Странник по звездам - Джек Лондон 10 стр.


– Нам ведь надо только отойти в сторону, туда, где трава еще суха, – настаивал он.

– Дайте я увлажню ее за вас, Сен-Мор, – умоляюще сказал Ланфранк, которому давно не терпелось помериться силами с каким-нибудь итальянцем.

Я покачал головой.

– Паскини мой, – ответил я. – Он будет первым завтра.

– А остальные? – осведомился Ланфранк.

– Об этом спросите де Гонкура, – засмеялся я. – Если не ошибаюсь, он уже собирается добиваться чести быть третьим.

При этих словах де Гонкур смущенно кивнул. Ланфранк вопросительно посмотрел на него, и де Гонкур кивнул еще раз.

– А за ним, конечно, явится петушок, – продолжал я.

И едва я умолк, как рыжий Ги де Виллардуэн вышел на лужайку и направился к нам по залитой лунным светом траве.

– Ну хоть его-то уступите мне! – воскликнул Ланфранк, чуть не плача, до того ему хотелось скрестить с кем-нибудь шпагу.

– Об этом спросите его самого, – засмеялся я и повернулся к Паскини. – До завтра, – сказал я. – Назовите время и место, и вы найдете меня там.

– Трава превосходна, – насмешливо ответил он, – и лучше этого места не найти, и мне хочется, чтобы вы успели составить компанию Фортини.

– Куда лучше, если ему будет сопутствовать его друг, – отпарировал я. – А теперь, с вашего разрешения, я ухожу.

Но он загородил мне дорогу.

– Кто бы ни отправился следом за Фортини, – сказал он, – пусть это будет сейчас.

В первый раз за время нашего разговора во мне начал закипать гнев.

– Вы усердно служите своему хозяину, – насмешливо сказал я.

– Я служу только собственным капризам. У меня нет хозяев.

– Не примите за дерзость, но я собираюсь сказать вам правду, – продолжал я.

– Какую же? – промурлыкал он.

– А вот какую: вы лжец, Паскини, лжец, как все итальянцы.

Он сразу повернулся к Ланфранку и Боэмонду.

– Вы слышали? – сказал он. – Теперь вы не будете оспаривать его у меня.

Они растерянно взглянули на меня, стараясь понять, чего я хочу. Но Паскини не стал ждать.

– А если у вас еще остаются сомнения, тогда позвольте мне их рассеять… Вот так.

И он плюнул мне под ноги. И тут гнев взял надо мной верх. Багровая ярость – называю я его: всепоглощающее, всезатмевающее желание убивать и уничтожать. Я забыл, что Филиппа ждет меня в большом зале. Я помнил только о нанесенных мне оскорблениях: о том, что седой старец непростительно вмешивается в мои дела, о требовании священника, о дерзости Фортини, о наглости Виллардуэна; а теперь Паскини встал у меня на дороге и плюнул мне под ноги. Мир побагровел перед моими глазами. Я был во власти багровой ярости. Меня окружала гнусная нечисть, которую я должен был смести со своего пути, стереть с лица земли. Как попавший в клетку лев гневно кидается на прутья, так жгучая ненависть к этой нечисти подхватила и понесла меня. Да, они окружали меня со всех сторон. Я попал в ловушку. И выход был только один: уничтожить их, втоптать их в землю.

– Очень хорошо, – сказал я почти хладнокровно, хотя меня трясло от бешенства. – Вы первый, Паскини? А потом вы, де Гонкур? И в заключение де Виллардуэн?

Они кивнули в знак согласия, и мы с Паскини собрались отойти в сторону.

– Раз вы торопитесь, – предложил мне Анри Боэмонд, – и раз их трое и нас трое, то почему бы не покончить с этим сразу?

– Да, да, – горячо поддержал его Ланфранк. – Вы возьмите Гонкура, а я возьму де Виллардуэна.

Но я сделал знак моим добрым друзьям не вмешиваться.

– Они здесь по приказу, – объяснил я. – Это моей смерти они жаждут так сильно, что, клянусь честью, я заразился их желанием и теперь хочу разделаться с ними сам.

Я заметил, что Паскини раздосадован этой задержкой, и решил раздразнить его еще больше.

– С вами, Паскини, – заявил я, – я покончу быстро. Мне не хочется, чтобы вы медлили, когда Фортини ждет вас. Вам, Рауль де Гонкур, я отплачу за то, что вы попали в такое скверное общество. Вы растолстели, у вас одышка. Я буду играть с вами, пока ваш жир не растопится и вы не начнете пыхтеть и отдуваться, как дырявые меха. А как я убью вас, Виллардуэн, я еще не знаю.

Тут я отсалютовал Паскини, и наши шпаги скрестились. О, в этот вечер во мне проснулся дьявол! Быстрый и блестящий бой – вот чего я хотел. Но я помнил и о неверном лунном свете. Если мой противник посмеет рискнуть на встречный выпад, я покончу с ним, как с Фортини. Если же нет, то я сам применю этот прием – и скоро.

Однако Паскини был осторожен, хотя мне и удалось его раздразнить. Но я заставил его принять быстрый темп, и наши шпаги то и дело скрещивались, потому что в обманчивом лунном свете приходится больше полагаться на осязание, чем на зрение.

Не прошло и минуты, как я применил свой прием, притворившись, что поскользнулся, и, выпрямляясь, опять притворился, что потерял шпагу Паскини. Он сделал пробный выпад, и снова я разыграл растерянность, парируя излишне широким движением, совсем открывшись, – это и была приманка, на которую я решил поймать его. И поймал. Он не замедлил воспользоваться преимуществом, которое дало ему мое, как он думал, невольное движение. Его выпад был прямым и точным. И он вложил в него всю свою волю и всю тяжесть своего тела. А я только притворялся и был готов встретить его. Мой клинок чуть-чуть коснулся его клинка, и легким поворотом кисти, как раз в меру твердым, я отвел его клинок чашкой моей шпаги. Отвел чуть-чуть, на несколько дюймов так, чтобы острие шпаги скользнуло мимо моей груди, пронзив лишь складку атласного колета. Конечно, тело его следовало в этом выпаде за шпагой и встретилось правым боком на высоте сердца с острием моей шпаги. Моя вытянутая рука была твердой и прямой, как служившая ее продолжением сталь, а за сталью и рукой было мое подобранное, напряженное тело.

Как я уже сказал, моя шпага вошла в правый бок Паскини на высоте сердца, но не вышла через левый, ибо наткнулась на ребро (ведь убийство человека – это работа мясника). Толчок был так силен, что Паскини потерял равновесие и боком повалился на землю. Пока он падал, пока он еще не коснулся травы, я вырвал свою шпагу из раны.

Де Гонкур бросился к нему, но он жестом приказал ему заняться мной. Кашляя и сплевывая кровь, он с помощью де Виллардуэна приподнялся на локте, опустил голову на руку, а потом опять начал кашлять и сплевывать.

– Счастливого пути, Паскини, – смеясь, сказал я ему, потому что все еще был во власти багровой ярости. – Прошу вас, поторопитесь, потому что трава, на которой вы лежите, вдруг отсырела, и вы простудитесь насмерть, если не поторопитесь.

Я хотел немедленно заняться де Гонкуром, но тут вмешался Боэмонд, сказав, что мне следует отдохнуть.

– Нет, – ответил я, – я еще даже не согрелся как следует. – И повернулся к де Гонкуру. – Теперь вы у меня попляшете и попыхтите. Становитесь в позицию!

Де Гонкур не испытывал ни малейшего желания драться со мной. Нетрудно было заметить, что он только выполняет приказ. Манера фехтовать у него была старомодная, как у всех пожилых людей, однако он неплохо владел шпагой и дрался хладнокровно, решительно и твердо. Но он не был блестящим бойцом, и его угнетало предчувствие поражения. Я мог бы покончить с ним дюжину раз, но не делал этого. Ведь я уже говорил, что мной владел дьявол. Так оно и было. Я измучил моего противника. Я теснил его, заставил повернуться лицом к луне, так что ему трудно было меня разглядеть, – ведь я дрался в собственной тени. А пока я играл с ним, пока он пыхтел и задыхался, как я ему обещал, Паскини, опираясь головой на руку, смотрел на нас, выкашливая и выплевывая свою жизнь.

– Ну, де Гонкур, – объявил я наконец, – вы знаете, что вы в моих руках. Я могу заколоть вас десятком способов, так будьте готовы, потому что я выбираю вот этот.

И, говоря это, я просто перешел от кварты к терции, а когда он, растерявшись, начал широко парировать, я вернулся в кварту, подождал, пока он откроется, и пронзил его насквозь на высоте сердца. И, увидя конец нашей схватки, Паскини перестал цепляться за жизнь, упал лицом в траву, вздрогнул и затих.

– Ваш хозяин лишится за эту ночь четырех своих слуг, – сообщил я Виллардуэну, как только мы начали бой.

И что за бой! Этот провинциал был нелеп. В какой только деревенской школе он обучался фехтованию! Каждое его движение было неуклюжим и смешным. "С ним я покончу быстро и просто", – решил я, а он наступал на меня, словно обезумев, и его рыжие волосы стояли дыбом от ярости.

Увы, его неуклюжесть и погубила меня. Пока я играл с ним и смеялся над ним, называя его грубым деревенщиной, он от злости забыл даже те немногие приемы, которые знал. Взмахнув шпагой, словно это была сабля, он со свистом разрезал ею воздух и ударил меня по голове. Я остолбенел от изумления: что могло быть нелепее! Он совсем открылся, и я мог бы проткнуть его насквозь. Но я остолбенел от изумления, и в следующую секунду почувствовал укол стального острия: этот неуклюжий провинциал пронзил меня насквозь, рванувшись вперед, словно бык, так что рукоятка его шпаги ударила меня в бок и я отступил назад.

Падая, я увидел растерянные лица Ланфранка и Боэмонда и довольную ухмылку наступавшего на меня Виллардуэна. Я падал, но так и не коснулся травы. Замигал ослепительный свет, раздался оглушительный грохот, наступил мрак, забрезжило смутное сияние, меня охватила грызущая, рвущая на части боль, и я услышал чей-то голос:

– Я ничего не нащупываю.

Я узнал этот голос. Это был голос начальника тюрьмы Азертона, и я вспомнил, что я – Даррел Стэндинг, который вернулся через века в пыточную рубашку Сен-Квентина. Я знал, что пальцы, касавшиеся моей шеи, принадлежат доктору Джексону. И тут послышался голос доктора:

– Вы не умеете нащупывать пульс на шее. Вот тут, прижмите свои пальцы рядом с моими. Чувствуете? А, я так и думал. Сердце бьется слабо, но ровно, как хронометр.

– Прошли только сутки, – заметил капитан Джеми, – а он никогда прежде не бывал в таком состоянии.

– Притворяется и больше ничего, можете побиться об заклад, – вмешался Эл Хэтчинс, главный староста.

– Ну, не знаю, – продолжал капитан Джеми. – Если пульс так слаб, что только врач может его нащупать.

– Подумаешь! Я ведь тоже прошел обучение в рубашке, – насмешливо сказал Эл Хэтчинс. – И сколько раз вы меня расшнуровывали, капитан, думая, что я отдаю Богу душу. А я-то еле удерживался, чтобы не рассмеяться вам прямо в лицо.

– Ну, а вы что скажете, доктор? – спросил начальник тюрьмы.

– Я же говорю вам: сердце работает великолепно, – последовал ответ, – хотя, конечно, слабовато, но этого можно было ожидать. Хэтчинс совершенно прав. Он притворяется.

Большим пальцем он оттянул мне веко, и я открыл один глаз и посмотрел на склонившиеся надо мной лица.

– Ну, что я говорил! – торжествующе воскликнул доктор Джексон.

Тогда я напряг всю свою волю, и хотя мне казалось, что мое лицо вот-вот лопнет, все-таки улыбнулся.

К моим губам поднесли кружку с водой, и я жадно напился. Следует помнить, что все это время я беспомощно лежал на спине и мои руки были прижаты к бокам внутри рубашки. Затем мне предложили еду – черствый тюремный хлеб, но я помотал головой и закрыл глаза, показывая, что мне надоело их присутствие. Боль воскресения была невыносима. Я чувствовал, как оживает мое тело. Казалось, что шею и грудь колют тысячи булавок и иголок, а в моем мозгу не угасало яркое воспоминание, что Филиппа ждет меня в большом зале, и я хотел вернуться к половине дня и половине ночи, которые только что прожил в старой Франции.

И пока все мои тюремщики еще стояли рядом, я попробовал выключить ожившую часть моего тела из сознания. Я торопился уйти от них, но меня задержал голос начальника тюрьмы:

– Есть у тебя какие-нибудь жалобы?

Я боялся только одного – что они вынут меня из рубашки, и потому мой ответ вовсе не был отчаянной бравадой: я просто хотел оградить себя от такой возможности.

– Вы могли бы затянуть рубашку потуже, – прошептал я, – она такая просторная, что в ней неудобно лежать, я просто утопаю в ее складках. Хэтчинс дурак. Неуклюжий дурак. Он и представления не имеет о том, как шнуруются рубашки. Начальник, вам следовало бы сделать его старостой ткацкой мастерской. Он добьется куда большей непроизводительности, чем теперешний бездельник, который тоже дурак, но не такой неуклюжий. А теперь убирайтесь вон, если не придумали ничего нового. В этом случае, конечно, оставайтесь. Оставайтесь, милости просим, если в ваши тупые башки взбрело, что вы способны придумать для меня какие-нибудь свеженькие пытки.

– Он ненормальный, настоящий, подлинный ненормальный, – радостно сказал доктор Джексон, преисполняясь профессиональной гордостью.

– Стэндинг, ты и вправду чудо, – заметил начальник тюрьмы. – У тебя железная воля, но я ее сломаю, можешь не сомневаться.

– А у вас кроличье сердце, – отрезал я. – Да получи вы десятую долю того, что я получил в Сен-Квентине, рубашка давно бы выдавила ваше кроличье сердце через эти вот длинные уши.

Удар попал в цель, потому что у начальника тюрьмы действительно были странные уши. Я не сомневаюсь, что они заинтересовали бы Ломброзо.

– Что касается меня, – продолжал я, – то я смеюсь над вами и от души желаю проклятой ткацкой, чтобы вы сами стали в ней старостой. Ведь вы же пытали меня, как хотели, и все-таки я жив и смеюсь вам в лицо. Вот уж это рекордная непроизводительность труда! Вы даже не в силах убить меня. Что может быть непроизводительнее? Да вы не сумели бы убить даже загнанную в угол крысу, и притом с помощью динамита – настоящего динамита, а не того, который, как вы воображаете, я где-то спрятал.

– Ты хочешь еще что-нибудь сказать? – спросил он, когда я кончил мою язвительную речь.

И тут я вспомнил то, что сказал наглецу Фортини.

– Убирайся прочь, тюремный пес! – ответил я. – Иди визжать у других дверей.

Для такого человека, как Азертон, подобная насмешка из уст беспомощного заключенного была, конечно, непереносимой. Лицо его побелело от ярости, и дрожащим голосом он пригрозил мне:

– Запомни, Стэндинг, я с тобой еще посчитаюсь.

– Как бы не так, – ответил я. – Вы ведь можете только затянуть потуже эту невероятно просторную рубашку. А если это вам не под силу, так убирайтесь вон. И, пожалуйста, не возвращайтесь хотя бы неделю, а еще лучше все десять дней.

Какое наказание мог придумать начальник тюрьмы для заключенного, который уже подвергался самому страшному из них? Кажется, Азертон все-таки нашел, чем мне пригрозить, но едва он открыл рот, как я, воспользовавшись тем, что мой голос немного окреп, начал петь: "Пой куку, пой куку, пой куку". И я пел, пока дверь моей камеры не захлопнулась, пока не заскрипели замки и пока засовы, завизжав, не вошли в свои гнезда.

Глава XII

Теперь, когда я узнал секрет, воспользоваться им было уже нетрудно. И я понимал: чем чаще это проделывать, тем все будет проще. Достаточно было один раз нащупать линию наименьшего сопротивления, и при каждой последующей попытке это сопротивление будет ослабевать. И действительно, со временем, как вы увидите, мои переселения из тюрьмы Сен-Квентин в другую жизнь стали совершаться почти автоматически.

Едва только начальник тюрьмы Азертон и его подручные ушли, как я через несколько минут уже заставил свое воскресшее тело вновь погрузиться в "малую смерть". Да, это была смерть, но временная, вроде того приостановления жизни, которое возникает под действием хлороформа.

Итак, оторвавшись от всего грязного, низкого и подлого – отупляющего ужаса одиночки и адских мук смирительной рубашки, прирученных мух, духоты, мрака и перестукивания живых мертвецов, – я снова унесся за грань пространства и времени.

Опять на какой-то срок я погрузился во мрак, а затем медленно, постепенно вновь возникло восприятие окружающего, но уже совсем иного. И совсем иного "я". Первым ощущением, проникшим в мое сознание, было ощущение пыли. Сухая, едкая пыль щекотала мне ноздри. Она запеклась на моих губах. Она покрывала лицо, руки и скрипела на кончиках пальцев, когда я тер их друг о друга.

Затем к этому присоединилось ощущение непрерывного движения. Все вокруг меня покачивалось и колыхалось. Я чувствовал сотрясение и толчки, слышал скрип. И я знал, что это скрипят колесные оси и окованные железом колеса, катящиеся по камням и песку. Затем до моего слуха донеслись хриплые, усталые голоса людей, с ворчанием и бранью понукавших медленно бредущих, измученных животных.

Я приоткрыл воспаленные от пыли веки, и тотчас глаза мне снова засыпало песком. Грубые одеяла, на которых я лежал, были покрыты толстым слоем песка. Над головой у меня в пропитанном песчаной пылью воздухе покачивалась парусиновая крыша фургона, и мириады песчинок медленно опускались, танцуя в косых солнечных лучах, пробивавшихся сквозь дыры в парусине.

Я был ребенком, мальчиком лет восьми-девяти, очень усталым и измученным, и такой же усталой и измученной казалась женщина с изможденным, покрытым пылью лицом, тихонько баюкавшая плачущего младенца. Это была моя мать. Я знал, что это моя мать, совершенно так же, как, поглядывая на плечи возницы, видневшиеся впереди в парусиновом туннеле, я знал, что это мой отец.

Когда я поднялся и начал пробираться между узлами и тюками, наваленными на полу фургона, мать сказала устало и сварливо:

– Неужели ты не можешь посидеть спокойно минутку, Джесси?

Это было мое имя – Джесси. Фамилии своей я не знал и слышал только, как мать называла отца Джоном. И еще у меня сохранилось смутное воспоминание о том, что мне порой доводилось слышать, как другие мужчины называли моего отца "капитан", и я понимал, что он здесь главный и его распоряжения выполняются всеми.

Я забрался на козлы и уселся рядом с отцом. Колеса фургонов и ноги животных поднимали огромные облака пыли. Она была такой густой, что походила на туман, а склонявшееся к закату солнце светило сквозь эту пылевую завесу тусклым кроваво-красным светом.

И не только в этом свете заходящего солнца было что-то зловещее – на всем, что меня окружало, казалось, лежал какой-то зловещий отпечаток: что-то зловещее было и в расстилавшемся передо мной пейзаже, и в лице моего отца, и в плаче младенца, которого мама никак не могла унять, и в спинах лошадей, утративших всякую окраску от осевшей на них пыли, и в голосе отца, безостановочно понукавшего запряженную в наш фургон шестерку.

Кругом расстилалась пустыня, при одном взгляде на которую щемило сердце. Со всех сторон уходили вдаль голые пологие холмы. Лишь порой где-нибудь на склоне можно было заметить сухой, опаленный зноем кустарник. И снова – голые холмы, песок и камень. Наш путь пролегал по лощинам между холмами. Здесь был один песок, и лишь кое-где над ним торчал колючий кустарник да пучки сухой, увядшей травы. И никаких признаков воды, если не считать оврагов, промытых когда-то в незапамятные времена бурными дождевыми потоками.

Назад Дальше