Размышления коренного москвича об историческом и архитектурном облике столицы.
Юрий Нагибин
Москва… Как много в этом звуке…
Из чего ты построен? Простой и невероятно сложный вопрос. Спокойствия ради люди редко им задаются, а если и задаются порой, то быстро отбрасывают в утомлении. И в самом деле, чтобы ответить на него, надо припомнить и назвать сотни человеческих лиц, не меньше - жизненных обстоятельств, тысячи книг, картин, музыкальных произведений, сколько-то любовей и разрывов, дружб и ссор, и, конечно, оживет горькая память войны, для одних - фронт, для других - не менее страшный тыл, и потери, и жертвы, и обретения новых сил, но, сколько всего ни называй, чувство исчерпанности так и не придет.
Но если взять основной, самый важный, изначальный строительный материал, то станет куда проще: тебя строила Родина, ее земля и небо, вода и деревья, трава и цветы, смены времен года, дома и улицы, если ты увидел свет посреди городского пейзажа, тебя строили люди. Вначале все люди сведены в одного человека, который тебя кормит, греет, оберегает, и ты первому даешь ему имя в еще не названном мире - мама. Затем возле тебя (если ты везун) появляется поначалу не совсем понятное дополнение к маме, и ты уже при родителях, а там, откуда ни возьмись, посыплются дедушки, бабушки, родственники, друзья, знакомые, учителя, и ты оказываешься посреди народа. Но как Народ начинается с матери, так Родина начинается с малой родины: квартиры, дома, двора, улицы, деревни или города. Чувство к этой малой родине очень многое определяет в твоей последующей жизни, из него вытекает любовь к Большой Родине, оно - источник патриотизма. Моя малая родина очень значительна, ибо я коренной москвич. И вот об этом, бесконечно дорогом и важном, мне хочется поговорить в первую очередь: о моей - и одновременно всеобщей - Великой малой родине - Москве.
Мальчик с рыжей головкой смотрит в окно на расстилающуюся перед ним московскую окраину. Он видит раскисшую мартовскую землю еще не застроенного пустыря, пересеченного железнодорожной насыпью, по которой сейчас идет поезд; за насыпью - вскрывшаяся белесо-мутная река, на другом берегу, за необжитой землей, - кварталы новых высоких домов, а в глубине, на фоне лимонных утренних небес, голубой силуэт университета.
Мальчик стоит, вытянувшись в струнку, на подставке - деревянном кругляше, что придает ему сходство со статуэткой, тонкие руки засунуты в карманы джинсов, слева от него, в бутылке из-под кефира, тополиная веточка выпустила острые зеленые листики, они родственны друг другу - мальчик и веточка. По сторонам трогательно большой рыжей головы торчат розовые ушки, выдавая скрытое напряжение маленького наблюдателя, чьи глаза, жадно пожирающие мир, как и все лицо, скрыты от нас.
Я смотрел на него с уважением, нежностью и странной печалью, о причине которой догадался далеко не сразу. А когда догадался, то не изгнал эту печаль, а приник к ней сердцем. Я вспомнил другого мальчика, умевшего так же пристально и очарованно глядеть в окошко на дарованный ему мир: задний двор огромного дома в старом московском переулке, сухие, как наждак, а когда и мокрые, блестящие от дождя или толсто заснеженные крыши и вздымающееся над ними, прямо против окна, пятиглавье древней церкви Николы в Столпах. Один из куполов был усеян по темно-синему фону крупными золотыми звездами, потухающими с появлением небесных звезд. Но бывало, что месяц становился прямо над темным куполом, почти касаясь рогом верхушки креста, и тогда, зажженный им, пучок крупных золотых звезд вписывался в узорчатую ткань ночного неба. Стаи городских птиц кружили над Николой, воробьи и галки садились на кресты, а голуби на кокошники.
Но не только церковь привлекала мальчика. Его глаза с той же жадностью обращались к глубокому, как колодезь, двору соседнего высоченного дома - таинственной державе, куда не имели доступа чужаки под страхом смертной казни, к длинной плоской крыше, кроющей построенные стена в стену дровяные сараи, среди которых был напоенный чудесным запахом березовых дров сарай, принадлежащий семье мальчика, к голубятне над этой крышей в ближнем ее конце, к маленькому, с копейку, садику в глубине под окнами, с кустом сирени и скамеечкой возле увитой диким виноградом стены, - этот садик проглядывался лишь летом, когда распахивались окна и можно было, свесившись, глянуть вниз.
Простора, дарованного рыженькому наблюдателю, у этого мальчика, жившего в центре города, разумеется, не было, но он не чувствовал себя обделенным, ибо не мог насмотреться всласть и на то, что ему принадлежало. Я это твердо знаю, ведь я и был тем самым мальчиком, счастливым обитателем дома, выходившего фасадами на три (!) старых московских переулка: Армянский, Сверчков (бывший Малый Успенский) и Телеграфный (бывший Архангельский). Я застал эти названия, а вот о старом названии Армянского - Никольский или Столповский, по церкви XVII века Николы в Столпах, - знал с чужих слов. А еще он назывался одно время Артамоновским - по двору знаменитого дипломата времен царя Алексея боярина Артамона Сергеевича Матвеева.
Наш дом обладал не только тремя фасадами, но и двумя дворами, что тоже не часто встречается. Я жил во втором дворе, а в Армянский переулок выходил длинной, как тоннель, подворотней первый двор, и все же мы числились и писались не по Сверчкову или Телеграфному, а по Армянскому, о чем ничуть не жалели. В Армянском стояла на церковном дворе с чудесной решеткой, под сенью вековых ясеней и вязов, усыпальница бояр Матвеевых, которую мы в те годы упорно называли "гробницей боярина Морозова". И ведь существовал такой боярин, воспитатель царя Алексея; после женился он на сестре царицы, направлял всю внутреннюю политику России, драл семь шкур с тяглового люда и вызвал страшные "морозовские бунты", но мы, конечно, ни о чем таком не знали, просто была на слуху суриковская боярыня Морозова, а фамилия Матвеева ничего нам не говорила. Не знали мы и что гробница построена "в виде римского саркофага с двумя портиками и колоннами в 1820 году на месте избы с высокой тесовой крышей" - старой усыпальницы, но это нисколько не уменьшало очарование места, напротив, усиливало, ибо таинственный туман привлекательней для юной души холодного знания.
Было великим удовольствием перелезть через высокую решетку со стреловидными наконечниками, безжалостно рвавшими штаны, взбежать по замшелым, обшарпанным ступенькам и мимо источающих влажную стынь колонн испуганно посунуться к темному пролому в стене склепа, откуда шибало спертым могильным тленом. В кромешной тьме едва угадывались какие-то продолговатые каменюки - разбитые надгробья, как я теперь понимаю, но мы были убеждены, что видим кости и даже… обызвествленные боярские сердца. Да-да, я ничего не придумываю!.. Невероятно, но и повзрослев, я продолжал этому верить. Если уж быть до конца откровенным, то лишь сейчас за листом бумаги открылся мне бредовый вздор детского мифотворчества, столь прочно вросший и душу.
А еще была у нас армянская - с высоким куполом - церковь в глубине обширного светлого двора, мощенного лобастым, гладким, будто полированным, булыжником. Эту церковь построила богатая семья Лазаревых, возведенных Екатериной II в дворянское достоинство. Армяне спокон веку жили в нашем переулке, отсюда и название его, но предприимчивый род Лазаревых - их шелка и парчи считались лучшими в Европе - покрыл невиданным блеском старое армянское подворье. Особенно преуспел действительный статский советник и командор И. Л. Лазарев, завещавший своему наследнику построить училище для детей беднейших армян. Из этого училища возник впоследствии знаменитый Лазаревский институт восточных языков. Прекрасное здание его сохранилось в неприкосновенности и по сию пору. Равно и памятный обелиск действительному статскому советнику и командору.
А еще у нас был в переулке, да и сейчас стоит дом, в котором провел детство и юность великий поэт Тютчев. Там же жили декабристы Завалишин и Шереметьев, у последнего на квартире был арестован Якушкин.
Считается, что дети существуют вне истории, что жизнь их, пользуясь выражением бывшего насельника Армянского переулка, "вся в настоящем разлита". Это неверно. Дети живут и в истории, хотя она входит в их сознание нередко в причудливом мифологическом убранстве. Мы, дети Армянского переулка, не были равнодушны к тому, что наше жизненное пространство украшают старинные здания с их загадочными названиями, что в церковном дворике тени деревьев накрывают единственное на всю Москву строение - боярскую гробницу, что есть у нас Лазаревский институт, армянская церковь и очень, очень старые дома - обиталища знаменитых русских людей. Мы знали, что многочисленные сады вокруг нашего дома - остатки громадных царских садов, посаженных двести пятьдесят лет назад, что у нашего переулка на Покровке проходила некогда граница поселения знатных людей, и радовались этому обстоятельству, будто сами принадлежали к знати, и что Покровка запиралась на ночь "Кузьмодемьянской решеткой". Нам как бы сообщалась некая избранность, и, право же, в том нет ничего плохого, ибо другие ребята округи были отмечены и "вознесены" близостью Покровских казарм или Меншиковой башни. Главное - было бы чем гордиться. И мы гордились прошлым, так плотно обступившим наш замечательный дом, причастный Октябрю, - в нем находился штаб революционных печатников, равно гордились и самим домом с двумя дворами, по углам которых располагались винные подвалы. Эти дворы, вечно запруженные подводами с бочками, фурами, тугими рогожными кулями, распираемыми в разрыв сахаром и проспиртованной вишней, - в оглоблях здоровенные битюги, гривастые, с мохнатыми бабками, из-под забранных в узел хвостов то и дело выкатывают на булыжник пахучие яблоки - были предметом нашей особой гордости, доходившей до зазнайства. Подвалы, бочки, кули, битюги, равно и дровяные сараи, голубятни, помойка принадлежали удивительному настоящему нашего дома, революционная его слава - недавнему удивительному прошлому, свидетели и герои которого назывались теперь просто жильцами, а переулок, по которому писался адрес, погружал нас в удивительную историю Москвы, собравшей вокруг себя всю русскую державу. И мы, дворовая шпана, голубятники, хулиганы, футболисты, похитители пустых бутылок со склада, драчуны, велосипедисты, врали, рыцари, плаксы, стоики, лоботрясы, книжники, филателисты, циники, мечтатели, жили исторической жизнью в нашем историческом мире. Прямо напротив высокой просторной арки наших ворот и по сию пору стоит замечательный дом XVIII века, построенный, как мы тогда быстро смекнули, самим Растрелли. Мог же он построить за Покровскими Воротами пышный дворец, в пору торжества классицизма презрительно именовавшийся "комодом", но для нас, мальчишек и девчонок, свободных от классических пристрастий и предвзятости, прекрасный, как мечта, со своими белыми колоннами и белой лепниной, дивно выделявшейся на лазоревом фоне стен. Так почему бы не построить великому зодчему и дома на углу Девяткина и Сверчкова? Должен сказать, что мы плохо отличали барокко от классицизма.
Там помещалась китайская прачечная, и клубы пара, то и дело вырывавшиеся из дверей, окутывали фасад пухлым белым облаком, мешавшим проглянуть его красоту. Немало часов просидел я на косой каменной тумбе, отмечавшей с переулка въезд в наш двор, томясь загадочностью чужой непонятной жизни. Вдруг - всегда вдруг - из дома выбегал узкий и легкий телом китаец с седым бобриком волос и худым лицом, обтянутым по лбу, скулам и вискам такой тонкой восковистой кожей, что казалось, она вот-вот лопнет. С уголков рта у него свисало по крысиному хвостику, а с подбородка - несколько длинных толстых волос. Он держал у плеча на ладони левой руки, согнутой в локте, сверток в тонкой розовой бумаге. Прежде чем перейти улицу, он по-птичьи, толчками, поворачивал голову направо и налево, удостоверяясь в безопасности пространства. Затем устремлялся вперед, быстро семеня прямыми, как палки, ногами. Он прошмыгивал мимо меня в своей темной легкой одежде - широкие штаны, рубашка балахоном - и скрывался в сумраке подворотни, куда не проникали солнечные лучи. Меня задевал ветерок, рожденный его близким проскользом, и несколько мгновений звучала тихая музыка - колокольчики, нежный мелодичный перезвон, который я действительно слышал ушами, а не творил внутри себя. Китаец уже давно скрылся, а темное волнение не затихало во мне, странные, неясные, печальные образы возникали и таяли, не позволяя вглядеться в себя и назвать словами, единственно дающими власть над явлениями и грезами…
Вечером в прачечную приходила большая, как карусель, и такая же нарядная, вся в лентах, бусах и ярких тряпицах, молодая китаянка, увешанная с головы до крошечных ног бумажными фонариками, веерами, трещотками, летающими рыбами, драконами, причудливыми игрушками из сухой гофрированной бумаги. Ах, эти ноги со ступнями-обрубками, я не мог к ним привыкнуть! И ведь я догадывался, что китаянка не испытывает страданий, и даже как-то смутно знал, что ноги у нее не обрублены, а воспитаны в детстве тугими пеленами, и все же лучше было не смотреть вниз. Я прилипал взглядом к ее круглому, с подрисованными бровями, неподвижно-нарядному кукольному лицу. Китаянка с трудом протискивалась в маленькую дверь.
Мне представлялось, что, оставив свои лохани с хрустальной пеной, каталки и утюги, китайцы зажигают цветные фонарики, раскрывают нарядные веера и начинают тихо, чинно, плавно танцевать под сладкозвучье колокольчиков и трещоток с непременной кровавой капелькой сургуча на деревянной ручке, а в парком, влажном воздухе реют летающие рыбы, преследуемые драконами…
Прачечная давно закрыта, китайцы уехали стирать к себе на родину, а дом, посвежевший и поюневший, будто распрямился, одаривая своей нарядностью два переулка: Сверчков и Девяткин.
Сверчков не долго радовал нас. Там началась вырубка старых садов. В предсмертной тоске, шумя ветвями и листвой, падали под пилами и топорами вековые дубы, могучие вязы, ясени, дивные клены, уничтожались сирени, жасмины, ракиты. На пустырях возникали строительные площадки. Но хилые городские деревца, которыми так щедро обсажены московские улицы, добывают из-под асфальта слишком коротенькую, чахлую жизнь своими бедными корнями, они поздно зацветают, рано желтеют, облетают и очень мало дают для оздоровления спертого городского воздуха. По-настоящему освежают город лишь растительные массивы - сады и парки.
Нашему крылу дома сказочно повезло. Запертые на замок с дней революции, открылись парадные двери, и мы получили выход в тихий, задумчивый, не тронутый школьным строительством Телеграфный переулок.
Он обстроен высокими, добротными доходными домами, есть там и несколько приземистых одноэтажных зданий XVIII века - приспособленные под жилье конюшни, но главным его сокровищем была и осталась знаменитая бело-розовая Меншикова башня, как издавна прозвали в народе храм Архангела Гавриила, приютившая у своего подножия скромную церковь Федора Стратилата. Башню возвел в 1705–1707 годах по повелению царского фаворита лучший московский зодчий той поры Иван Зарудный, первый художественный цензор России. Церковь построил на век позже любимый ученик Матвея Казакова И. Еготов…
Жизнь увела меня от места моего начала. Мы переехали в один из тихих арбатских переулков, и Москва открылась мне, уже юноше, иной прелестью. Там, в первом мире, царили XVII–XVIII века. В своем рассказе я несколько сузил пространство детства, оно не замыкалось в Чистопрудных переулках, было шире, охватистее. И расширялось оно преимущественно в одну сторону, совпадающую с изначальным направлением роста Москвы: Покровка - Басманная - Разгуляй - Елоховская. Москва тянулась за царевым путем из Кремля в подмосковные вотчины: Покровское, Измайлово и Преображенское. И я тянулся туда же, ибо у Покровских Ворот находилась моя школа, на Басманной - Дом пионеров, у Разгуляя - футбольное поле, на Елоховской - поликлиника, а в Лефортове - площадка для военной игры. Я следовал за царем Алексеем до Немецкой улицы, здесь наши пути расходились: царский возок двигался прямиком, я же отваливал вправо, к Лефортову.
А вот в Приарбатье меня окружила Москва, какой она стала после пожара 1812 года. Вместо дворцов, палат и городских усадеб - реже каменные, чаще деревянные, оштукатуренные особняки об один-два этажа. Вместо пышных храмов, преимущественно нарышкинского барокко, небольшие церковки и много, много старых деревьев, но не в садах, а в палисадниках и малых двориках; из-за каменной или чугунной ограды клены простирали над узкими тротуарами раскидистые ветви в лапчатых листьях. Сухой осенью нежно шуршали арбатские ночи. Тихи, тенисты и уютны были эти редко прямые, куда чаще извилистые, причудливо искривленные переулки. Как славно было здесь жить после всех ужасов наполеоновского нашествия, небывалого в истории Москвы опустошительного пожара, пощадившего по странной игре случая все триста шестьдесят полицейских будок.
После пожара комиссия во главе с лучшим зодчим Бове, создателем Большого театра, Триумфальных ворот, Градской больницы, разработала типовые, как мы сейчас говорим, проекты жилых домов для людей разных званий и достатка. И когда любуешься многочисленными особняками той поры, сохранившимися не только в районе Арбата, но и в других частях города, то радостно удивляешься их разнообразию, и старушка Москва, впервые подчинившаяся строительному плану, сохранила свой живой облик, и прав был некий коренной москвич, писавший в те годы: "…ходя по Москве, вы не идете между двумя рядами каменных стен, где затворены одни расчеты и страсти (накопительские, надо полагать. - Ю.Н.), но встречаете жизнь в каждом домике отдельно". Хоть и коряво, но хорошо сказано!..