– Полчаса описывать матч? – закричал я в негодовании. – Ничего подобного! Вот вы действительно убили добрых полчаса на какую-то скучнейшую историю с буйволом. Профессор Саммерли может засвидетельствовать.
– Затрудняюсь рассудить, кто из вас двоих был надоедливей, – сказал Саммерли. – Заявляю вам, Челленджер, что я до конца жизни не желаю больше слушать ни про буйволов, ни про футбол.
– Но я сегодня не сказал ни слова о футболе, – попробовал я возразить.
Лорд Джон пронзительно свистнул, а Саммерли сокрушенно покачал головой.
– И это с самого утра, – проговорил он. – Что может быть плачевней? Я сидел в печальном, задумчивом молчании и…
– В молчании?! – возопил лорд Джон. – Да вы же всю дорогу угощали нас эстрадным концертом, изображая скотный двор. Не человек, а взбесившийся граммофон!
Саммерли выпрямился в горькой обиде.
– Вам угодно шутить, лорд Джон! – Лицо его стало кислым, как уксус.
– Фу, пропасть! Чистое безумие! – закричал лорд Джон. – Каждый из нас как будто знает, что делали другие, но никто не помнит, что делал сам. Давайте восстановим все, как было, с самого начала. Мы сели в вагон первого класса для курящих – не так ли? Это точно. Потом мы стали спорить о письме нашего друга Челленджера в "Таймсе".
– Ага, вы спорили! – прогремел бас нашего хозяина, и глаза его сузились.
– Вы сказали, Саммерли, что письмо не содержит в себе и намека на истину.
– Вот как! – Челленджер выпятил грудь и погладил бороду. – Ни намека на истину? Мне и раньше случалось слышать эти слова! Могу ли я спросить, какими доводами великий, именитый профессор Саммерли пытался раздавить жалкого невежду, дерзнувшего высказаться по вопросу о научном предвидении? Может быть, прежде чем уничтожить злополучного простака, профессор соизволит привести какие-либо доказательства в пользу противоположных взглядов, выдвинутых им самим?
Произнося эту речь, Челленджер со слоновым сарказмом кланялся, дергая плечом, разводил руками.
– Доказательство очень простое, – ответил упрямец Саммерли. – Если окружающий землю эфир, утверждал я, так ядовит, что на иных широтах оказывает губительное влияние, то представляется несообразным, почему же мы трое, сидя в вагоне, не испытываем на себе его действия.
Это объяснение вызвало у Челленджера только шумный взрыв веселья. Он так расхохотался, что в комнате все задрожало и задребезжало.
– Наш почтенный Саммерли обнаруживает – и не в первый раз – полную неосведомленность о действительном положении вещей, – сказал он наконец, отирая взмокший лоб. – Теперь, джентльмены, я вместо всяких доказательств изложу вам лучше, как сам я вел себя в это утро. Вы отнесетесь снисходительней к отклонению от нормы в вашей собственной умственной деятельности, если узнаете, что даже у меня были минуты, когда я терял равновесие. У нас в доме много лет служит экономка, зовут ее Сара, а ее фамилией я никогда не пытался обременять свою память. С виду она суровая и неприступная женщина, строгого и скромного поведения; бесстрастная по природе, она, насколько нам известно, ни разу не проявила признаков каких-либо душевных движений. Когда я сидел один за первым завтраком – миссис Челленджер обычно пьет утренний кофе у себя в спальне, – мне вдруг пришло на ум, что забавно и поучительно было бы проверить, существует ли предел невозмутимости нашей Сары. Я придумал простой, но убедительный опыт. Опрокинув на скатерть стоявшую посреди стола вазу с цветами, я позвонил, а сам залез под стол. Экономка вошла и, никого не увидев в комнате, решила, что я удалился в кабинет. Как я и ожидал, она подошла и нагнулась над столом, чтобы поставить вазу на место. Я узрел бумажный чулок и башмак на резинках. Высунув голову, я впился зубами экономке в лодыжку. Успех опыта превзошел все ожидания. Две-три секунды женщина стояла, как в оцепенении, уставив взгляд на мое темя. Потом взвизгнула, вырвалась и опрометью побежала вон из комнаты. Я кинулся за ней, рассчитывая как-то объясниться, но она уже мчалась к воротам, и потом я несколько минут мог наблюдать в полевой бинокль, как она чрезвычайно быстро удалялась в юго-западном направлении. Оцените сами этот забавный случай. Я бросаю семя в ваши мозги и жду, какие всходы оно даст. Уразумели? Он не возбудил у вас никаких мыслей? Ваше мнение, лорд Джон?
Лорд Джон важно покачал головой.
– Вы нарветесь на серьезные неприятности, если не возьмете себя в руки, – сказал он.
– У вас нет никаких замечаний, Саммерли?
– Вам следует немедленно прервать всякую работу и на три месяца съездить в Германию на воды.
– Какая глубокая мысль! – провозгласил Челленджер. – Ну, мой юный друг, может быть, мудрость заговорит устами младшего, когда старшие позорно оплошали.
Он угадал. Я не хочу показаться нескромным, но он угадал. Конечно, теперь все это кажется довольно очевидным читателю, уже знающему, что затем произошло; но тогда, когда все нам было внове, это было далеко не так ясно. Однако меня вдруг осенило и со всею силой убеждения я воскликнул:
– Яд!
И вот, едва я произнес это слово, все пережитое в то утро пронеслось в моей памяти. Сперва рассказ лорда Джона о радже и буйволе, мои истерические слезы, вздорное поведение профессора Саммерли; затем странные происшествия в Лондоне: драка в парке, дикая езда шоферов, ссора у склада, где мы брали кислород. Все вдруг встало на свое место.
– Конечно! – закричал я снова. – Это яд! Мы все отравлены!
– Именно! – подхватил Челленджер, потирая руки. – Мы все отравлены. Наша планета вступила в пояс ядовитого эфира и теперь углубляется в него со скоростью многих миллионов миль в минуту. Наш младший товарищ определил причину всех наших неурядиц одним – единственным словом: "яд".
Мы в изумленном молчании смотрели друг на друга. Комментарии казались излишними.
– Можно бороться с этими симптомами, – продолжал Челленджер, – противопоставив им усилие сознания. Я, разумеется, не жду, чтобы такая способность была развита у всех вас в той же степени, что у меня, ибо я полагаю, что сила различных наших умственных процессов подчинена известной неизменной пропорции. Но нельзя не оценить ее проявлений у нашего юного друга. После легкой вспышки возбуждения, так напугавшей экономку, я сел и начал обсуждать положение вещей наедине с собой. Я напомнил себе, что никогда раньше мне не хотелось укусить кого-либо из слуг: такое желание было явно патологическим. Я мгновенно постиг истину. Я проверил свой пульс – он на десять ударов превосходил норму: все рефлексы оказались у меня повышены. Тогда я призвал на помощь свое высшее разумное "я" – истинного Джорджа Эдуарда Челленджера, который пребывает невозмутим и непоколебим, невзирая на все молекулярные возмущения. Я призвал его, говорю я вам, наблюдать за дурацкими шутками, какие яд попробует сыграть с моим мозгом. И я увидел, что могу оставаться хозяином положения. Я нашел в себе силу контролировать сознанием свою нарушенную психику. Это было замечательным проявлением победы духа над материей, ибо победа была одержана над тем особенным видом материи, который наиболее тесно связан с разумом. Я даже смею сказать, что разум оплошал, но личность подчинила его себе. Так, когда моя жена сошла в столовую и мне захотелось спрятаться за дверью и напугать ее при входе диким криком, я оказался способен побороть это побуждение и поздороваться с нею достойно и сдержанно. Неодолимое желание закрякать уткой было равным образом осознано и подавлено. Позже, спустившись во двор заказать машину и увидав нагнувшегося Остина, увлеченного чисткой мотора, я остановил свою уже занесенную руку и воздержался от некоего опыта, который, вероятно, заставил бы шофера последовать по стопам экономки. Наоборот, я потрепал его по плечу и приказал ему вовремя подать машину, чтобы поспеть к вашему поезду. В данную минуту я испытываю сильный соблазн схватить профессора Саммерли за его глупую бороденку и начать изо всех сил раскачивать ему голову. Тем не менее я, как видите, веду себя сдержанно. С вашего позволения, даю вам совет брать с меня пример.
– Я буду осмотрительней с моим буйволом, – сказал лорд Джон.
– А я с моим футболом.
– Может быть, вы правы, Челленджер, – сказал Саммерли, сбавив тон. – Я готов согласиться, что у меня скорее критический, чем созидательный склад ума, и что меня нелегко убедить в какой-либо новой теории, а тем более в столь необычной и фантастической, как ваша. Однако, оглядываясь на события этого утра и вспоминая несуразное поведение моих спутников, я охотно верю, что эти симптомы вызваны у них каким-то ядом возбуждающего свойства.
Челленджер добродушно хлопнул коллегу по плечу.
– Мы делаем успехи, – сказал он, – определенно делаем успехи!
– И, пожалуйста, сэр, – смиренно попросил Саммерли, – объясните, как вам представляются наши ближайшие перспективы?
– С вашего разрешения я скажу на этот счет несколько слов. – Челленджер уселся на письменном столе, покачивая своими короткими, толстыми ножками. – Мы присутствуем при некоем грандиозном и грозном торжестве. По-моему, пришел конец света.
Конец света! Наши взоры невольно обратились к большому окну фонарем, и мы залюбовались летней красотой пейзажа, зарослями вереска по склонам холма, большими загородными виллами, уютными фермами, молодежью, весело игравшей в гольф. Конец света! Кому не доводилось слышать эти слова! Но мысль, что они могут иметь непосредственное, практическое значение, что это будет не когда-то, в туманной дали будущего, а вот теперь, сегодня же, – такая мысль возмущала ум и леденила кровь.
Пораженные, мы молча ждали, что скажет Челленджер дальше. Его спокойствие, его властный вид сообщали такую силу и торжественность его словам, что на минуту забылись и грубость его и чудачества, – он вырос перед нами в нечто величественное, в сверхчеловека. Потом, не знаю, как других, а меня вдруг успокоила мысль о том, как дважды за то время, пока мы находились в комнате, он разразился смехом. Есть же предел, подумал я, свободе духа. Должно быть, кризис не так ужасен или не так близок.
– Представьте себе виноградную гроздь, – заговорил он вновь, – покрытую бесконечно малыми, но вредными бациллами. Садовник проводит ее через дезинфицирующую среду. Может быть, он хочет очистить свой виноград. Может быть, хочет освободить место для менее вредных бацилл. Он окунает гроздь в яд, и бациллы гибнут. По-моему, наш великий садовник собирается окунуть в яд солнечную систему, и микроб человечества, маленький смертный вибрион, размножившийся на верхнем покрове земной коры, мгновенно пройдет через стерилизацию, и его не станет.
Опять наступило молчание. В тишину ворвался резкий телефонный звонок.
– Один из наших вибрионов запищал о помощи, – сказал Челленджер с угрюмой усмешкой. – Они начинают понимать, что их дальнейшее существование отнюдь не является непреложным законом вселенной.
Он вышел на минуту из комнаты. Помнится, никто из нас не говорил в его отсутствие: слова и рассуждения казались неуместными.
– Звонил санитарный врач Брайтона, – сказал хозяин, вернувшись. – Почему-то на уровне моря симптомы отравления развиваются быстрей. Семьсот футов высоты дают нам некоторое преимущество. Люди, по-видимому, уразумели, что я в данном вопросе высший авторитет. Это, несомненно, следствие моего письма в "Таймсе". Когда вы только что приехали, меня вызвал к телефону мэр одного захолустного городка. Вы, верно, слышали, как я с ним разговаривал. Он явно придавал своей жизни преувеличенное значение. Я помог ему произвести переоценку.
Саммерли встал и подошел к окну. Его тонкие, костлявые руки дрожали от волнения.
– Челленджер, – заговорил он, – это слишком серьезная вещь для пустого спора. Не подумайте, я вовсе не собираюсь докучать вам разными сомнениями. Но я спрашиваю: не могла ли тут вкрасться какая-то ошибка – в ваши ли сведения или в ход ваших рассуждений? Солнце сияет в синем небе такое же ясное, как всегда. Вереск кругом, и цветы, и птицы. Люди весело гоняют мяч по зеленому полю, работники жнут пшеницу. А вы говорите, что и они и мы, возможно, стоим на пороге гибели… что этот солнечный день – день казни, так давно ожидаемой человечеством. Насколько нам известно, вы основываете это страшное суждение – на чем? На каких-то ненормальностях в линиях спектра… на слухах с Суматры… на странном возбуждении, которое мы все подметили друг у друга. Последний признак выражен так слабо, что и вы и мы оказались способны при некотором сознательном усилии держать себя в руках. С нами, Челленджер, вы можете не церемониться. Нам и раньше случалось всем вместе смотреть в лицо смерти. Будьте откровенны и скажите, что с нами происходит и чего, по-вашему, должны мы ждать в будущем?
Это была храбрая, достойная речь, подсказанная тем сильным, стойким духом, который старый зоолог скрывал под своею вспыльчивостью и язвительностью. Лорд Джон встал и пожал ему руку.
– Я смотрю точно так же! – сказал он. – Да, Челленджер, вы должны сказать нам, что нас ждет. Вы сами знаете, мы не из слабонервных. Но когда приедешь в гости к другу на воскресный отдых и с разгона угодишь прямо на страшный суд, как же тут не спросить объяснения! В чем опасность, насколько она близка и чем мы должны ее встретить?
Он стоял в нише окна на свету, высокий и сильный, положив загорелую руку на плечо профессору Саммерли. Я откинулся в глубоком кресле, зажав в зубах погасшую папиросу и отдавшись тому онемению, чуть не трансу, когда все воспринимается с особенной четкостью. Может быть, действие яда вступило в новую фазу, но только лихорадочное возбуждение миновало, сменившись каким-то крайне томительным и в то же время трезвым состоянием духа. Я был зрителем. Лично меня дело будто не касалось. Но передо мною три сильных человека стойко ждали кризиса, и я, как зачарованный, наблюдал за ними. Перед тем как ответить, Челленджер склонил свой могучий лоб и провел рукой по бороде. Было ясно, что он тщательно взвешивает свои слова.
– Какие были последние новости, когда вы уезжали из Лондона? – спросил он.
– Часам к десяти я зашел в редакцию, – сказал я. – Там только что получили телеграмму из Сингапура с сообщением, что на Суматре все до единого больны и поэтому не были вовремя зажжены маяки.
– С тех пор события пошли довольно быстрым ходом, – сказал Челленджер, придвигая к себе стопку телеграмм. – Я держу тесную связь с властями и прессой, так что известия летят ко мне со всех концов. Меня настойчиво вызывают в Лондон; но я не вижу, чего ради мне ехать. Судя по отчетам, действие яда начинается с психического возбуждения: в Париже происходили сегодня утром бурные уличные беспорядки; в Уэлсе взбунтовались углекопы. Насколько можно доверять полученным свидетельствам, вслед за стадией возбуждения, принимающей у различных народов и индивидуумов самый различный характер, появляется повышенная ясность мысли (я как будто замечаю соответственные признаки у нашего младшего товарища), которая после довольно длительного времени сменяется оцепенением – комой, и, наконец, кома быстро переходит в смерть. Насколько я знаком с токсикологией, подобное действие, мне думается, оказывают некоторые растительные яды, дурманы…
– Датурин, – подсказал Саммерли.
– Отлично! – воскликнул Челленджер. – Для научной точности следует дать имя нашему токсическому фактору. Назовем его датуроидом. Вам, дорогой Саммерли, выпадает честь – посмертная, увы, но зато нераздельная – дать имя мировому разрушителю, дезинфекционному средству великого садовника. Итак, симптомы отравления датуроидом можно принять такими, как я их обозначил. Мне представляется несомненным, что отравление охватит всю землю, и в мире не останется никакой жизни, так как эфир является всеобъемлющей средой. До сих пор мы наблюдали местами различные прихотливые отклонения, но разница сводится лишь к нескольким часам. Это как надвигающийся прилив, который заливает сперва одну полосу песка, затем другую, сбегая и набегая неравномерными волнами, пока не затопит наконец все побережье. Действие и распространение датуроида подчинено известным законам, которые было б интересно изучить, если бы нам позволяло время. Насколько я мог проследить (профессор взглянул на телеграммы), в первую голову поддались его действию народы менее цивилизованные. Получены печальные сообщения из Африки, а коренное население Австралии, по-видимому, уже вымерло. Северные народы пока проявляют большую сопротивляемость, чем южные. Вот эта телеграмма, как видите, отправлена из Марселя в девять сорок пять утра. Послушайте дословный перевод:
"Всю ночь лихорадочное возбуждение по всему Провансу. Волнения виноградарей в Ниме. Социалистическое восстание в Тулоне. С утра среди населения распространилась внезапная эпидемия с явлениями комы. Peste foudroyante. На улицах множество трупов. Дела парализованы. Всеобщий хаос".
А вот вам следующее сообщение из того же источника, часом позже:
"Мы под угрозой поголовного уничтожения. Соборы и церкви переполнены. Мертвых больше, чем живых. Непостижимо и ужасно. Смерть наступает, по-видимому, безболезненно, но быстро и неотвратимо".
Сходная же телеграмма пришла из Парижа, хотя там события развиваются пока не так быстро. Индию и Персию, очевидно, вымело начисто. В Австрии славянское население погибло, тевтонское едва затронуто. Вообще же говоря, на низинах и побережьях, насколько можно судить при моей ограниченной информации, жители подвергаются действию яда быстрей, чем на высоких и удаленных от моря местах. Даже незначительное возвышение создает заметную разницу, и, возможно, если кто-то переживет человеческий род, он окажется вновь на вершине какого-нибудь Арарата. Даже наш скромный холм может вскоре стать на время островом среди моря гибели. Прилив, однако, надвигается таким темпом, что через несколько быстрых часов затопит и нас.
Лорд Джон Рокстон потер лоб.
– Одно меня поражает, – сказал он. – Как вы могли сидеть и смеяться с этой кучей телеграмм под рукой? Мне не реже, чем всякому другому, случалось видеть смерть, но всеобщая смерть – это ужасно!
– Что касается смеха, – сказал Челленджер, – то вы не должны забывать, что и я, подобно вам, не был избавлен от возбуждающего отравления мозга эфирным ядом. Но, сказать по правде, ваш ужас перед всеобщей гибелью представляется мне сильно преувеличенным. Если бы вас одного в утлой лодчонке пустили в море плыть по воле волн, вы, естественно, упали бы духом. Одиночество и неизвестность угнетали бы вас. Но если бы вы совершали свое плавание на превосходном пароходе, который взял бы вместе с вами на борт всех ваших родных и друзей, вы бы чувствовали себя иначе: как бы ни была сомнительна и тогда ваша судьба, вас по крайней мере ободряло бы сознание, что вас ожидает общее и одновременное для всех испытание, которое до конца оставит вас в том же неразлучном кругу. Одинокая смерть, может быть, страшна, но о всеобщей смерти (да еще, как видно, безболезненной) можно, по-моему, думать без содрогания. Напротив, на мой взгляд, нет ужасней судьбы, чем остаться в живых, когда вся наука, все высокое и гордое на земле навеки отошло.
– Что же вы нам предложите делать теперь? – спросил Саммерли, наперекор своему обычаю не раз во время речи ученого собрата согласно кивавший головой.