиф"… И когда они шли по Вязовой улице, оставляя по левую руку "Пищевик" и "Авангард", а в просвете между домами серебряно и призывно сверкала вода, они говорили друг другу проникновенно и тихо: "Вот когда мы сядем в "скиф"…"

И сердца их бились разом радостно и горячо.

И тут они уже подходили к зеленым воротам своего "Красного знамени", где в глубине запущенного парка стоял странный двухэтажный, весь в крутых черепичных скатах дом, нет, храм, где они по-своему приносили жертвы и давали обеты, их клуб - с просторным эллингом, с кают-компанией и огромным деревянным балконом, с которого в бинокль просматривалась вся гоночная трасса, - самый старый в городе. Да нет, не в городе - во всей стране, а может быть, и в Европе, гребной клуб, основанный еще в прошлом веке.

В кают-компании до сих пор они могли видеть фотографии тех незапамятных времен. И хотя не было уже людей, запечатленных на толстой, чуть пожелтевшей от времени бумаге, но остались их имена, выгравированные на потускневших, потемневших бронзовых пластинках, имена, некогда сверкавшие, как вычищенная корабельная медь, а теперь забытые всеми и не говорящие ничего. На фотографиях, скрестив на груди руки и напрягши мускулы, стояли, не отводя глаз от объектива, эти усатые мужчины в полосатых рубашках и длинных, до колен, трусах. Или они же на других фотографиях демонстрировали приемы гребли, приемы, казавшиеся сейчас смешными даже им, новичкам. Потому что даже новички теперь знали, что нельзя грести на вытянутых, прямых руках, нельзя так откидывать корпус, и смешно было даже думать о том, какой темп можно было развить при такой технике, когда после гребка ты ложишься, откидываешься назад так далеко, что едва не касаешься затылком коленей того, кто сидит сзади. Но мускулистые мужчины в полосатых рубашках и длинных трусах на фотографиях, похоже, были нимало этими обстоятельствами не смущены, и год за годом они все гребли и гребли, откидываясь корпусом далеко назад, и сурово напряженные их лица незримо витали под сводами, когда по давно заведенному обычаю в кают-компании собирался народ, а в углу бушевал старинный самовар с медалями, и крепкий коричневый чай всегда был к услугам любого, кто, промокший и продрогший или просто усталый, будь то знаменитый чемпион или новичок вроде них, вернулся с тренировки в клуб.

Назад Дальше