Поднос был увесистый, мне с трудом удалось с ним в руках отомкнуть калитку, и все на улице поглядывали, что это я такое несу. Эмеренц нигде не было видно, но не особенно приглушаемые на сей раз движение за дверью и разговор выдавали: она там с кошкой, наверное, беседует. Она ведь и Виоле всегда что-нибудь втолковывает, объясняет. Я крикнула, что, к сожалению, не могу держать все у себя и оставляю здесь, на столе, может потом взять. Тогда она протиснулась все-таки ко мне, приоткрыв дверь ровно настолько, чтобы ни кошка не выскочила, ни внутрь нельзя было заглянуть. Платье на ней было уже обыкновенное, будничное, а не выходное. Ни слова не говоря, вынесла она из служившей чуланом боковушки огромную кастрюлю, свалила в нее все вперемешку: мясо, торт, салат и снесла в туалет; слышно было, как она ложкой выгребает в унитаз содержимое и спускает воду. Пес бесновался, но не получил ни куска. Эмеренц даже близко его не подпустила, отпихнув ногой. Тут я снова ее испугалась, уже не на шутку, и посильнее натянула поводок, хотя знала: попробуй она в припадке ожесточения вдруг кинуться на меня, пес ее же и возьмет под защиту. Между тем разделалась она и с бутылками: шарахнула их за горлышко о косяк; шампанское так и рвануло, собака взвизгнула с перепугу, а Эмеренц, выкинув в мусорный ящик осколки, принялась подтирать мокрый пол. Запахло, прямо как в корчме. Именно в эту минуту принесла нелегкая Шуту, Адельку и Полетт, всех сразу. Но мы представляли слишком уж нерасполагающее и малопонятное зрелище: я, стоящая столбом, Эмеренц, мрачно размазывающая половой тряпкой вино, подвывающий пес… и они предпочли подобру-поздорову удалиться.
И я окончательно укрепилась в своей уверенности, что за столом у нас свершилось убийство: наряду с едой Эмеренц и с таинственным гостем учинила символическую расправу. Несколько лет спустя мне, впрочем, довелось познакомиться с жертвой. Ею оказалась стройная, красивая молодая женщина, вместе с которой пробирались мы сквозь толпу в день поминовения усопших. Трудно было выбрать день менее подходящий для посещения кладбища, но остальные были у нее целиком посвящены деловым столичным визитам и прочим более насущным вещам. К порогу сказочного вида склепа возложила она цветы: обернутые в целлофан розы на длинных стеблях, не подозревая, что их в тот же вечер украдут - и очень сожалея, что не смогла навестить Эмеренц в обещанное время. Тогда бы еще застала ее в живых. Но с тех пор, как отец и дед, который давно жил за границей, отошли от дел, ей самой пришлось возглавить предприятие - и так уж сложилось в ту европейскую поездку, что отпал именно Будапешт; прямой был резон подождать другого удобного случая, чтобы совместить и нужное совещание, и Эмеренц. Нью-Йорк - все-таки неближний свет.
Мы поужинали с ней - конечно, не так раскошно, как ее когда-то намеревалась угостить Эмеренц; не за оставшимся в далеком прошлом праздничным столом со свечами, которые отражались в муранском стекле. Я подала, что уж нашлось в холодильнике, рассказала, как тяжело Эмеренц пережила несостоявшееся свидание. Гостья удивилась: зачем же обижаться так из-за передвинутой даты, подобное - не редкость в деловом мире. На кладбище было сыро, промозгло; с веток капало; как раз у склепа, словно по наущению Эмеренц, поднялся ветер, не давая молодой женщине поставить на могиле свечку. Пламя, едва зажжешь, тут же гасло, будто старуха силилась его задуть с того света. Не раз уже после ее смерти возникало такое чувство, будто она где-то тут: повернувшись на каблуках, незримую фигу показывает в ответ на наши угрызения совести, на искательные попытки сделать шаг навстречу. Словно нет-нет, да и мелькнет опять перед внутренним взором тень ее загадочного существа.
Самым гнетущим было сознавать, что встреться они, Эмеренц, наверно, поняла бы: гостья не собиралась ни уколоть, ни оскорбить ее; что перед ней уже не ребенок, а взрослая здравомыслящая женщина, которая не пренебречь хотела ее лихорадочными приготовлениями, а лишь согласовать свои личные возможности с делами, вполне отдавая себе отчет, какие чувства она, еще крохотное беспомощное существо, могла возбуждать когда-то у Эмеренц, и чем вся их семья обязана бывшей своей служанке. Деля с нами наш диетический ужин, она учтиво, но без сантиментов выразила сожаление, что так и не удалось увидеться - в сущности, познакомиться - с Эмеренц, которую любить, конечно, любила, но совсем не помнит; слишком еще была мала, даже лицо забыла. А мне подумалось: что сказала бы эта любезная особа, узнай она, как убивала ее в своем воображении бывшая нянька, чей рассудок в те минуты застлало мстительное удовлетворение, восторжествовав над отвергнутой (казалось ей) любовью; как - в образе жаркого - швырнула Эмеренц собаке эту некогда спасенную, но оказавшуюся недостойной девчонку: на, жри.
Все это было, конечно, еще впереди, далеко впереди, а пока, возвратясь домой, я чувствовала одно: что повела себя с Эмеренц нехорошо, даже оскорбительно. Не надо было разрешать ей приглашать к нам кого-то, не надо было потворствовать ее намерению создать видимость, будто она живет в семье, а не в полном одиночестве, и тем усугублять ее склонность к скрытничанию. Не следовало и себе позволять эту глупую фанаберию: возвращать ей оставленное; чуть не в лицо тыкать то, чего она видеть больше не желала. Может, ей легче было бы справиться с собой, преодолеть этот свой непонятный душевный кризис, знай она, что от ее стараний есть хоть какой-то прок. Не во всяком ведь отеле сготовят такое великолепное угощение. Нет, ничего нельзя было швырять обратно. Кто-то больно обидел старуху, заслуженно, незаслуженно - не знаю; может, и есть этому легко объяснимая, лишь ее пониманию недоступная причина; что-то она усваивает с трудом, воспринимая по-своему, хотя некоторые вещи, не в пример многим, схватывает мгновенно. Но зачем было еще и мне затрагивать ее больное место? Вон собака не обиделась же, как она ее ни колошматила; животное все угадывает, ощущает своими таинственными нервными волоконцами.
Мы легли, настроение у меня было плохое. Муж заснул сразу, но я никак не могла, все споря с собою. Наконец опять оделась; пес, лежавший через комнату от нас, встрепенулся при этих звуках, но лишь чуть слышно заскребся в дверь, точно не желая привлекать внимание мужа. Ладно, идем вдвоем. Правда, всего в нескольких шагах, но одной уж больно неуютно ночью на улице.
И мы отправились, наподобие героев памятной мне с детства "Энеиды": как шествовал "муж благочестивый" из шестой песни поэмы. Ibant obscuri sola sub nocte per umbram perque domos Ditus vacuas. Вероятно, именно тогда что-то окончательно решилось между мною и Эмеренц, прояснилось в наших с ней отношениях. И вот в ночных сумерках подошли к ее калитке. Я нажала кнопку и стала ждать ее появления. Было уже далеко за полночь, но лампочка в холле еще горела, а я знала, что она не ложится, не погасив наружный свет. Вскоре она и правда вышла, остановясь по ту сторону железной ограды. Запыхавшийся пес встал передними лапами на ее каменное основание.
- Хозяин заболел? - сухо, деловито осведомилась Эмеренц, понизив голос, чтобы не потревожить спящих жильцов.
- Нет, здоров… Можно к вам?
Она впустила нас в палисадник, заперев за нами калитку. Собственная ее дверь опять была плотно притворена, хотя она только что вышла. Собака улеглась у порога, носом к щели, давая кошке знать о себе. Хотелось сказать Эмеренц что-нибудь мягкое, примирительное: мол, понятия не имею, что там произошло у нее, но только страшно жалею о своем глупом поведении и, даже не зная почему она вышла из себя, очень, очень сочувствую. Но я лишь на бумаге умею выражаться складно, а в жизни с трудом нахожу нужные слова; на язык не шло ничего, и в конце концов я сказала только:
- Есть хочется. Не осталось у вас чего-нибудь?..
Словно погода нежданно переменилась, и солнце выглянуло из-за свинцово-серых туч: так, вопреки всякой логике, внезапная улыбка осветила лицо Эмеренц. "А ведь она очень редко улыбается", - мысленно сделала я для себя открытие. Первым делом пошла она помыть руки, как я догадалась по плеску воды в туалете. Эмеренц никогда не касалась съестного, не вымыв рук. Потом настежь распахнула кладовку, где, как оказалось, держала не только съестные припасы, но и все для сервировки. Пес сунулся было туда, но я поймала его за поводок, Эмеренц тоже цыкнула, и он послушно лег. С полок были извлечены желтая камчатная скатерть, тарелки, ножи - и мясо, но не то, оставшееся от приготовленного для гостьи, а другое, приправленное пряностями, удивительно вкусное. Я с аппетитом ела, кости доставались Виоле. Не отказалась я и от вина, разливного, из оплетенной бутылки, хотя не питаю склонности к алкоголю; но тут уж не до разборчивости, иначе зачем было и заявляться. Становилось ясно: сейчас я в чьей-то роли, в образе той гостьи, которую она напрасно прождала, ради которой столько старалась - и мне тогда еще совершенно незнакомой. Мы с Эмеренц теребили Виоле уши, играли ее лапами; потом Эмеренц вышла меня проводить, как будто я, по крайней мере, в Кёбаню собралась в этом своем халате и шлепанцах на босу ногу. Разговаривали единственно о собаке, точно важнее в ту ночь не было темы: о ее повадках, редкостном уме, отличных статях, а несостоявшийся визит, как по уговору, обошли молчанием. Передав мне возле нашего дома поводок и подождав, пока я войду в палисадник, Эмеренц медленно, размеренно, тихим голосом произнесла, будто обет принимая под покровом той полуреальной вергилиевой ночи:
- Никогда вам этого не забуду.
Муж даже не пошевелился, когда я опять улеглась. Но Виолу еле удалось отослать на место: слишком уж много волнений за один день. Наконец и пес, повозившись, заснул, хотя уже не в комнате моей матери, а на пороге ванной. И звучное, почти мужское похрапывание разнеслось оттуда по квартире.
Уборка старья
По-моему, именно с тех пор Эмеренц по-настоящему меня полюбила: безоговорочно и почти сурово, будто по какой-то безотчетной роковой обязанности. В том же году, в День матери, она - опять в своем выходном платье и с Виолой на поводке - объявилась рано утром у нас в спальне. Мы - я, мигом проснувшись, муж, с трудом приходя в себя после снотворного, щурясь от лившегося в распахнутое окно яркого света - уставились на вошедших. На собаке, которую Эмеренц подвела к моей постели, была ветхая круглая черненькая шляпчонка со свежесрезанной розой за ленточкой; ошейник тоже был весь увит цветами. И каждый раз потом она вот так стала появляться в этот день и возглашать нараспев благодарственный стишок от имени Виолы:
За приют, за пищу, за труды, ученье,
За любовь и ласку вам благодаренье,
Долголетья, счастья ниспошли вам небо,
А полюшко вдосталь уроди нам хлеба.
Стишок, который Эмеренц, вероятно, декламировала еще на школьном празднике, когда-нибудь после русской революции пятого года, незадолго до первой мировой войны, опять и опять звонким чистым голосом повторялся возле нашей постели; пес опять и опять возобновлял (конечно, тут же пресекаемые) попытки соскрести лапами свою невесть откуда взявшуюся шляпчонку. И каждый раз в завершение ритуала добавлялось: "Низкий мой поклон, любимая хозяйка, розу с моей шляпы на-ка, получай-ка". И обязательно бывала эта роза. И я как вижу на ком-нибудь такую черную шляпку, всякий раз вспоминаю обоих: Эмеренц в выходном платье, Виолу с цветочной гирляндой на шее, с ушами, свисающими из-под узких полей. И рассветное благоухание длится; срок в замке Синей Бороды пока не настал - и для Эмеренц не наступил еще вечный день с его вечным сиянием, неиссякаемым благовонием трав и цветов…
Мужа так раздражало это священнодействие, что он с вечера вообще не ложился, предпочитая продремать ночь в кресле и в халате - или стелил себе в комнате моей покойной матери, закрываясь там, до того ему было не по себе, когда его заставали в постели неодетым. Вообще преувеличенная эта любовь и своеобразные способы ее выражения были ему совсем не по душе.
Ибо Эмеренц ведь не простой любовью меня любила, а истинно библейской, хотя Библии после школы никогда, наверное, и в руки не брала. Но и не зная заповеди апостола Павла, Эмеренц жила по ней. Едва ли, кроме моих родителей, мужа и сводной сестры, этих четырех главных опор моей жизни, найдется кто-нибудь, любивший меня с такой безусловной, безоглядной преданностью. Чувство это больше всего напоминало Виолу, это пес питал подобную же слепую, надрывно-страстную привязанность - только не ко мне, а к ней. Где бы Эмеренц ни работала, бывало, бросит все - и к нам при мысли: вдруг мне что-нибудь нужно. И не убежит обратно, не убедясь в противном. К вечеру же непременно сготовит что-нибудь в подарок. Однажды началась в нашей округе уборка старья, и все понесли за ворота ненужный домашний хлам. Эмеренц обошла окрестные улицы, подобрала все, показавшееся ей чудным и любопытным, помыла, привела в приличный вид и подсунула нам.
Позднейшая ностальгическая мода на старину еще не успела распространиться, а она уже уверенной рукой выбирала то, что стало впоследствии очень цениться. Как-то утром в кабинете мужа обнаружились: картина в поломанной раме, хотя сама по себе не совсем уж плохая; лакированный мужской сапог; чучело сокола на ветке; кипятильница с герцогской короной на крышке и гримировальный набор, оставшийся, видимо, после какой-то актрисы: его сладковатый смрад мы сразу и ощутили после пробуждения. День вообще начался беспокойно. Пес выл; наверно, совершая свой обход, Эмеренц захватила его с собой, а потом возбужденного, перенюхавшего все кучи, заперла в соседней комнате, чтобы не мешал, пока будет перетирать и размещать свои сюрпризы, коллекцию которых довершили деревянный гном из чьего-то сада и пооббитая коричневая гипсовая собачка. Собственно, именно Виолина возня подняла нас в то утро с постели, а дальнейшее вызвано было тем, что муж встал и раньше меня вышел из спальни. Просившаяся из комнаты собака настойчиво тявкала, Эмеренц же нигде не было видно: с тактом истой благодетельницы она скромно отступила в тень. Войдя в кабинет с книжными полками во всю стену и увидев там на ковре, как раз перед английскими классиками, оскалившегося ему навстречу гнома в обществе одинокого сапога, муж впал в форменное неистовство. К тому же Эмеренц пристроила на полке, задвинув "Улисса" поглубже, еще кипятильницу со всунутым в нее бумажным цветком; а повыше, на камин, водрузила и сокола. Невнятные восклицания, нечленораздельные проклятья заставили меня поспешить туда. Ни разу еще муж не повышал голоса до крика, а тут… никогда бы не поверила, что под этой спокойной внешностью может таиться такая бешеная страсть. Не довольствуясь красноречиво выраженным недоумением по поводу того, что с самого утра творится в этом доме и философскими развернутыми сомнениями, стоит ли вообще жить, если на всех коврах будут возникать какие-то безобразные гномы и кавалерийские сапоги со шпорами с орлиными головками на концах, он еще вдобавок метался в сердцах от одного подношения к другому.
Ужасное было утро, я не знала, что и делать. Тщетно объясняла ему: это наглядное подтверждение любви Эмеренц к нам, только чудное, преломленное через ее собственную оптику, отражающее ее выбор, ее разнообразные склонности и пристрастия. Только не надо этой беготни, этого крика; невозможно слушать! Муж повернулся и кинулся вон из дома. Собственно, только жалость меня переполняла: никогда еще я не видела его таким взбудораженным и беспомощным После он рассказал, смущенно посмеиваясь: подметавшая тротуар Эмеренц с ним поздоровалась, а когда он молча промчался мимо, проводила снисходительной улыбкой, точно невоспитанного мальчишку: не здоровается, хотя прекрасно знает, что надо; ну да пускай его, с возрастом поумнеет. Старуха вообще не понимала наших отношений; что я нашла в муже, оставалось для нее загадкой - но уж какая есть, такая, дескать, и есть; приходится мою терпимость принимать, как сама я сношу ее нежелание пускать меня к себе. Что поделаешь, раз уж такой "хозяин" попался: все они, мужчины, немножко с приветом.
Мужу из всех подарков предназначался, положим, лишь один, зато, бесспорно, стоящий: выкинутый кем-то Торквато Тассо в красивом кожаном переплете. Томик этот, не сразу мной обнаруженный, я быстренько засунула за другие книги; но как быть со всем остальным… с этим, к примеру, гномом в облезлом зеленом переднике, в шапочке с помпоном и фонариком в руке. Кухня у меня тоже, правда, была уставлена множеством вещей довольно своеобразных, доставшихся еще от бабки. Чего тут только не было: и мучной ларь, и тесторезка, и колбасный шприц, и безмен, и старинные разновески. И почти уже музейная редкость: кофейная мельница фирмы "Пежо", которая некогда изготавливала единственно лишь кухонную утварь. Так что и гному нашлось местечко под раковиной. А кипятильницу я приспособила под порошок для чистки посуды. В коробку же из-под грима переложила собственные туалетные принадлежности.