Кирфель подтвердил также, что несчастный случай с овощехранилищем действительно имел место, но подчеркнул, что "нетрезвое состояние за рулем" категорически отрицается соответствующей экспертизой, причиной аварии явились гнилые овощи, валявшиеся на шоссе. Далее он несколько раз кряду назвал овощехранилище "мокрой яминой" - выражение, общепринятое в тех местах, но для прокурора, лишь недавно приехавшего из Баварии, таковое пришлось перевести.
Кирфель, седовласый и уже несколько отяжелевший полицейский чиновник, в кругу своих знакомых сокрушавшийся из-за "горькой необходимости" в последний раз перед уходом на пенсию давать в суде показания против сына и внука своего старого приятеля Груля, Кирфель, в котором еще сидел деревенский полицейский старых времен, сообщил также, что джип, пока длилась вся эта суматоха, сгорел почти что дотла и уже только чадил и разбрасывал искры, так что ему пришлось подальше отогнать ребятишек-школьников.
Прибывшие на место происшествия полицейские Шникенс и Тервель тем временем не без труда заставили двинуться в путь все скопившиеся машины, задержав для составления протокола водителей "мерседеса", малолитражки, "опеля", "ситроена", грузовика с керамическими трубами и крестьянина Альфонса Мертенса, которого, впрочем, скоро отпустили, так как все его данные были им хорошо известны.
Более всего старика Кирфеля удивило, "даже возмутило", что оба Груля не сделали ни малейшей попытки выдать ими содеянное за несчастный случай, а без всяких околичностей заявили, что подожгли джип преднамеренно.
Тут слова впервые попросил защитник, молодой адвокат Гермес, уроженец Бирглара. Он задал вопрос Кирфелю: как это может быть, что вы, опытный полицейский чиновник, непременно ожидали услышать лживый или уклончивый ответ, и не следует ли защите сделать из этого вывод, который послужит ему, адвокату, руководством в дальнейшей жизни, а именно: ложь в таких случаях дело самое обыкновенное, и не исключено, что немедленное признание его подзащитных также было ложью.
Прежде чем удивленный Кирфель, разумеется знавший Гермеса с малолетства и потом в кругу друзей охарактеризовавший его вопрос как "неджентльменский, но очень ловкий", с прибавлением "этот малый далеко пойдет", итак, прежде чем Кирфель, чья осмотрительность к старости обернулась тугодумием, успел ответить адвокату, прокурор д-р Кугль-Эггер поднял брошенную перчатку и строгим голосом заявил протест против диффамации государственного служащего, чья честность и политически безупречное прошлое ставят его выше подозрений.
Негодование свидетеля ему вполне понятно, безоговорочно признаться в столь постыдном и наглом преступлении, не выказав раскаяния, не стремясь к самооправданию, - все это, вместе взятое, не может не возмутить здорового восприятия человека из народа. Он, прокурор, еще будет подробно говорить о преступлении, но сейчас считает себя обязанным в свою очередь выразить негодование по поводу этого "неприкрашенного признания", проливающего свет на порочный образ мыслей обвиняемых.
Защитник отвечал ему, что, во-первых, здоровое восприятие заставило бы человека из народа отнестись к поступку Грулей не как к возмутительному преступлению, а разве как "к несколько далеко зашедшей шутке", во-вторых, он, разумеется, и не помышлял о диффамации, ибо высоко ценит Кирфеля и почитает его образцовым чиновником, а просто хотел извлечь для себя некоторую пользу из его многолетнего психологического опыта работы с преступниками, пойманными на месте преступления.
Тут слушание дела пришлось прервать, ибо в зале возникла небольшая суматоха. Обвиняемый Груль-старший бесцеремонно и неприметно, поскольку "никто все равно своим глазам не поверил", как стояло в протоколе, составленном Ауссемом "для себя одного", зажег свою трубку и принялся "курить ее с дерзким и веселым видом".
Судебный пристав Шроер, желая предупредить скандал, попытался отобрать трубку у Груля; Груль оказал сопротивление, скорее инстинктивно, чем злонамеренно, и высоко поднял трубку, отчего горящая табачинка крупно резанного трубочного табака пронеслась по воздуху и упала в декольте одной дамы из публики.
Дама эта, госпожа Шорф-Крейдель, юная супруга водителя "Мерседеса 300", явилась в суд с единственной целью - буде представится такая возможность - вписать в протокол, что ее муж после "коммунистических угроз" нервно заболел, что может удостоверить лечащий врач, профессор Фульброк. Социально прогрессивные убеждения ее мужа общеизвестны и одинаково внушают страх правым и левым, так что же тут удивительного, если он слег от оскорблений, нанесенных ему этим парнем из Хузкирхена, чьи убеждения не менее хорошо известны во всем округе.
Дама взвизгнула, что опять-таки заставило Груля испуганно двинуть рукой, отчего несколько табачинок упали на колени другой дамы и прожгли дыру в ее новом шелковом платье; эта дама тоже завизжала.
Короче говоря, возникла небольшая суматоха и судебное разбирательство было прервано. Какой-то парень из публики, наряженный в воскресный костюм, - позднее выяснилось, что это был мясник Лейфен из Хузкирхена, то есть шурин Груля, - выходя из зала, крикнул обоим обвиняемым то, что кричат при деревенских драках: "Валяй, бей, гони их взашей!"
Однако председательствующего, который воспользовался вынужденным перерывом, чтобы позвонить жене и несколько раз затянуться своей сигарой, поджидал еще один досадный инцидент: как только суд и представители обвинения заняли свои места, дама в прожженном шелковом платье встала и обратилась к нему, бесцеремонно называя его "Алоис, ты", с вопросом, кто должен возместить ей убыток: обвиняемый Груль, судебный пристав Шроер, она сама, суд или страховое общество.
Наиболее огорчительным для председательствующего было то, что дама, не без злонамеренности, как он предполагал, выдала тайну, долгие годы тщательно хранимую в Биргларе: дело в том, что для всех, кто называл его по имени, он был Луи. Даже его жена уже не помнила его настоящего имени, которого он так стыдился.
Эта дама, его двоюродная сестра Агнес Халь, чье тонкое девичье лицо все еще хранило нежную красоту, редко встречающуюся у замужних женщин ее возраста, вот уже двадцать лет не пропускала ни одного судебного заседания под его председательством. В городе ее прозвали Агнес Судейская Мебель. Она жила вполне независимо, в старинном патрицианском доме, где родилась мать Штольфуса, в девичестве Халь, и куда он частенько наведывался еще молодым человеком, в бытность свою асессором, обычно затем, чтобы пойти с Агнес на танцы или еще куда-нибудь поразвлечься.
Штольфус был окончательно сбит с толку: молчаливый доселе упрек за то, что он не женился на ней, облечь в форму публичного скандала! Он воспринимал все это как нарочитую и злую выходку, тогда как на самом деле, узнав утром из телефонного разговора, что его ходатайство об отставке наконец удовлетворено, она захотела с ним проститься - ведь вряд ли им доведется еще встретиться, - в последний раз назвать его Алоисом - радость, не понятная для тех, кто не понимает платонической любви.
Штольфус, все более раздражаясь, неожиданно злобно реагировал на случившееся. В суровых словах он стал поучать Агнес, которую впервые в жизни назвал "фройляйн Халь", что в суде дожидаются вызова, прежде чем начать говорить, и что здесь дело идет об установлении истины, а не о банальных и второстепенных вопросах страхования.
Зная, что ее это красит, фройляйн Халь напустила на свое лицо выражение легкой насмешки, но, как видно, это не произвело впечатления, ибо Штольфус продолжал говорить поучительно, сухо и сурово; тогда фройляйн Халь стала проявлять явные признаки строптивости, досадливо поводила плечами, капризно вздергивала губку; кончилось тем, что Штольфус велел ей удалиться, и она, горделиво выпрямившись, покинула зал.
Вокруг царила смущенная тишина, когда эта красивая старая дама с видом воплощенного величия закрыла за собой дверь. Штольфус поглядел ей вслед сначала сердито, потом сконфуженно, откашлявшись, попросил старика Кирфеля вернуться к своим показаниям и суровее, чем тот этого заслуживал, предложил ему полностью исключить из них все второстепенные подробности, как-то: затор на шоссе и его последствия, правонарушения, вызванные этим затором, жалобы отдельных лиц, явившиеся следствием таковых, и предстоящие разногласия со страховым обществом.
Кирфель, с живейшим сочувствием отнесшийся к инциденту с Агнес Халь, тихим голосом попросил запротоколировать, что после урегулирования "различных задержек" он тотчас же направился к обвиняемым, но тут подоспела пожарная команда и ему лишь с величайшим трудом удалось остановить пожарных, уже приготовившихся качать воду из протекавшей поблизости речки Дур, чтобы взять под "водяной обстрел" медленно догоравший джип и тем самым смыть все следы и доказательства. Пожарные, "разобиженные, как водится в подобных случаях", отбыли восвояси, и ему наконец представилась возможность подойти к обвиняемым. Не доходя метров шести, он им крикнул: "Бог ты мой, да как же это случилось?" На что Груль-младший ответил: "Мы подожгли эту штуковину". Он, Кирфель, несколько удивленный: "Но почему, собственно?" Груль-старший: "Мы малость продрогли и решили за счет happening обогреться". Кирфель: "Слушай, сынок (его отец был моим закадычным другом, я обвиняемого знаю, можно сказать, с пеленок и говорю ему "ты"), понимаешь ты, что говоришь?" Груль-старший: "Очень даже понимаю, это happening, и все тут". Кирфель Грулю-младшему: "Отец-то, видно, заложил за воротник, а?" Груль-младший: "Да нет, Генни (меня Генрихом зовут, господин председательствующий), он уже давно таким трезвым не был". Кирфель добавил еще, что все эти переговоры велись на местном диалекте. Позднее он рассказывал, что его последнее показание в суде было "приблизительно пятисотым при председательствующем Штольфусе" и ему, да и Штольфусу тоже - он это заметил - нелегко было ограничиваться чисто деловыми вопросами, ибо они оба, Штольфус и он, "стараясь, по большей части тщетно, внести немножко порядка в этот сумасшедший мир", вступали в борьбу друг с другом в том, что касалось отдельной личности, но за справедливость всегда боролись плечом к плечу. А как часто ему приходилось заявлять, с занесением в протокол, что его крестное имя Генрих, когда обвиняемый обращался к нему просто "Генни"; не менее двухсот раз были запротоколированы эти его слова.
Защитник попросил дозволения задать несколько вопросов свидетелю Кирфелю. Получив таковое, он сказал, что хочет заранее подчеркнуть: в его намерения отнюдь не входит расставлять западню Кирфелю, подвергать сомнению его служебные достоинства или выставлять его в смешном свете, ибо он Кирфеля уважает, считает высококвалифицированным полицейским чиновником и безупречным свидетелем; Гермес разгорячился и слегка сбился, говоря, что первый его вопрос многим, вероятно, покажется несущественным, тем не менее он имеет решающее значение для его подзащитных. Затем Гермес попросил Кирфеля объяснить ему, как им было понято выражение "happening". Кирфель поначалу одобрительно кивал, выражая этим, что он не считает вопрос защитника некорректным, но теперь покачал головой и заявил, что не совсем понял это выражение, да и особого значения ему не придал. Впоследствии он, правда, размышлял над ним и пришел к выводу, что Груль, большой охотник пошутить, вечно сидящий без денег и вечно преследуемый судебным исполнителем, употребил это выражение как усеченное и искаженное "без пфеннига". Правда, и этот домысел не уяснил ему связи между пылавшей машиной и отсутствием денег, но все равно он принял малопонятное выражение Груля "за старую песенку на новый лад". Установить какую-либо связь между безденежьем Груля и его преступлением он, конечно, не сумел. Когда защитник спросил, как он пишет слово "happening" и как, соответственно, записать его в протоколе, через "е" или "а", Кирфель ответил, что в своем первом протоколе он об этом слове вообще не упомянул, а если ему велят его написать, то, разумеется, он напишет его через "е", потому что так произнес это слово Груль. Председательствующий, для которого после досадного недоразумения с кузиной эта проволочка явилась весьма желанной, сдвинув брови, заинтересованно прислушивался к диалогу между Гермесом и Кирфелем. Когда последний на вопрос о правописании слова "happening" ответил "е", председательствующий осведомился, почему защитник настаивает на этих фонетических деталях. Гермес зловеще намекнул, что его вопросы не преследовали цели поставить под сомнение достоверность сообщенного свидетелем Кирфелем, большего он на данной стадии судебного разбирательства сказать не может.
Прокурор с самодовольной улыбкой прислушивался к этой дискуссии об "а" и "е", бормоча себе под нос что-то вроде: "ничего не скажешь, хитро придумано - обсуждать этот рейнский воляпюк, которому грош цена". Ему так же, впрочем, как и председательствующему, спор о каком-то словце рейнского диалекта представлялся смешным и никчемным. В этом чуждом диалекте, о который, как ему казалось, "можно язык сломать", он, впрочем, временами замечал сходство с английским произношением, и слово "happening" напомнило ему английское слово "halfpenny". Когда защитник попросил запротоколировать этот диспут об "а" и "е", на что председательствующий с улыбкой дал свое согласие, прокурор расхохотался, но тут же сделал серьезное лицо и обратился с вопросом к обвиняемому: всерьез ли он заявил, что продрог, ведь стоял жаркий июньский день, двадцать девять градусов в тени. Груль отвечал, что ему всегда холодно, когда жарко.
Второй вопрос защитника, правда не занесенный в протокол, поверг Кирфеля - это было заметно всем и каждому - в полное смущение. Правда ли, что оба Груля пели, постукивая трубкой о трубку, и правда ли, что он, Кирфель, "на этой стадии пожара" еще слышал пощелкивание, как то показали другие свидетели? Кирфель - ему, видно, нелегко давалась ложь - обернулся, покраснел, взглянул на Штольфуса, словно взывая о помощи, а тот в свою очередь, словно испрашивая снисхождения для Кирфеля, вопросительно взглянул на Гермеса. Адвокат, видимо желая пойти навстречу Кирфелю, заметил, что ответ на этот вопрос крайне важен для его подзащитных в смысле "благоприятствования", к тому же он тесно связан с вопросом о написании слова "happening", и если Кирфель, проявляя заботу о благе обвиняемых, умалчивает об этих подробностях, то он, Гермес, должен его заверить, что эффект получается обратный, а покажи он правду, это пошло бы им на пользу.
Тут Груль-старший попросил слова и стал уговаривать Кирфеля, фамильярно называя его "дядюшкой Генни", не мучить себя, не стесняться, надо же ему после стольких лет беспорочной службы обеспечить себе и беспорочный уход в отставку, а потому пусть говорит "в открытую". Кирфель, впоследствии отозвавшийся об этой сцене как о "весьма тягостной", запинаясь и подыскивая слова, начал свое показание: да, он видел, как обвиняемые постукивали трубкой о трубку, и слышал, что они при этом пели. Спрошенный, происходило ли это постукивание в определенном ритме, он отвечал уже несколько развязнее: да, это было ритмическое постукивание - он, Кирфель, как известно, вот уже сорок лет состоит в церковном хоре и, конечно, хорошо разбирается в литургических песнопениях, постукивание трубок происходило в ритме ora pro nobis и повторялось достаточно часто, так что, подходя к Грулям, он имел возможность несколько раз себя проверить. Прекратилось таковое, только когда он задал Грулям свой первый вопрос - кстати сказать, добавил Кирфель опять несколько неуверенным голосом, пел только Груль-младший, - и совсем тихо присовокупил: ему удалось даже разобрать, что это было "Моление всем святым", и довольно далеко зашедшее, он уже добрался до св. Агаты и св. Лючии. Что же касается пощелкивания, тут ему больше ничего "установить не удалось". Пощелкивание слышали только те, кто первым прибыл на место происшествия, а именно: коммивояжер Эрбель из Воллерсховена под Хузкирхеном и школьники Крихель и Боддем из Дульбенховена, на основании чьих показаний это и было занесено в протокол. Гермес с большой теплотой поблагодарил Кирфеля. Прокурор тотчас же осведомился, был ли запротоколирован весь "этот вздор", о котором свидетелю Кирфелю, как человеку разумному, надо думать, очень нелегко было говорить. Кирфель отвечал, что показания обоих школьников, как уже сказано, были запротоколированы, остальное может дополнить разве что свидетель Эрбель.