В СТОРОНЕ ОТ БОЛЬШОГО СВЕТА - Жадовская Юлия Валериановна 5 стр.


Однажды вечером доложили о приезде Егора Петровича, и я в первый раз заметил, что взор Ольги Александровны блеснул особенною живостью. Она с улыбкой подала руку старику, который с благоговением поцеловал ее. Она сама разливала чай в этот вечер, сама подала стакан Егору Петровичу.

Непостижимое чувство грусти и зависти наполнило меня. Никогда еще сознание моего ничтожества не возрастало до такой степени. Что я в ее глазах? Что такое самое ее внимание ко мне? Моя неловкость и незнание света оскорбляют ее эстетический вкус; она образовывает меня с тем же чувством, с каким меблирует для себя комнату. Такой эгоизм возмущал меня. Я вышел в другую комнату, сел у стола, закрыв лицо руками, и - стыдно сказать - заплакал… Вся жизнь моя проходила передо мной пестрою панорамой. Немногие образы улыбались мне.

- Дитя! о чем вы плачете? - сказал возле меня слишком знакомый мне голос.

Я быстро встал и хотел уйти. Ольга Александровна удержала меня.

- О чем вы плачете? - сказала она настойчиво, - вам дурно здесь, вас кто-нибудь обидел?

- Никто. Извините меня, я так… мне взгрустнулось!.. Она покачала головой.

- Подите в залу, - сказала она, - развеселитесь, дети танцуют, слышите?..

Звуки вальса долетали до нас. Гувернантка играла на фортепьяно.

- Напрасно вы считаете меня таким ребенком, - сказал я.

- А между тем вы плачете, оттого что вам взгрустнулось; вы мужчина!.. Ах вы, немец! - прибавила она полуласково, - сантиментальность нас сгубила…

- Это название, видно, будет преследовать меня вечно и повсюду, - сказался, - впрочем, с ним связано все лучшее и вместе все тяжелое моей жизни.

- Кто же называл вас так? - спросила она.

- Все, с самого детства: батюшка, матушка, старый князь Кагорский…

- Кто, что? - спросила она вдруг изменившимся голосом.

- Князь Кагорский.

- Старик, говорите вы?

- Старик. Но сын его, Эспер, немного старше меня… Где он теперь и что с ним? Без сомнения, блестящая драпировка жизни совсем заслонила от него бедную, тщедушную фигурку маленького семинариста.

- Князь Эспер! - сказала она, задыхаясь и дрожа всем телом… Эспер! Вы знали его?

- Да, я играл с ним ребенком.

- Эспер! - повторила она, - вы знали его, а я не знала этого…

Она села в кресло и будто ослабела от сильного волнения; руки ее были опущены, голова склонилась; она дышала тяжело, отрывисто. Я подумал, что, может быть, ей неприятно будет иметь во мне свидетеля своего волнения, вышел и на весь вечер заперся в своей комнате.

Мною овладела странная тревога при мысли, что передо мной женщина, любившая князя и любимая им.

На другой день я жадно следил за ней взором: она была печальна, но в движениях ее - мне так казалось, по крайней мере, - заметно было больше мягкости и неги.

После обеда она подошла ко мне.

- Пойдемте ко мне, милый мой немец, - сказала она и привела в свой кабинет.

- Садитесь вот тут, против меня, и расскажите мне про ваше детство, про знакомство с ним…

Она сложила руки на столе и положила на них голову со сладким любопытством ребенка, приготовляющегося слушать волшебную сказку. Она будто преобразилась вся: черты лица дышали кроткою и нежною прелестью.

- Не правда ли, - сказала она, когда я перестал говорить, - не правда ли, он был благородный, чудесный ребенок? Он родился прекрасным и добрым! О Боже, Боже мой!..

Она залилась горячими слезами и рыдала долго, отчаянно. Я не смел утешать ее. Когда первый порыв горя прошел, она подозвала меня и указала место подле себя.

- Вы знали его!.. Егор Петрович тоже знает его… Он любил вас!..

Она положила мне руку на плечо и смотрела мне в лицо, улыбаясь сквозь слезы.

В эту минуту в другой комнате послышался шорох; я невольно отодвинулся, и мысль, что за нами подсматривают, пришла мне в голову.

- Там кто-то есть, - сказал я, отдернув портьеру, и очутился лицом, к лицу с мосье Дюве.

- Что вам угодно? - спросил я его.

Он сказал мне, что ищет книгу, которую взяла у него Лиза. Находчивый француз попросил у Ольги Александровны позволения войти, очень свободно осмотрел все уголки и, не найдя книги, вышел, рассыпаясь в извинениях. Ольга Александровна проводила его медленным, холодным, проницательным взглядом.

Мы еще много и долго говорили с ней. Не раз какое-то темное, жгучее чувство шевелилось в душе моей, когда развивалась и рисовалась передо мной целая поэма любви,- поэма, полная благородной борьбы, восторженных радостей сердца и вместе безнадежного, бесконечного горя.

Ольга Александровна была потрясена до глубины души своими воспоминаниями и весь вечер не выходила из своей комнаты.

После ужина, в тот же вечер, слуга позвал меня в кабинет Травянского. Несколько времени Травянский молча ходил передо мной в волнении; потом довольно нерешительно сказал мне, что желает по причинам, нисколько не касающимся моих достоинств или недостатков, чтоб я оставил дом его, что этого требуют его особенные расчеты…

- Я оставлю дом ваш сейчас же, сию минуту, - сказал я, вставая и подходя к дверям.

Он остановил меня.

- Я не хочу ссориться с вами, и вы напрасно горячитесь… Повторяю, что отказ мой по своей сущности нисколько не оскорбляет вашего личного достоинства. Притом же я не хочу сделать неприятности жене, которая… привыкла к вам… Вот видите, я буду с вами откровенен, я хотел бы даже, чтоб она не знала о моем отказе… она женщина нервная, слабая, притом же упряма ужасно… Я не хочу огорчать ее, вы придумайте, мой милый, - прошу вас как благородного человека, - придумайте какую-нибудь причину вашего отъезда. Вы меня этим избавите от затруднения и в таком случае получите деньги за год вперед. Вас отвезут в один дом, где вы можете остаться до приискания места.

От денег я отказался, но принять угол до приискания места заставила меня необходимость.

Оставалось самое трудное - солгать перед Ольгой Александровной. На другой день я сказал ей, что получил письмо от отца, что он зовет меня.

- Ну что ж! - отвечала она, - поезжайте, повидайтесь со старичком…

Мне горька и тяжела была разлука с этой женщиной, к которой я имел непостижимую привязанность: печаль невольно выразилась на лице моем.

- Не оставайтесь там долго, - сказала она.

- Мне кажется, я уже не увижусь с вами, - сказал я.

- Вы предчувствуете смерть мою. Полноте, я не умру так скоро; смерть приходит кстати только в трагедиях - в действительности она не так любезна…

- Не смерть, а разлука…

- Да ведь вы скоро возвратитесь?

- Не знаю, может быть, и не возвращусь.

- Это отчего?

- Может быть, найдутся причины…

- Женитесь разве, - сказала она улыбаясь, - или пойдете в священники. Тогда я выберу вас духовником.

- Не шутите, Ольга Александровна, мне и без шуток тяжело.

Этими словами я испортил все дело. Она посмотрела на меня с недоумением, будто желая читать в душе моей. Подобный взгляд я не мог вынести без смущения. Лицо ее вдруг стало серьезно, от нее повеяло прежним холодом; передо мной опять была мраморная статуя.

- Часто вам приходилось лгать в жизни? - спросила она меня.

- Скрывать - еще не значит лгать, - сказал я, - я ненавижу лжи.

- Конечно, - сказала она холодно, - у всякого свои секреты… и вышла из комнаты.

Я был поражен. Так ли желал я расстаться с ней!

Придя в свою комнату, я машинально собрал свои бедные пожитки и не имел сил явиться ни к обеду, ни к вечернему чаю, ни к ужину. Я решился как можно скорее оставить этот дом.

Наступил вечер, я не зажигал свечи; небо было звездно, луна светила; стекла окошка, подернутого морозом, сверкали бриллиантами. Я сидел в каком-то онемении, покуда легкий шум не заставил меня оглянуться. Передо мной стояла Ольга Александровна.

- Не сердитесь на меня, милый мой немец, - сказала она кротко и ласково. - Я пришла проститься с вами. Мне сказали, что вы завтра рано уезжаете. Да хранит вас Провидение…

Она подала мне руку.

- Когда вам нужна будет дружеская помощь, обратитесь ко мне… Да прощайте больше людям, - прибавила она, - они жалки…

Я не мог удержаться от слез, она тоже плакала… На другой день я оставил дом Травянских.

Судьба бросала меня с места на место, наталкивая на самые горькие стороны жизни и человеческой натуры. Несколько раз я чуть не падал под гнетом невыносимо тягостного положения. Однажды хотел воротиться к батюшке, но непонятное мне самому чувство удержало меня; притом же он хотел принять меня только тогда, когда я захочу идти в духовное звание, а это было выше сил моих. Я дошел, наконец, до совершенной апатии и без борьбы, без ропота предался течению житейского моря, и вот волна его бросила меня сюда, к Марье Ивановне.

Много безотрадных, безнадежных дней пережил я! И не нашлось доброго духа шепнуть мне в те горькие дни, что со временем, вот здесь, под ясным небом, будет обращено на меня это милое личико, будут улыбаться эти розовые губки… Это дало бы мне сил и твердости…

Рассказ мой кончен; "ау" Лизаветы Николаевны раздается уж недалеко. Сердитесь вы на меня за дерзость?

- Нет, мне только грустно, грустно за вас…

III

III

Лиза показалась в эту минуту, сопровождаемая Катериной, с полным кузовом грибов.

- Ну, мать моя, наговорилась ли? - сказала она вполголоса, идя со мною вперед.

Я хотела благодарить ее, но взгляд ее блистал такою холодностью, что слова замерли у меня на языке.

На дороге внимание наше привлечено было экипажем, с шумом и дребезгом обогнавшим нас на повороте и направлявшемся к нам в усадьбу.

- Эго тетушка Татьяна Петровна! - вскричала я почти с испугом, - ведь она давно обещалась гостить к нам; больше быть некому.

Мы удвоили шаги. Сердце мое будто сжалось предчувствием чего-то недоброго. Прощаясь с Павлом Иванычем, я чувствовала тоску, какой прежде не бывало.

Прибежав к дому, я увидела на дворе волнение: ключница бежала к погребу, размахивая тарелками; половина дворни столпилось у дорожного экипажа.

- Кто приехал? - спросила я в девичьей.

- Тетушка Татьяна Петровна, - отвечала мне Катерина.- Посмотрите, барышня, на что вы похожи, - прибавила она,- загорели, волоски разбились, да и платьице-то разорвали. Тетенька гневаться станут.

- Одень меня, Катя.

Через несколько минут я преобразилась в чопорную деревенскую барышню, причесанную, принаряженную в платье, уже назначенное тетушкой для такого торжественного случая.

С боязнью приближалась я к дверям гостиной. Тетушка Татьяна Петровна сидела на диване рядом с моею тетушкой и разговраивала с ней. Это была полная, с важною физиономией женщина. Дома, одна, она была всегда как при гостях разодета, надушена, немного чопорна, держалась всегда прямо, никогда не опиралась на подушку или на спинку кресел; последнее было для меня в продолжение ее гощенья источником нескончаемых выговоров: избалованная, изнеженная девочка, я всегда почти лежала в креслах гостиной или на диване в угольной; мне как-то лучше думалось так. Эта привычка осталась во мне навсегда. Тетушка прощала мне это, говоря, что я слабый ребенок, что косточки у меня тоненькие, что пусть я понежусь, пока она жива; но тетушка Татьяна Петровна смотрела на вещи иначе. Она жила в свете и была строга ко всякому нарушению этикета. Она всегда стыдила меня тем, что она, старуха, лучше меня держится.

- Рада ли ты мне, Генечка, - спросила она меня.

- Нечего, друг мой, и спрашивать, - сказала моя тетушка,- как же она может быть тебе не рада.

Я покраснела и потупила глаза. Мне смерть хотелось сказать, что я ей не рада, потому что сердце мое чувствовало, что я найду в ней врага моему счастью.

После чаю пришла Лиза с матерью, тоже напомаженная, в кисейном платье. Она глядела иначе, держалась совершенно прямо, улыбалась с какою-то грациозною почтительностью, когда тетушка Татьяна Петровна обращалась к ней; два раза успела подать ей платок, подвинуть скамеечку. Тетушка осыпала ее похвалами.

- Я удивляюсь, - говорила она. - Лиза как будто век жила в знатных домах. Уж это, право, так Бог посылает за вашу доброту, Марья Ивановна.

Я не могла надивиться такому знанию общежития в Лизе и смотрела на нее с уважением. Наконец мы вырвались в сад.

- Какие мы с тобой сегодня расфранченные! - сказала Лиза. - Не изорвать бы мне платья… Это все для твоей тетушки. "Ах, милая, благодарю вас!".

И Лиза так живо и карикатурно представила тетушку, что я не могла не расхохотаться. Тон голоса, жесты, взгляды, мина - все было подмечено с неподражаемою наблюдательностью.

- Вы это тетушку дразните? - сказала неожиданно подошедшая к нам гостившая у нас бедная соседка.

Лицо Лизы мгновенно приняло самое строгое выражение.

- С чего вы это взяли? - сказала она с досадой, - я и не думала, у нас и разговору не было о тетушке. Вы чего не выдумаете!..

Я, уже готовая засмеяться и рассказать соседке об искусстве Лизы, смутилась и на этот раз поняла новый урок общежития.

За нами, почти в ту же минуту, пришла девушка и мы, скрепя сердце, побрели домой.

На другой день, часу в одиннадцатом утра, нагулявшись и давным-давно напившись чаю, узнав, что тетушка-гостья уже изволили проснуться, я вошла по совету Кати пожелать ей доброго утра.

Тетушка сидела перед зеркалом; приехавшая с нею горничная, пользовавшаяся полным ее доверием, держала в руке тоненькую серенькую косичку тетушки. Я с неописанным удивлением смотрела на эти седины, потому что днем из-под чепчика тетушки виднелись темные густые волосы; но сомнение мое разрешилось, когда на столе увидела я искусно сделанную накладку из волос. Я рассматривала ее со всем любопытством дикаря и не могла дать себе отчета, почему эта вещь наводила на меня самое неприятное ощущение, похожее на прикосновение к мертвецу. В почтительном, но довольно близком расстоянии от тетушки стояла наша Федосья Петровна. Она что-то говорила вполголоса, когда я входила; но тотчас замолчала при моем появлении и вскоре вышла. На лице тетушки выражалось что-то странное; губы ее были многозначительно сжаты, и взор ее остановился на мне с таким неприятным, испытующим выражением, что я вся вспыхнула, подходя к ней.

Когда обе сестры соединились в гостиной, меня позвали туда же.

Та же торжественность, тот же испытующий взгляд поразил меня, когда я взглянула на тетушку-гостью; но сердце мое замерло непонятным, тяжелым испугом, когда я увидела, что лицо моей тетушки было грустно и серьезно.

- Подойди сюда, Генечка! - сказала тетушка-гостья.

- Да, поди сюда, Генечка; сядь, мой друг, здесь, между нами, - прибавила моя тетушка.

Холодный пот выступил в первый раз в жизни на лице моем от мелькнувшей в уме догадки; я побледнела и делала неимоверные усилия встретить грозу равнодушно. Невыразимый стыд и горечь овладели мной при мысли, что хотят, может быть, произвольно, грубо сорвать покров с первых девственных чувств моего сердца, и то, что казалось мне таинственным и священным, сейчас будет предметом осуждений, упреков и насмешек… Ведь она имела полное право смеяться: я была ребенок. О, как бы я счастлива была, если бы в эту минуту какой-нибудь добрый волшебник превратил меня в старуху!

- Знаешь ли, Генечка, что ты стоишь на краю пропасти? - сказала тетушка-гостья.

- Ах, Генечка! ах, друг мой, что было ты наделала! - произнесла с ужасом моя тетушка.

Я смотрела то на ту, то на другую изумленными, вопрошающими глазами.

- Да, ты стоишь на краю пропасти, и видно, еще молитвы матери твоей услышаны, что Бог послал тебе во мне ангела-хранителя…

Тут тетушка-гостья долго, красноречиво доказывала мне неизбежность гибели моей, если б она не приехала и не узнала всего; не помню, что еще она говорила, но помню только, что к концу речи я чувствовала себя ужасною преступницей, а о нем не смела и подумать без содрогания.

- Молись! молись! - восклицала она грозным патетическим тоном, - иначе ты погибла…

Я рыдала безутешно и целый день была как потерянная. Лизу с умыслом не допускали ко мне. Я страдала невыносимо и почувствовала облегчение только тогда, когда, дрожа от страха ночью, когда все спало глубоким сном, пробралась темным коридором в залу, где перед чудотворною иконой Богоматери горела неугасимая лампада, и, простершись перед иконой, облила пол горячими слезами. Когда я почувствовала смелость взглянуть на божественный лик, мне казалось, что он сияет небесною благодатью, что какая-то тайна совершается во мне, что сладкий голос говорит душе моей слова любви и прощения.

На другой день, только что я проснулась, Катя подала мне тихонько в мою кроватку записку от него…

"Я ухожу, - писал он, - меня нашли опасным для вас и выгнали. Прощайте! да хранит вас Бог… Уходя, я плачу о вас. Помолитесь за преданного вам…".

- Вон он идет, барышня! - сказала Катя, стоявшая у окна. - Бедняжка! - прибавила она и отерла слезу рукавом своего набойчатого платья.

Я подошла к окошку… По дороге к лесу шел человек, не похожий на мужика, с узелком за плечами; я махнула ему платком, он не мог видеть и вскоре скрылся за лесом…

К вечеру я увиделась с Лизой.

- Что у вас случилось? - спросила она меня, когда мы пошли с ней в сад, - маменька вчера не велела мне приходить сюда; Павла Иваныча выпроводили от нас. Ты о чем плакала? глаза у тебя красные, сама бледная. Бранили тебя что ли?

Я рассказала ей обо всем случившемся.

- Вот ведь какие языки проклятые! - сказала она, выслушав меня. - Нужно было говорить! я знала, что из этого ничего путного не выйдет. Говорила тебе, что должно быть осторожной. А я-то вчера как перепугалась: маменька пришла от вас расстроенная, сегодня утром вызвала Павла Иваныча, что-то сперва тихонько начала ему говорить; я уж и догадалась, что до тебя касается. Погодя немного, Павел Иваныч идет к нам в "учебную"; мы с братом сидим да пишем… Маменька тоже вошла за ним да и говорит: "Нет, уж я вас держать не могу, мне маменькино расположение дороже всего". А он говорит: "Не беспокойтесь, ни минуты не останусь". Тотчас связал в узел свои вещи, приходит: "Прощайте, говорит, Марья Ивановна, я совсем". Маменька так и ахнула. "Погодите, говорит ему, Павел Иваныч, я велю лошадь вам заложить". А он ей: "Не надо, говорит, я и пешком дойду, есть у меня в Федюхине мужичок знакомый, я переночую у него, а завтра найму лошадь и поеду к Воскресенью, буду ждать места у дядюшки отца Алексея". И со мной прощался: "Прощайте, говорит, Лизавета Николаевна! не поминайте меня лихом; желаю вам всего лучшего". Уж тут мне его и жалко стало. Бог с ним!

- Я видела, как он шел по дороге, Лиза! - сказала я, заливаясь слезами.

- Так это ты все о нем плакала, - сказала она мне с холодным укором.

- Да, о нем, потому что я влюблена в него, потому что я его никогда не забуду!

Назад Дальше