Вершиной богоборческой маминой веры стал роман С. Снегова "Люди как боги", симпатичная космическая опера о победоносном проникновении коммунистических идей в самое сердце галактики, и вежливой гуманизации всего густо, оказывается, населенного разнообразными монстрами звездного мира. Монстры, в основном, были добрыми и вменяемыми. Мама перечитывала эту книгу раз двадцать, пристрастила к ней меня, навязывала своим ученикам, пыталась найти единомышленников среди кол–лег. Насколько я сейчас вспоминаю, просветительская ее деятельность особым успехом увенчана не была. Идея действенного добродушного коммунизма не прижилась в ни предгорьях Тянь - Шаня, ни в пойме Припяти, куда была перенесена в мамином чемодане. Студенты сельскохозяйственного техникума, в основном выпускники белорусских деревенских восьмилеток, мыслили больше практически, если не сказать приземленно. Фантастикой "хлопцы" особо не зачитывались. Больше думали о том, как бы в сентябре вырваться помочь "копать бульбу" на домашнем участке, да привезти оттуда сальца и цыбули, а в качестве культурного досуга предпочитали попить пивка в чайной "Елочка" и поплясать в клубе под радиолу. В известной степени, мамина проповедь коммунизма будущего была гласом вопиющего в Полесье. Студенты отлынивали, а преподаватели тихо посмеивались. Я их понимаю, инженеров и ветеринаров, выросших из числа тех же самых труженников частной бульбы. Странновато выглядела мамина устремленность в 22 век в сочетании с почти полной безбытностью, жизнью от зарплаты до зарплаты в крохотной общежитской комнатке, когда положение преподавателя техникума давало большие почти легальные возможности для солидного самообеспечения. "Люди как Боги" - название, как я потом сообразил, не случайное. Собственно, кто они такие эти счастливые и могучие жители будущего, поставившие себя на уро–вень богов? Если угодно, романтическая модификация человекобогов Достоевского. То есть, как это не забавно, мамуля моя участвовала, как умела в величайшей идейной битве нашей отечественной культуры, и кажется, не на той стороне. И не только словесно. Наш совхоз–техникум, где она преподавала уже не раз упоминавшийся, пролетавший мимо моего сознания, инглиш, располагался на территории и в помещениях известного Жировицкого православного монастыря, и в дни крупных церковных праздников, когда в единственном неотобранном у монахов соборе происходила служба, мама в компании других преподавателей, создавала оцепление у жарко и ярко пылающего храмового входа, дабы отсечь студентов, привлеченных ложной красотою богослужения. На пути юных душ к вере плечом к плечу стояли химия, физика, полеводство, электрические сети, детали машин, технология металлов, английский язык с фантастикой.
Самое смешное, что Идея Алексеевна дожила до победы своих инфантильных, но ярких идей. Собственно, что произошло у нас в стране с приходом к власти Гайдара? В постперестроечной реальности пришли к власти читатели фантастики, конкретнее - читатели братьев Стругацких. Раскрепощенные, остроумные насельники академ–городков, университетских общаг и комсомольско–молодежных редакций пестовали идею иного, честного и разумно устроенного мира среди мерзостей окружающей сов–действительности. Это было незримое, бездоговорное объединение людей, объединение почти религиозного свойства. Светская церковь. Двум случайно встретившимся МНСам достаточно было обменяться несколькими словечками, чтобы увидеть друг в друге братьев по духу. А если еще в кустах отыщется гитара… Можно даже допустить, что лучшие из них, (не приспособленцы, ставшие теперь банкирами), хотели хорошего не только для себя, но для всех. Для страны. Главная их ошибка этих "лучших" была в том, что они хотели этого быстро, сразу, не задумываясь о мерзостях переходного периода. "Понедельник начинается в субботу". Легко видеть, что в этой формуле пропу–щен главный член - воскресение. МНСы думали, что если они готовы жить по–новому, то и все остальные тоже готовы. Думали, только кинь клич, и люди воскреснут для но–вой жизни сами собой. Оказалось - никак нет. Косные народные массы не желали од–ним махом превращаться в жителей светлого будущего. Помню, году в 1990 киоск "Союзпечати" на автовокзале неподалеку от Краснодара, и там вянущие штабеля того самого "Огонька", из–за которого шла грызня в столицах. Каляканье Карякина про "Ждановскую жидкость", было глубоко по фигу местному хлеборобу. И "крепкие хозяйственники" довольно скоро это почуяли, сдули розовую пену и поделили страну с бывшими стройотрядовцами и комитетчиками.
Придя в 1982 году на преддипломную практику в журнал "Литературная учеба", я оказался в двадцатиэтажной стекляшке населенной комсомольскими журналами, где очень скоро обнаружил интересную вещь - среди нескольких сотен журналистов, что там подвизались, не было ни одного человека, который бы честно, не в условном пространстве партсобрания, стоял бы за Советскую Власть. Все рассказывали всем анекдоты про Брежнева, шутили насчет "загнивания Запада" и допив кофеек, шли сочинять передовицу для "Молодого коммуниста". Искренне не видя, кстати, ничего противоестественного в таком своем поведении. Я пришел туда из Литинститута, где царили схожие настроения, где прямо в коридоре общежития я менял "Лолиту" на "Архипе–лаг" совершенно не опасаясь, что это станет известно институтскому начальству. Что же, я сделал вывод, что таково мнение всего народа. Собственно, исходя из этого опыта я и принуждал маму бросить парткомство. Это уж много позднее мне стало ясно, что мои опасения насчет того, что коммуняк в один ужасный момент начнут вешать на столбах были более чем смехотворны. Это значит, коммуняки должны были вешать сами себя, или быть повешенными своими детьми, приехавшими на каникулы из Оксфорда.
Впервые некоторые сомнения на этот счет у меня появились как раз в момент объединения наших с мамой жилплощадей. В ее трехкомнатной коммуналке умерла старушка Марья Герасимовна, оказалось, что комнатку свою она не приватизировала, и тогда я решился на страшную, как мне казалось авантюру - затеял поменять свою однокомнатную квартирку на комнату третьего соседа. Ну, поменял, но для надежного присоединения третьей комнаты нужна была сильная бумага. И мне ее дали в бюро обслуживания нашего писательского Союза. Там было жирным черным по белому написано, что "По постановлению Совета Народных Комиссаров от такого–то числа 1930 года, член творческого союза имеет право…" С робким сердцем нес я эту бумагу куда следует. Чувствовал себя как офицер СС, идущий с запиской от Гиммлера в секретари–ат Нюрнбергского трибунала. Но при виде документа все чуть не встали по стойке смирно. Это была что называется "настоящая бумажка, фактическая, броня". Я обрадовался, но и удивился. С одной стороны все идет к тому, чтобы забрасывать веревки на фонари для активистов советского режима, с другой неотразимо действуют постановления Совета Народных Комиссаров.
Наступили лихие 90‑е, и Идея Алексеевна не распознала в забавно чмокающем премьере–реформаторе гостя из предвкушавшегося светлого будущего, героя прогрессивной саэнс фикш. Однажды я услыхал, что из маминой комнаты доносятся странные, ни на что не похожие звуки. Я осторожно заглянул. И увидел, что бывшая преподавательница иностранных языков сидит перед телевизором и плюется в экран. На экране был зять Аркадия Стругацкого Егор Гайдар.
Увидев меня, она сказала.
- Ты купи мне эти щетки?
- Какие щетки?
- Ты же читал мне сегодня.
Я ей и Лене прочел утром шуточную заметку из "Московского комсомольца", о том, что в Москве в продаже поступили телевизоры с установленными на экране авто–мобильными дворниками, ибо в последнее время зрители стали часто плеваться при просмотре телепередач.
Вообще–то по маминым рассказам, она была в молодости заядлая "капустница", любила пошутить–похохотать, но чувство юмора куда–то исчезает с годами. Может быть, это и к лучшему.
Кстати телевизор у мамы был как бы немного бесноватый. Временами ни с того, ни с сего, он сам в себе переключал громкость и начинал орать в самых неожиданных местах, как бы подчеркивая некоторые слова. Когда это случалось посреди нейтрально–го теста, это воспринималось просто как имитация скверного человеческого характера. "В Волгограде ноль плюс пять, В Краснодаре плюс два, плюс четыре, В Астрахани плюс три, плюс пять, ВОЗМОЖНЫ ОСАДКИ!" Мама вздрагивала и морщилась, одна–жды сказала: "Ну, он прямо как Николай". Я попытался выяснить о ком речь, но она только махнула рукой. Забавнее выходило, когда телевизор принимался редактировать политические тексты. Особенно мне запомнилось заявление Примакова: "Я возмущен СООБЩЕНИЕМ об убийстве Галины Старовойтовой!" Бездушный прибор выделил смысл и так уже вложенный политиком в свое высказывание. Он возмущен не столько самим убийством, сколько фактом сообщения о нем. Несколько раз я предлагал вздрагивающей телезрительнице - давай, купим новый, но она категорически отказывалась, трата представлялась ей просто безумной. Приходили телемастера, что–то там подпаивали, но лечения хватало не надолго. Но однажды она сама завела об этом речь, когда ей показалось, что телевизор ее предал. Он внезапно закричал вместе с уже упоминав–шимся выше политиком: "РОССИЯ, ТЫ ОДУРЕЛА!" Но поскольку это мамино на–строение продержалось недолго, наверно прибор одумался и подкорректировал свои высказывания.
В то время она была наиболее готова к тому, чтобы войти в двери церкви. Помешала, как ни странно, биография. Мы, алтайское ответвление чугуевских Шевяковых, испокон веку староверы. И в известный момент своей душевной смуты мама от–правилась именно в староверскую церковь, что было, в общем, логично, откуда вышел туда и возвращайся. Нашла такую где–то возле Таганской площади. Что уж там про–изошло в деталях осталось мне неизвестным, только вернулась она оттуда в ярости. Я спросил в чем дело. "Какие, невнимательные". На ее языке это был просто мат. Потом, по мелким деталям, проскальзывавшим в разговоре, я понял, что ее, задав несколько наводящих вопросов, элементарно грубейшим образом выставили вон из староверской церкви. Так получилось, что столкновение с сектантским угрюмством, бросило тень и на всю церковную тему. Мама однажды мягко, даже смущенно попросила меня поговорить с Сашей Кондрашовым, чтобы он больше не называл ее Аграфеной, все–таки, как ни говори, у нее ведь даже по паспорту совсем другое имя. На лице у меня выразилось, видимо, столь заметное неудовольствие, что она сразу же замахала руками.
- Ладно, ладно, если ему хочется, то пусть уж называет, как хочет.
Один раз зачерпнув из колодца путанной старушечьей памяти, я вижу, что слишком много упустил. Вообще, возможно ли хоть какую–нибудь жизнь рассказать вместе и полно, и связно. Уж за такой вещью как хронологическая последовательность событий, я и не гонюсь. Было бы хоть общее ощущение единого течения. И как выверить в какой степени должен присутствовать я сам в этом повествовании. Единственный любимый сын, "свет в окошке", "главный мучитель", но, вместе с тем, рассказ все–таки не обо мне.
Зачерпнем еще раз.
Пожалуй что, все самое интересное и, может быть, важное в жизни Идеи Алексеевны случилось еще до моего появления на свет. Протекала она, жизнь, частью на Алтае, потом в Чугуеве, потом в Харькове. В Чугуеве умерла моя бабушка Елена Ивановна, в молодые годы соратница дедапереименователя, между прочим, первого секретаря Алтайского Губкома ВКПб, сама член этого Губкома, потом почему–то сразу, без объясненного толком перехода, повариха правительственного вагона–ресторана в поезде Алма - Ата - Москва. Часть плохо мне известного человеческого объединения, которую можно было бы назвать "нашим родом", была выброшена из под Харькова на Алтай в годы Столыпинской реформы. Земли, лошади, гражданская война, дядя Тихон за красных, дядя Григорий за атамана Мамонтова. Или наоборот. Всю свою литературную молодость я считал, что у меня есть в запасе "тема", родовой клад, специально сберегаемый, до появленья того, кто сможет им, как следует, распорядиться. Как–то не–давно открыл я этот сундучок, потянул носом, "тема" истлела. Или я сам истлел для нее.
Мама разъезжала часто вместе с бабушкой–поварихой, и однажды, хорошо накормленный Ворошилов даже подержал маленькую Идочку на руках. Ворошилов подражал Сталину, маленькая моя мама невольно копировала артистку Аросеву.
В Чугуеве же произошел и расстрел.
Об этом эпизоде мама рассказывала мне больше всего, и, вместе с тем, он остался наиболее затуманенным в моей памяти. Случилось так, что немцы схватили де–вушку Идею, за что именно, ей Богу, выпало из головы. Или не было толком объяснено. Может быть, уклонение от отправки в Германию. Была некая подруга Сима, работавшая в комендатуре и предупреждавшая когда надо, что нужно на время схорониться, а тут вдруг не предупредившая. Лепится сюда и версия с теми же самыми листовками, упоминавшимися выше, наградой за которые впоследствии был наградой этап и гигиеничная казанская тюрьма. То ли их у девушки Идеи случайно обнаружил патруль, то ли кто–то донес, что их можно у нее обнаружить. В общем, оказалась мама в пустом станционном сарае вместе с кучей другого задержанного народу. Там были школьники, деповские рабочие, торговки с рынка, почему–то бригада маляров, и прочие всякие люди. Когда мама отсидела в страшной неизвестности часов пять, пригнали очередную партию задержанных. Среди них оказалась мамина соседка по улице Мартемьяновна, увидев знакомое лицо, она в голос, на весь сарай: "Ида! Ида!" Тут же возник из–за двери оказавшийся там офицер, и тоже кричать: "Юде!? Юде!?" Маму выволокли из сарая, она, благо сразу сообразила в чем дело, и благо, что в школе учила, и хорошо учила дойч, начала яростно, и на хорошем немецком открещиваться от своего имени. На свету ее рассмотрели, и принуждены были согласиться, что она, скорее Лида, чем то, что они подумали. Кстати белорусские неучи никогда не узнали, что это не они прилепили своей "англичанке" это обтекаемое прозвание, что оно родилось в драматический момент ее жизни и с помощью немецкого языка.
"Вот так, сынок, как одна буква может сыграть, а ты все пишешь, пишешь". - Сказала мне мама, причем, без всякой подковырки, а с печалью безрадостной констатации в голосе. Но я, помниться, тогда (не печатали совершенно, и даже надежда на то ниоткуда не поблескивала), обиделся, и ехидно напомнил ей, что своевременное принятие псевдонима, от больших неприятностей ее не избавило. Мама замкнулась, и впоследствии на эту тему со мной говорить отказывалась. Пересказываю то, что запомни–лось по прежним рассказам, запомнившимся кое как.
Вечером того же дня, явился вдруг в сарай другой фриц в плетеном погоне и с толстым ручным фонариком, и, руководствуясь своими соображениями, выбрал из сидячей толпы пятерых человек. Четверо - рабочие железнодорожники, пятая - девушка по имени Лидия. Впрочем, этот имен не спрашивал, велел всем выходить. На улице поджидала шестерка солдат с винтовками. Мама особенно настаивала, что с винтовка–ми. Офицер приказал - вперед, туда идти, за железнодорожное полотно, в ковыли. Отошли метров на сто пятьдесят, а там уже вырытая могила. Вернее какой–то ров, но всем стало понятно, что будет он могилой. Вечерело. Густой, дымно–красный закат. Теплый ветер, облеплял платьем колени. Офицер построил осужденных на краю рва, шагах в пятнадцати встали его стрелки. Ахтунг! Стволы смотрят в глаза. Вскрик офицера. И, как утверждает мама, дальше ничего. Очнулась от непонятного тявканья справа от себя в кустах. Наконец, разобрала, что голоса человеческие. "Титку, титку, ты живая, ползи сюда"!" Какие–то пацаны, как потом выяснилось, подсматривали за расстрелом, и сообщили девушке Лидии много интересного. Оказывается один из рабочих, "той що с чупром", в самый последний момент перед залпом, сделал шаг чуть вправо, как бы закрывая своим плечом стоящую рядом девушку. Он, кроме того, пока их строили, пока щелкали затворами, все утешал ее "не бойсь дочка, не кручиньсь". Мама напрочь не помнила никаких слов. "Тай, зря ен", сказал другой парнишка. "Почему?" Выяснилось, что один из солдатиков, молоденький, белобрысый, что стоял напротив нее, стрелял заведомо поверх маминой головы. Ничего особенно удивительного в этом факте не вижу - молоденькому пареньку, хотя бы и фрицу, трудно вбить пулю в симпатичную девушку, и если есть возможность увильнуть от такого задания, постарается увильнуть. Значительно большее мое любопытство вызывал всегда этот пожилой же–лезнодорожник, какое самообладание на краю могилы, степень не думанья о себе, вы–считывал ведь момент, когда шагнуть вперед, да еще, небось, так, чтобы выглядело не–преднамеренно.
Когда пришла команда по засыпанию рва недостреленная девушка Идея уже далеко отползла по ночным кустам. Утром у нее отнялись ноги, и два месяца она не могла встать с кровати, но это все мелочи.
Надо понимать, ей было не суждено умереть тем теплым вечером. Ни в качестве еврейки, ни в качестве русской.
В еврейском звучании ее имени заключалась не только опасность, но и польза. В послевоенном Харькове самым лучшим клубным коллективом обладал, конечно, Дом Милиции. Это был Олимп художественной самодеятельности города. Там происходили сочные вечера под новый год, в первомай, и в День министерского праздника, а в другие дни ставились скетчи, оперетки, и прочее в том же роде. Мама попала на эту вершину не снизу, а сверху, из профессиональных сфер: ее отчислили из Театрального института, где она училась, между прочим, одновременно с самой Людмилой Гурченко. Знакома, правда, не была. О причине отчисления мама распространятся не любила, что понятно, но, вместе с тем, чувствовалось, что и какого–то жгучего горевания по этому поводу у нее не было. Кажется, причиной было что–то объективное. Непорядок с голосом. Голос у мамы был замечательный, породистый, сопранистый, но гулял по ритму. То есть в хоре она держалась уверенно, как кирпич в стене, а, оказавшись в самостоятельном плавании в каком–нибудь дуэте, начинала торопиться дергая аккомпанемент. Вот с отделения музкомедии, на котором она пыталась подвизаться, маму и попросили, объяснив, что перспективы у нее нет.
В тот момент, когда как раз начиналась неприятная полоса в институте, кто–то из однокурсников познакомил ее, так просто в фойе, с впоследствии знаменитым Леонидом Быковым. Кажется, уже и к моменту знакомства за ним что–то числилось по киношной части. Леониду было совершенно все равно, как там у мамы с чувством ритма, он тут же стал "ухаживать". И явно "с самыми серъезными намерениями". "А что, сы–нок, был бы ты сейчас такой же маленький и лопоухий". Леонида Быкова мама мягко, но решительно отшила. Потом, когда его показывали в роли матроса Мокина, окончательно уверилась в том, что поступила тогда правильно.