Назад в СССР - Надежда Нелидова 4 стр.


– Не хотите ли живую картинку, которую я каждое воскресенье наблюдаю, живя рядом с храмом? – Пенсионер Барышников вклинился в диалог между батюшкой и прихожанкой. – Раскрываются после службы церковные двери, выпускают верующих. Ни дать ни взять, несут в себе полную чашу, которую боятся расплескать. Чистенькие идут, успокоенные, умиротворённые. Идут мимо домов, где пьяницы избивает матерей и младенцев. Мимо воров, посреди дня несущих мешки с краденым – это я образно. Мимо стариков идут, собирающих на свалке бутылки. У соседки моей Поленьки пенсия крохотная, она тоже бутылками пробавляется. Где справедливость?!

Отец Станислав вздохнул:

– Ещё раз говорю: насильно мил не будешь, в рай на аркане никого не тащим. В семнадцатом году поборники справедливости и равенства уже наломали дров. Жизнь ещё раз подтвердила: наивысшая мудрость – смирение с окружающей действительностью. Спасись сам – спасёшь целый мир.

– Вы дослушайте, отец Станислав, а то я стариковскую мысль быстро теряю. О чём я… Поленька, стало быть. Санитаркой она в доме престарелых подрабатывает. Так вот, не перевесит ли ваше многочасовое духовное самоусовершенствование (в котором, как в собственном соку, варятся уважаемые верующие), один поступок Поленьки, которая в это самое время сменила простынку под стариком или унесла в детский дом ведёрко клубники со своего огорода?

– Соседка ваша Поля доброй души человек, дай бог ей здоровья. Только она одному человеку, физической плоти их помогла, – объяснила Марина. – А прихожанин в храм своей молитвой, может, тысячи душ спасает. Извините, у вас тут личная неприязнь проскальзывает…

– Ничего личного, – загорячился Барышников. – Только что это за атмосфера в храме: я на бабку одну нечаянно свечным воском капнул, так зарычала на меня…

Марина пошутила:

– Сколько в церковь хожу – ни я никому, ни мне никто свечкой не капал. Бог шельму метит?

Посмеялись.

– Я тут что-то вроде опроса среди своих читателей проводила. – Ирина Витальевна отложила вязанье. – Многие признались, что хоть раз в неделю испытывают потребность посетить церковь. Как в баню: вроде духовного омовения. Что их останавливает? Сейчас на память приведу… Кто-то назвал причиной "непонятные и потому не трогающие слух и сердце молитвы".

Одна девушка написала очень трогательно. Что в храме у неё наворачиваются слезы. Что она думает о близких умерших. Понимает, что живёт не так, как надо. Что ещё немного, и ей откроется… И тут дают о себе знать утомлённые ноги. Очень душно. Спёртый воздух. Светлые мысли куда-то исчезают. Чтобы не упасть в обморок, она то и дело выходит на улицу глотнуть свежего воздуха. На скамейку не присесть: в храме положено сидеть только немощным…

– И вообще, – тихо, как бы про себя, добавила Марина, – сидя хорошо размышлять, осмысливать, думать, вникать. А храм – не научная аудитория. Сюда не приходят задавать вопросы, сомневаться, думать (сколько мыслей – столько и бесов, правда, отец Станислав?) Хотя… не страусовая ли это позиция? Сомнения и вопросы остаются, особенно после семидесяти-то лет атеизма. И требуют жёсткого ответа. И молодые за ответом идут туда, где их давно поджидают. Где, будьте уверены, на их вопросы с готовностью и с радостью ответят. И не бросят телефонную трубку. Не кинут бумажку с вопросами в огонь. И поощрят: спрашивайте ещё – ответим.

– Вам видней, Марина Ильинична, вы недавно из-за границы. Не знаю, не бывал. Я всё больше по просторам нашей Родины, – это с ехидцей подал голос Авенир. – Слыхал только, что тамошние церкви устроены с максимальным комфортом для прихожан. Пришли, посидели в мягких креслицах. Отдохнули, послушали органчик – и по домам. Проповеди необременительные, идут по полчаса. У сектантов – включают колонки, пляшут, бьют в ладоши, поют. У нас же, – в голосе Авенира послышались нотки гордости, – службы идут три-четыре с половиной часа. И священники, и прихожане стоят. Ибо служба – это труд. У нас люди идут в церковь не отдохнуть, а потрудиться.

– А также учтите, Марина Ильинична, – вмешался отец Станислав, – на антихристское, антиправославное движение брошены миллиарды долларов. У нас же нет материальной возможности противостоять ему. Не хватает приспособленных помещений, не хватает священников…

– Ой, не скажите, – пропел Барышников, снова подскокнув. – Ой, не скажите, отец! Находятся же денежки на соборы, один другого пышнее да золочёнее. А ведь пышность да позолота есть дикость, средневековье и язычество. Роскошь уподоблена тлену и бренности… Вот вы, отец Станислав, на новый храм средства собираете. Власть и бизнес на это дело не скупятся. Это нынче модно: на храм деньги отвалить. Со свечкой постоять, даром что огоньки в тех свечках синеньким светом отливают.

Ирина Витальевна тоже поддержала:

– Вам бы, отец Станислав, сказать меценатам нашим: идёт жестокая битва между Добром и Злом. Может, идут последние её дни. Если хотят спастись сами и спасти тысячи юных душ – пускай жертвуют не на очередной храм. На живое слово пусть жертвуют, на живое участие в раздираемых соблазнами душах. Живое, огненное, трепетное слово, если оно душу возжигает – такое слово люди будут слушать хоть в разрушенном клубе, хоть в подвале – от проповедника, одетого в рубище…

– Ну, зачем сразу противопоставлять, бросаться из крайности в крайность? Подвал, рубище… – Марина поморщилась: то ли от досады, то ли от болией, которые в последнее время усилились. – В отношении убранства храма – это как мы настроены. Можно рассуждать, что эта красота – потому что это служение богу. И в душе у нас для бога так же живут красота, любовь, добро. Храмы в душе – или на земле, спрашиваем мы. На земле, где живёт таинство… Человека, даже случайно зашедшего в церковь, это таинство (Благодать) коснется. И вот тогда начнётся воздвижение храма в душе. И вот такое движение – от храма на земле к храму в душе – это движение вперёд. Вопрос: храм в душе или на земле – не может быть разделён. Ответ однозначный: и в душе, и на земле. Это единое, не делится, понимаете? А пути разные.

– Вы говорите, одно другому не мешает, и храмы нужны. Погодим с храмами! – Ирина Витальевна даже взволнованно встала. – Будет крепкая, великая, несокрушимая вера – не станет дело за храмами. На деньги, выделенные на строительство соборов, сколько сегодня можно жизней спасти? В городе нет денег на операции больным малышам. Получается: храм построен на крови младенцев? Какая энергетика будет в том храме?!! По желанию власти храмы строятся. По желанию власти храмы взрываются. Потом по желанию власти снова строятся. От Бога эти храмы или от власти?! Или… – она поняла, что зашла далеко, прихлопнула рот ладошкой.

– Ирина Витальевна, а вот я болезнь мою я приняла как знак свыше. Пришла бы я к богу, кабы не беда? Так бы в скверне и барахталась. Спасибо, бог не забывает, пострадать даёт…

Марина в который раз с удивлением смотрела на Ирину Витальевну и понимала, чем эта маленькая женщина захватывала внимание залов. Вспомнила, что Ирине Витальевне предлагали кафедру в областном институте, а она отказалась…

– Послушайте, мы всё это уже проходили! Я архивы подняла. До революции только на территории нашей бывшей губернии было 484православных храма! Вся Россия, как грибами, была усеяна большими и малыми храмами. Спасло ли огромное их число от революции, от братоубийственной гражданской войны, от резни, пролитых рек невинной крови? – Ирина Витальевна отчаянно прижала худенькие, синеватые от венок руки к груди. – Ведь если сила веры зависит от количества и богатого убранства храмов, то в начале прошлого века Россия должна была быть самой несокрушимой, могучей и светлой духом державой, так? Но именно Россия, как шаткая, без крепких устоев страна, поверившая в наивные сладкие сказки, стала площадкой для страшного эксперимента. И до сей поры Россия – снова и снова экспериментальная площадка, и трясёт, и трясёт нас лихоманка.

Пенсионер Барышников и Авенир измучились без перекура. И, как им ни интересно было слушать, тихонечко встали и пошли к выходу. Вслед им неслись страстные слова Ирины Витальевны:

– Александр Иванович Деникин в "Очерках русской смуты" вспоминал: в первые дни революции в устроенной полком с любовью походной церкви поручик в алтаре вырыл ровик для справления нужды. Тот же полк, что строил, равнодушно отнесся к такому осквернению и поруганию святыни. Только храм в душе ничем не запретить, не сжечь, не взорвать, не осквернить!

Дверь прикрылась, оборвала бьющийся голос маленькой библиотекарши.

На дворе глубокий тёплый августовский вечер, за леском подаёт редкие гудки далёкий маневровичок. Шелестят у ограды топольки, высаженные Авениром. Будто ночной ветерок облюбовал в листве местечко, свил гнездо, свернулся клубком и в неспокойном сне ворочается, прерывисто вздыхает.

Чёрное небо от края до края забрызгано холодными звёздами. Миллиарды лет светили они до человека и после него ещё миллиарды лет светить будут…

В ярко освещённом жёлтом квадратике окошка видно: священник что-то говорит, рукава рясы взлетают, как птицы.

– Не благостны, не благолепны наши беседы. Нехорошо это, – покачал головой, сокрушённо вздохнул Авенир. Сообщил: – Марина Ильинична на днях ложится в областной хоспис. Мальчонка будет жить у отца Станислава. Сейчас хлопочут об опеке.

– И матушка не против? – Пенсионер Барышникова в это время гадал, сумеет ли сегодня прокрасться мимо койки молодых. Или опять половица скрипнет и слишком чуткая сноха устроит великий скандал, как это было в прошлый раз.

– Она и предложила, – важно сказал Авенир. – А нынче, слышно, такие болезни лечат.

– Ну? Дай-то бог…

МОЯ МАЛЕНЬКАЯ МАМА

Каждый день я прохожу под бетонным козырьком над подъездом, на котором растет…деревце. Из каких трещинок с набившейся в них городской пылью берет оно соки, как его живые обнаженные корни не разрывает в бетоне лютый мороз? Это для меня неразрешимая загадка. Весной деревце зеленеет не сразу, и когда уже совсем перестаю надеяться, вдруг застенчиво выбрасывает клейкие листочки: живое! Никогда не знавшее (и не суждено ему узнать) жирной ухоженной, питательной почвы, никнущее от зноя и оживающее под скупым дождиком. Неприхотливое, хрупкое, сильное, как наши мамы…

Когда она ковыляла по улице на еще неокрепших толстеньких ножках, односельчане шутливо вопрошали ее: "Да чья это такая, не цыганочка ли?" Она счастливо и бойко лепетала на удмуртском, как ее научили дома: "Черная дочь черного Петра".

Отец среди рыжеволосых, с тонкими лицами односельчан выделялся смуглостью, черными пронзительными глазами, крупными чертами лица. Как полагается каждому уважающему себя роду, из поколения в поколение бережно передавалась легенда.

Когда-то по Сибирскому тракту гнали каторжан. Они заночевали в избе моих прапрабабушки и прапрадедушки. Прапрадедушка нёс службу в царской армии – а служили тогда 25 лет. Утром каторжан подняли и погнали дальше. Среди них был один: забубенная головушка, бойкий, кудрявый, пронзительно черноглазый. Уходя в колонне, она часто оглядывался на стоящую в калитке солдатку – за что, вероятно, схлопотал удар оружейным прикладом по шее.

Через девять месяцев солдатка разрешилась черноглазой смуглянкой. Девочка была ещё мала, когда прапрадедушка, отставной служака, переступил порог родной избы. Сельчане гадали: выкатит ли он неверную жёнку ногами за порог и вдоволь на ней напляшется коваными солдатскими каблуками? Или просто выставит с младенцем за порог и запьёт горе кумышкой?

Напрасно топтались любопытные: дверь избы так и не распахнулась. По преданию, прапрадедушка произнёс слова, столь с почтительно передаваемые из поколения в поколение. "25 лет я без жены жил – всякое бывало. 25 лет жена меня ждала – камень бы не выдержал, а она живой человек". И ещё: "Я бы и камень на дороге подобрал, не выбросил. Неужели живого человека выброшу?" Отсюда будто бы замешалась в нашем роду смуглость, чёрные волосы и тёмные глаза. Самое интересное, что внука назвали Пётр – в переводе "камень".

Тридцатые годы прошлого века. Не было в те годы массовиков-затейников. А веселиться деревенский народ умел самозабвенно, от души. Мазали лицо сажей – вот тебе леший. Выворачивали наизнанку шубу – медведь. Наверчивали на шею тряпье – петух.

Светит ясный месяц, идут по деревне девки, поют песни. А навстречу – сани. Без лошади, без седока. Катятся сами по себе ровно, тихо – жуть! Девки визжат, разбегаются и того не замечают: за невидимые в темноте веревки, прячась за сугробы, сани тащат бравые ребята.

Мамина тетя из-за собственной свадьбы три дня не выходила на колхозные работы. Наказали всю семью – конфисковали конную молотилку, зерно, раскатали по бревнышку двухэтажный амбар. Не оставили даже лукошка с яйцами и бабушкиной шубы.

Если бы не односельчане, семья умерла бы с голоду. Мамина сестренка Анюта нянчилась с соседским дитем, ее за это сажали за хозяйский стол. Когда она возвращалась, маленькая мама пристально, светящимися от худобы глазами всматривалась в ее лицо:

– Ты сегодня кушала? Да?

Сестренка, стыдясь, шептала: "Да".

– Мы собрали большой бидон ягод, – рассказывала мама, – понесли в Глазов и обменяли у рабочего на буханку хлеба. Несем домой, жарко, руки красные от сока, даже хлеб пропах ягодами.

Не зря бытовала пословица: "Земляника – деликатес для богачей и пища для бедняков". Мне, маленькой, такой обмен казался чудовищным. Противный дядька-рабочий, говорила я. Поползай-ка, собирая землянику, под палящим солнцем, под тучами комаров и променяй ее на какую-то буханку?! Не понимаю. И мой сын, которому я в детстве рассказывала про бабушкин обмен, этого не понимал. Дай Бог, чтоб и дальше дети считали: хлеб – это нечто само собой разумеющееся. Вечное как воздух, вода, солнце.

Война. Мама заканчивает педучилище. Когда проходит мимо городской пекарни, каждый раз замедляет шаг, опирается о низкий заборчик и стоит так некоторое время. Не затем, чтобы насладиться запахом горячего хлеба, а чтобы унять головокружение и не упасть в обморок.

Случались маленькие радости: раз в месяц бегали с подругой Марией на базар, покупали деревенское сало. Дома растапливали на сковороде – получались шкварки, хрустящие, золотистые. Их макали в соль, ели с картошкой.

… Морозным зимним вечером, рассказывала мама, – шли с Марией (тогда уже молоденькие учительницы) из деревни в Глазов. Под мышкой – сшитые из старых газет тетради. Из-за сугробов тяжело и мягко попрыгали волки. Окружали, подходили боком, как больные собаки, искоса поглядывая. Тетрадки полетели в воздухе. Мама – тоже. Даром что небольшого росточка – только морозный ветер засвистел, отдувая шерстяную шаль. Бежала и кричала, как заведенная, на одной отчаянной ноте:

– Мария, Мария, Мария, Мария!

Мария была взрослой здоровой женщиной и, едва различимая, убегала по дороге далеко впереди. Маму спасло то, что на дорогу с поля выехало несколько колхозных подвод с сеном.

Замужество. Она родила одного за другим четверых – двух мальчиков и двух девочек. Тогда в декрете сидели не три года, а три дня. И никаких поблажек роженице: участвуй в самодеятельности, как все, ходи с лекциями в отдаленные деревни, работай с учениками в поле. А дети с кем? А с кем хочешь.

В соседях у нас жили доярка и тракторист, было у них шестеро детей. Родители целый день на работе. Самых маленьких, грудничков – близняшек, нянчили старшие, наши сверстники, и привлекали для помощи всю уличную ребятню. Мы, особенно девочки, привлекались с удовольствием: близняшки были для нас как большие куклы. Или как котята. Заворачивали в тряпки, таскали, силенок не хватало: нянькам самим едва исполнилось пять-шесть лет.

Как-то старший из соседских детей с таинственным видом пообещал нам показать "сокровище". Где хранят сокровища пацаны? Конечно, под подушкой. Отогнул ее, а там! Перекатывается десяток драгоценных серебряных шариков! Мы пытались их поймать, но живые шарики под нашим пальчиками растекались, убегали или, наоборот, собирались в один крупный дрожащий переливающийся шар.

– Откуда?!

– А градусник разбился, мамка велела веником собрать.

– Леш, меняемся, на что хочешь?!

Леша бережно опустил подушку: среди наших жалких игрушек эквивалента его сокровищу не было, и быть не могло.

Дисциплину на уроках мама держала отменную. Голоса никогда не повышала, только сверкнет отцовскими карими глазами – мертвая тишина. На протяжении многих лет ей приходили письма и открытки с Дальнего Востока от бывшего ученика по имени Леонид.

– А знаешь, – говорила она, – ведь Леня не отличался ни учебой, ни примерным поведением. Почему-то из двоечников люди получаются душевнее, сердечнее, что ли. Среди отличников, наоборот, больше таких, кто проходит и делает вид, что незнаком.

Вторую половину дома, где жили мама и папа, занимала семья военного. Как-то утром он вышел на работу, когда мама только подступалась к горе наколотых папой желтых пахучих дров. Вечером он вернулся, а у дома возвышалась длиннющая, высоченная, идеально выложенная красавица-поленница. Военный постоял, подивился. И, встав навытяжку, серьезно и строго сказал маме:

– Вас орденом можно наградить.

Итак, нас было четверо. Только в баню сносить четыре закутанные в шали и пальтишки чурочки, обмыть, обстирать, корзины с бельем перетаскать на ключ… Индезитов и Занусси тогда в помине не было. Однажды на моих глазах мама опрокинула на ноги ведерную кастрюлю с кипятком. Закричала: "Ой, ой, ой!"

Мне показалось, она так шутит, и я захохотала. И тут увидела, как ее маленькие ноги наливаются на глазах огромными прозрачными пузырями…

А еще были большой, 14 соток, огород, приготовление обедов и ужинов, скотина (кролики, гуси, куры, поросёнок, пчёлы). А еще работа, общественные нагрузки. Она закончила заочно институт, получила значок "Отличник народного просвещения" и массу грамот.

Суббота. Пельмени, крутим мясо. Кто-то читает книгу, "Охотники на мамонтов". Кто-то режет на кусочки мороженое розовое мясо. Кто-то – самое противное занятие – чистит лук. Мама готовит тесто. Потом мужчины идут в баню, мы, девочки, лепим с мамой пельмени. Лепим и поём песни. Один за другим противни уносятся в чулан на мороз.

Воскресенье – обязательно с утра разжигалась русская печь. Пеклись блины. С растопленным маслом, с яйцом, с рыжиками и луком, со сметаной. Потом угли сгребались, и русская печь становилась духовкой. Пироги: рыбный, сладкий, ватрушки. Для мамы, выросшей в голоде – это праздник, богатый стол. Для меня воскресенье, запомнилось голодным днём, когда нечего есть. Не привыкла обедать и ужинать пирогами.

Самое гадкое – очереди. Вся жизнь тогда проходила под знаком Очереди. Очереди за чем угодно: за ситцем, рыбой, мылом, крупой, школьными принадлежностями, сметаной, ботинками, зубной пастой, чаем, за молоком, яблоками, мебелью, сахаром, стиральным порошком. И конечно, за хлебом. Овощи, яйца и мясо у нас были свои.

Однажды ко мне на улице, подошла соседская девушка с тетрадкой и ручкой и спросила, сколько у нас кур и кроликов.

Я не знала и побежала к маме узнать.

– Зачем тебе?

– Просто так, – неизвестно почему соврала я.

Назад Дальше