Чем кончилась одна командировка - Генрих Бёлль 6 стр.


2

Бергнольте, стройный мужчина средних лет, одетый изящно и не броско, все время молча сидел в публике, но за десять минут до того, как председательствующий объявил перерыв, неприметно покинул зал. Едва ступив на школьный двор, он ускорил шаг, потом взглянул на свои часы и пошел еще быстрее: телефонной будки у восточного фасада биргларской католической церкви он достиг уже беговым шагом легкоатлета, совсем недавно завершившего свою спортивную карьеру. В будке он не то чтобы запыхавшись, но торопливо вывалил содержимое своего черного кошелька на маленький пульт - две или три монеты отскочили от телефонной книги и скатились на пол, он нагнулся и поднял их. После недолгого колебания он решил опустить в автомат несколько грошей, а монеты покрупнее держал наготове. Итак, в щель для монет этого достоинства он семь раз сунул по грошу, уныло глядя, как они, скатившись по покатому желобку, скапливаются друг за дружкой внутри аппарата, этот процесс напомнил ему другой, похожий, в игральных автоматах, называвшихся "Паяц", которые так забавляли его в юности (он играл украдкой, так как они большей частью стояли в пивных, куда ему запрещено было ходить); он бросил еще два гроша, они провалились - улыбнулся, оттого что в памяти всплыло слово "провалиться", набрал четыре первые цифры, затем шесть следующих, дожидаясь ответа секретарши Грельбера, правой рукой сгреб монеты покрупнее, сунул их в раскрытый кошелек, то же самое сделал с пятипфенниговыми монетами, начал кучкой складывать остальные - по пятьдесят пфеннигов и по марке, когда в трубке наконец послышался девичий голос. "Хелло, - быстро, даже таинственно, как заговорщик, проговорил он, - это звонит Бергнольте"; девушка переключила аппарат, отчего ее "сейчас" коротким и жалобным "сей" донеслось до Бергнольте; теперь уже мужской голос проговорил: "Грельбер слушает", - и мгновенно утратил свою неприветливую официальность, когда Бергнольте вторично назвал себя.

- Ну, ну, валяйте!

- Так вот, - сказал Бергнольте, - движется все несколько медленно, но хорошо, в вашем смысле.

- Надеюсь, и в вашем тоже.

- Само собой. Представители прессы отсутствуют, обычный местный колорит, добряку Штольфусу он доставляет столько же удовольствия, сколько и хлопот. Короче говоря - никакой опасности.

- А новый как?

- Немного, пожалуй, ретив и путаник к тому же, ну да он человек пришлый, тут нечему удивляться, иной раз и глуповатый, но если его вежливо осадить - ничего, стерпит. И не в том дело, что он ошибается по существу, а в том, что он часто жонглирует политическими, я хочу сказать, государственно-правовыми понятиями, чего делать не следует.

- А Гермес?

- На высоте. Неизбежную адвокатскую демагогию ловко прикрывает своим рейнским выговором и постоянным расшаркиванием перед Штольфусом и свидетелями. Иногда не в меру хитер и расторопен. Различие между "э" и "е" вряд ли спасет его подзащитных.

- Что вы хотите этим сказать?

- Ну, сделал он один такой выкрутас, я вам вечером объясню.

- Вы считаете, что я должен сказать Штольфусу о?..

- Разве что его поторопить, и притом осторожно. Он, прямо скажем, великолепен - но если оставшимся одиннадцати свидетелям позволить столько же говорить, ему понадобится еще четыре дня.

- Хорошо, останьтесь, пожалуйста, там еще и на сегодняшний вечер.

- Что слышно с делом Шевена?

- Ничего нового, он с упоением во всем признается, как и Грули.

- От их признаний упоением и не пахнет.

- А чем же, собственно?

- Безразличием, от которого волосы на голове шевелятся.

- Ладно, вечером расскажете, всего хорошего!

- До свидания.

Бергнольте ссыпал остатки мелочи с пульта в свой кошелек, повесил трубку, вздрогнул, когда два гроша из семи от падения рычага с шумом вывалились в желобок, вытащил их и закрыл за собой дверь будки. Затем он неторопливо обогнул церковь, вышел на главную улицу Бирглара и после недолгих поисков обнаружил лучший дом на площади, рекомендованную ему гостиницу "Дурские террасы". Ему хотелось есть, а от перспективы пообедать за государственный счет - случая, не часто ему представлявшегося, - аппетит у него и вовсе разыгрался. В надежде на солнечную осень несколько белых столиков были оставлены на террасе над Дуром, их усыпали желтые листья, прилипшие после долгого дождя. Бергнольте оказался первым, пришедшим к обеду. В тихом зале с темными панелями старомодная печка распространяла приятное тепло, показавшееся ему символом традиционного гостеприимства. Из двадцати или более столиков пятнадцать были накрыты к обеду, на каждом в стройной вазочке красовалась свежесрезанная роза. Бергнольте снял пальто, кашне, шляпу и, потирая руки, направился к столику у окна с видом на Дур, речушку, - назвать которую ручейком значило бы обидеть местных жителей, - протекавшую среди по-осеннему усталых, мокрых лугов, устремляясь вдаль, к электростанции. Дур был глубоким и быстрым, но здесь, на равнине, буйство его иссякло, он пожелтел и разлился вширь. Бергнольте погладил рыжую кошку, дремавшую на скамеечке возле печки, поднял одно из буковых поленьев, сложенных рядом, и понюхал его. Он еще стоял в этой позе, когда вошел хозяин, дородный человек лет пятидесяти, который на ходу отчаянно дергал свой пиджак за отвороты, покуда не надел его как следует. Бергнольте весь как-то сжался, но мужественно продолжал держать полено в руке и даже его обнюхивать, что, впрочем, сейчас получалось у него как-то менее убедительно.

"Да, - заметил хозяин, застегнув пиджак на все пуговицы и наново раскуривая свою сигару, - сама природа, тут ничего не скажешь". - "Да, да", - подтвердил Бергнольте, радуясь, что может наконец положить полено на место и пройти к своему столику. Хозяин принес ему меню. Бергнольте заказал кружку пива, вынул из кармана записную книжку и пометил в ней: "Поездка в Бирглар и обратно (перв. кл.) - 6.60. Такси с вокзала - 2.30. Телефон...", здесь он остановился, не без удивления смеясь над внутренним прохвостом, который ему шепнул вместо 50 пф. написать 1 м. 30; еще когда он утром записывал расходы на такси, внутренний прохвост ему нашептывал вместо 2 м. 30 поставить 3 м. 20, и тут же этот самый внутренний сожитель велел ему подумать о том, что поездку на такси легко проконтролировать, ибо расстояние вокзал - суд в общем-то всем известно (когда расторопный таксист, у которого он попросил квитанцию, предложил ему написать пять-шесть, а то даже и восемь марок, Бергнольте покраснел и сказал, что хочет иметь только правильные данные, включая чаевые, исчисленные им в один пфенниг); но ведь телефонные расходы, продолжал шептать невидимый сожитель его души, почти непроверяемы, трудно предположить, чтобы фройляйн Кунрат, секретарша Грельбера, включила секундомер во время их разговора. Покачивая головой и смеясь - до чего же слаб человек, - он написал подлинную сумму 0,5 м., затем проставил одну под другой рубрики: "обед", "чаевые", "прочие расходы". Изучение меню окончилось, как он и предполагал, к удовольствию неисправимого ветрогона, тоже в нем укрывавшегося, второго сожителя его души, чье внезапное появление он всегда радостно приветствовал. Так как в десерте самых дорогих обедов, а их было четыре по цене от 4 м. 60 (рейнское кисло-сладкое жаркое) до 8 м. 50 (шницель из телятины со спаржей, ананасом и pommes frites), значилось одно из любимых его блюд: шоколадное парфе со сливками, то он, вздохнув, поддался уговорам ветрогона. Услышав, как за буфетной стойкой некая молодая девица произнесла имена "Иоганн" и "Георг", Бергнольте навострил уши. Большие серые глаза этой особы показались ему не менее достойными восхищения, чем ее изящные руки, которыми она, едва ли не с нежностью, поглаживала большую четырехэтажную подставку для закусок (или для тортов). Не то чтобы ворчливо или сердито, но с оттенком досады в голосе хозяин говорил в это время молодой особе на местном диалекте: "Который раз я тебе говорю, что Иоганн не пьет кофе с молоком, это Георг до него охотник, а у тебя только Георг в голове". По-видимому, он намекал на содержимое красивого черно-красного термоса, так как заглянул в него, понюхал и уже тогда завинтил крышку. "На вот, возьми, - он сунул руку под стойку и вытащил изящную и с виду дорогую сигару из невидимого ящика, спрятанного там, надо думать, для собственного употребления, ибо другие сигары, в богатейшем выборе, стояли за стеклянной витриной, - и снеси Иоганну". Он аккуратно завернул ее в бумажную салфетку и засунул в металлическую гильзу, которую опустил в карман пальто, уже надетого девушкой. "Смотри не забудь принести гильзу обратно".

Бергнольте невзначай окинул взглядом зал, и ему вдруг открылась удивительная его красота.

Изысканно обработанные филенки панелей отличались одна от другой тонкими нюансами протравки; в стену было вделано резное деревянное панно, занимавшее разве что двадцатую часть ее плоскости, оно изображало сцену уборки урожая. Вокруг него были разбросаны чайные кусты и кофейные деревья в различных стадиях цветения и зрелости. На втором поле панно цвели деревянные ромашки, мята, заячья капустка и липовый цвет. Между панелями высились стройные шкафы из вишневого дерева, светло-коричневые с красноватым отливом. Хозяин принес пиво, поставил его перед Бергнольте, проследил за его взглядом, сочувственно сложил губы трубочкой и сказал: "Да, тут любой музей может позавидовать". Когда Бергнольте спросил: "Но это ведь не старинная работа - кто же в наше время еще делает такие вещи?" - хозяин с загадочным видом отвечал: "Да, за этот адресок можно денежки заплатить". Затем он спросил Бергнольте, что ему принести на первое, консоме или спаржевый суп, Бергнольте выбрал консоме и, глотнув пива, решил, что свой вопрос задал слишком уж в лоб. (Позднее хозяин сказал в кухне своей жене, бывшей в полуобморочном состоянии после признания дочери, что она "отдалась молодому Грулю и понесла от него": "Я этих судейских носом чую".)

В комнате для свидетелей в течение первого часа судебного разбирательства царило беспокойное настроение. Фельдфебель и ефрейтор бундесвера, несмотря на предостерегающие и довольно энергичные знаки своего начальника, подошли к Зейферт, раздобыли для нее стул и тотчас же завязали разговор о модных танцах. Когда выяснилось, что она не такая уж охотница танцевать, фельдфебель, поддержанный ефрейтором, перевел разговор на "drinks", ефрейтор заявил, что "Bloody Магу" с небольшой примесью водки предпочитает всем остальным. Зейферт хмуро, так как час был ранний и она не выспалась, тихим, но проникновенным голосом внушала фельдфебелю, что терпеть не может мужчин, которые с утра пораньше пристают к женщине, а не то и под юбку лезут, да и вообще нахалов не выносит, а когда фельдфебель ей шепнул, что по ее виду этого не скажешь, она, уже погромче, заявила: "Булочнику не всегда охота булки есть, даже если ему их задаром дают"; фельдфебель этого не понял, а ефрейтор понял отлично, так как не без удовлетворения констатировал, что он - относительно, разумеется, ибо Зейферт и на него смотрела хмуро, - взыскан ее милостью; он напустил на себя вид бывалого человека, который, кстати сказать, был ему к лицу, и пустился в рассуждения о коньяках, тогда как фельдфебель в грубой своей мужественности признавал только пиво и водку, чем навлек на себя презрение Зейферт, пробормотавшей, что только вино истинный напиток любви. Ефрейтор был низкорослый хилый паренек в очках, но с мужественным ртом и очень характерным носом; фельдфебель, курносый малый с безвольным подбородком, тщетно пытался взглядами склонить юнца отступиться от Зейферт в его пользу, на что тот отвечал едва заметным покачиванием головы и насмешливой улыбкой. Начальнику их обоих, молодому офицеру, блиставшему несколько, правда, холодной мужской красотой, эта группировка бундесвер - Зейферт была в высшей степени неприятна. Когда же до него донеслось слово "водка", он и вовсе расстроился. Ему давно уже не нравилось, что водка становится модным напитком. Ему казалось - по этому поводу он даже послал письмо в отдел пропаганды телевидения, - что за этой модой на водку и пропагандой водки таится недооценка и преуменьшение русской опасности, в связи с которой даже вошедшие в моду меховые шапки представляются ему подозрительными.

Старый патер Кольб из Хузкирхена тихонько беседовал со своими прихожанками, той, что помоложе, - вдовой Вермельскирхен, и той, что постарше, - тещей Груля, вдовой Лейфен, урожденной тоже Лейфен. Эти трое негромко обсуждали тему, которая вряд ли могла заинтересовать кого-нибудь из присутствующих, а именно: чья собака лаяла этой ночью в Хузкирхене. Вдова Вермельскирхен полагала, что это была овчарка Белло, принадлежавшая хозяину гостиницы Грабелю, вдова Лейфен подозревала бергхаузеновского пуделя Нору, патер же упрямо отстаивал тезу, что это Питт, колли тележника Лейфена; при этом он с добродушной улыбкой ссылался на то, что нередко проводит ночь без сна, впрочем, в его возрасте это не удивительно, и потому узнает лай любой собаки в Хузкирхене, а Питт тележника Лейфена, собака с исключительно тонким слухом и вообще животное умное и усердное, реагирует на любой шорох; он начинает лаять, даже когда ему, патеру, иной раз случается среди ночи открыть окно, чтобы выпустить табачный дым, а Белло, овчарка Грабеля, не просыпается, даже когда он среди ночи, что тоже бывает нередко, отправляется на прогулку "по своей спящей деревне", чтобы подышать свежим воздухом, и проходит от патерского дома до липы и потом еще раз туда и обратно. Что касается бергхаузеновского пуделя, то он слишком труслив, чтобы лаять, даже если и просыпается. Но всего прекраснее ночные шумы, доносящиеся из коровников: дыхание коров, их кашель, их зевота и даже те звуки, что у человека считаются неприличными, так умиротворяюще воздействуют в ночи, тогда как куры... кур мы терпим только потому, что они несут яйца; и еще приятно ночью видеть спящих птиц, за сараем Грабеля, не хозяина гостиницы, а крестьянина Грабеля, птицы часто усаживаются на ночь на яблони, правда, больше всего там голубей, которых он, патер, недолюбливает. Вдова Вермельскирхен, младшая из его собеседниц, толстая черноглазая особа, удивилась, как это она не знала, что патер совершает ночные прогулки, а знает ли об этом госпожа Лейфен? Вдова Лейфен сказала, что нет, не знает; люди ведь вообще мало знают друг о друге, и это очень жаль, им следовало бы знать больше, знать не только злое, но и доброе. От этих слов молодая вдова Вермельскирхен зарделась. В деревне она пользовалась некоторой симпатией, но отнюдь не доброй славой, и замечание вдовы Лейфен поняла превратно, как намек. Патер возразил, что он, напротив, знает много доброго о людях, хотя ночью и гуляет по деревне, а ведь ночь - время, когда обычно совершается не самое доброе. Вдова Вермельскирхен покраснела еще сильней: мысль, что патер по ночам в своей черной сутане - точно черная кошка, только что глаза у него не светятся, - дозорным бродит или бродил по деревне, была ей не слишком приятна, но и патер ни о каких намеках не помышлял. Она заметила, что в исповедальне патеру приходится немало слышать о зле и ее удивляет, что он так хорошо думает о людях; ни хорошо, ни плохо о людях он не думает, возразил патер, разговоры же о том, что приходится выслушивать исповеднику, почти всегда сильно преувеличены, ну "а ходить ночью по деревне, когда все спит кругом и разве что животные немного беспокойны", - ему это просто доставляет радость, и он проникается состраданием к людям, все равно злым или добрым. Желая успокоить вдову Вермельскирхен, у которой все еще горели уши и краска была разлита по гладким щекам, он положил руку ей на плечо и сказал, что не хочет показаться упрямцем, но все-таки это лаял колли Лейфена, вдова не стала с ним спорить. Пренебрегая инструкцией для священнослужителей, запрещавшей им курить в общественных местах, патер достал из кармана трубку, обстоятельно набил ее табаком из жестяной коробочки, покрытой зеленым, уже изрядно поцарапанным лаком, на котором тем не менее еще можно было разобрать надпись "Шоколадные лепешки с мятой", втянул в себя воздух из нераскуренной трубки, вздрогнул, когда молодой офицер, считая весьма полезным завязать разговор с одной из образовавшихся здесь групп, мгновенно подскочил к нему, поднося зажженную спичку - как это делают все некурящие - к самому его носу. Патер вздрогнул и, немного раздосадованный этой поспешностью, равно как и опасной близостью спички, боязливо огляделся вокруг, задул спичку и, виновато глядя на молодого офицера, сказал: "Простите, пожалуйста, но мы тут уже договорились не курить". В ответ на его слова отовсюду послышался шепоток дружелюбного протеста, к которому громко и энергично присоединилась Зейферт, а также еще не покинувший свидетельской комнаты Хорн. Из этого шепотка можно было ясно расслышать, что для него, патера, все здесь охотно сделают исключение, во-первых - как для духовного лица, во-вторых - как для самого старшего. Он позволил себя уговорить на том условии, что курить по старшинству будут и другие курильщики, и теперь уже благодарно кивнул, когда обер-лейтенант, радуясь, что на сей раз его не осаживают, подсунулся к нему со второй спичкой. Широким неподражаемым жестом, который он осуществил с помощью своей трубки, патер пригласил обер-лейтенанта вступить в круг хузкирхенских разговоров, и тот круто, как все по натуре застенчивые и молчаливые люди, и к тому же неожиданно резким голосом пустился в обсуждение термина "народный язык", удивившего его в последних церковных отчетах. Не приведет ли это к вульгаризации языка наших проповедников? Обе женшины, из вежливости все еще прислушивавшиеся к их разговору, теперь с надеждой и ожиданием взглянули на своего патера, чьим умом так гордились, даже если не всегда умели понять или оценить его. Патер спросил, слышал ли когда-нибудь офицер выражение vulgata; да? - ну в таком случае ему известно, что наиболее распространенное может быть также обозначено словом "вульгарно"; сам он держится того мнения, что народный язык не может быть достаточно вульгарен, он уже начал переводить наиболее популярные воскресные евангелические тексты на хузкирхенский диалект, который отличается даже от кирескирхенского. Обе женщины гордо переглянулись.

Назад Дальше