В 1999 году РИФ ТПП выпустила сборник повестей и рассказов Верещагина "Размышления о воспитании за отцовским столом".
Один из рассказов этого сборника.
Павел Верещагин
Размышления о воспитании за отцовским столом
Когда встал вопрос о вещах, оставшихся после смерти деда, мой отец, всегда существовавший вне быта и мира вещей, а точнее сказать, в научных высотах над этим миром, вдруг проявил неожиданную заинтересованность практического свойства. Он захотел перевезти за тридевять земель в Ленинград дедов письменный стол.
- Ты не представляешь, что это за стол! - с подозрительной горячностью заявил он маме. - Это чеховский стол. Да–да! Папа купил его в Ялте в двадцать девятом году. Привез на извозчике, вся больница сбежалась смотреть.
Последние годы своей феерической жизни, в которой в избытке было и огня и вод и медных труб, дед провел врачом–консультантом (на девятом десятке) подмосковного туберкулезного санатория, во флигеле дореволюционной постройки, на отшибе, в двух комнатках с верандой. Жил без родственников, в обществе добрейшей Любови Никаноровны. После его смерти осталось довольно много старинных, но ветхих вещей, которые Люба сохраняла сколько могла, но решив в конце концов перебраться к сестре в деревню Вологодской области, бросала на произвол судьбы. Родители специально приехали на неделю в дедову квартиру, чтобы завершить все формальности и навсегда проститься с его последним гнездом. Так получалось, что большинство вещей, а в особенности мебель, оставались на милость соседям. Вот только стол отец вдруг захотел забрать.
Мама разглядывала стол скептически. Находился он в весьма плачевном состоянии: сукно на столешнице было залито чернилами и прожжено, одна из башенок треснула, лак… от лака осталось одно название. Впрочем, аристократическая канцелярская порода, если так можно выразиться, в столе была видна сразу. Если в этом месте подлакировать, а здесь заменить… - практически думала мама, одновременно прикидывая, во сколько нервов, времени и денег обойдется доставка стола в Ленинград. Сначала до Москвы, там - на вокзал, с вокзала - багажом. Как? Увязывать? Паковать? А как в Ленинграде? Грузотакси? Не найдешь. Левый грузовик? И везде договариваться с грузчиками, с шоферами, везде лестницы, заклинившие створки двери, узкие современные лифты… Намучаешься.
- А откуда известно, что он чеховский? - спросила она.
- Откуда? Продавец на барахолке сказал, - рассеянно обронил отец. И тут же добавил: - Но потом артист Телегин, помнишь, мы встречались с ним в Мытищах, подтвердил, что видел в ялтинском доме Чехова точно такой же стол.
Нельзя сказать, чтобы ответ добавил маме энтузиазма.
Смущало и то, что выбор отца был явно субъективен. Это было видно невооруженным глазом. Кроме потрепанного стола весьма сомнительной чеховской принадлежности в комнатах деда оставалось замечательное кабинетное пианино немецкой фирмы "Зоммерфельд" с инкрустированной крышкой и старинной бронзовой струнной рамой; ореховая горка штучной работы, со стеклами особого покрытия, будто расписанными морозом; трехметровое двусветное зеркало с накладным узором из змей и гроздьев винограда - вещи еще из дореволюционного приданого моей бабушки, дочери, как говаривалось полушепотом, весьма состоятельных (в то время) родителей.
Эти вещи, иногда следовавшие за дедом в его кипучей жизни, а иногда дожидавшиеся его у кого–то из родственников в Москве, после многих переездов вид имели местами жалкий и требовали основательной реставрации, но представляли несомненную ценность.
- Если бы мы этим занимались… Понимали в этом… Тогда бы нужно было все забрать. Найти какого–нибудь жулика, жучка… Такие старые вещи больших денег стоят, - говорил папа с внушительностью, свойственной кабинетным людям, которые всегда прекрасно знают, как можно было бы жить припеваючи. - Но ведь мы не станем… - философски замечал он.
"Не станем", - мысленно соглашалась мама, вполуха слушая практические рассуждения отца. Куда там! Эти вещи и представить трудно в нашей современной среднегабаритной квартире… А реставрировать, продавать… Это не для нас… Конечно, кто другой… Например, доцент Жучко с папиной кафедры, тот бы не упустил. Тот бы и перевез, и продал. Ну и пусть! Зато у нас уже пять учебников написанных на полке. И сыновья…
Целый день вопрос о столе висел в воздухе, не решаясь ни в одну, ни в другую сторону. Родители избегали прямого разговора на эту тему. Отец высказывался о посторонних предметах, и как–то особенно бодро, но в его голосе не слышалось уверенности.
А за ужином он сказал маме:
- Знаешь, я был в детстве очень слабым ребенком. Как говорится, с трудом приживался на этом свете. Это уже потом стал тренировать себя и окреп. А в детстве все болел, со сверстниками почти не играл. И вот, послушай, самое яркое воспоминание моего детства: зима, горло замотано, видимо, ангина; я в валеночках - по полу все время сквозило; подойду потихоньку вот к этому столу, а за ним сидит папа и что–то пишет. Лампа зеленая горит, стаканчик костяной с карандашами, и от этого так уютно становится, надежно, что ли. Может все–таки возьмем? А вдруг он и вправду чеховский? А отремонтирую его я сам. Вот увидишь!
Мама сдалась. Стол был отправлен к Ленинград малой скоростью. Грузовик заказали в больнице. Почему–то помню, что грузчики заставили отца распить с ними поставленную за труды бутылку.
Это было в мае шестьдесят восьмого года. Там, на западе, цвела беспокойная пражская весна. Как–то под вечер над городком и клиникой, заполнив все небо своим гудением, в сторону границы проплыла целая (как определил отец) авиационная дивизия. Один или два самолетика, чертящие в небе свои белоснежные растворяющиеся линии, вызывают умиление и грусть по детству. Сто или двести самолетов, тройками и пирамидами проплывающие в одном направлении, - это, честное слово, страшно. Отец в то время был преподавателем военной академии и носил погоны подполковника. Со дня на день ждали, что его отзовут из отпуска и мобилизуют. Война была на памяти еще почти каждого взрослого.
И все–таки этот стол…
Интересно, что наши с братом самые яркие детские воспоминания - мы недавно обсуждали это - тоже связаны с этим столом и похожи на воспоминания отца: вечер, расписанное морозом окно, в его верхней, протаявшей части - какое–то лубочное, гоголевское зимнее небо: серпик месяца, звезды; изумрудное бильярдное сукно светится и живет в круге от настольной лампы - отдаленные окраины необъятного стола теряются в полумраке; посредине - писчий лист, положенный на кожаный бювар с полосатой подкладочкой, которая через розово просвечивающую бумагу подсказывает расположение строчек; отец что–то пишет; его рука с неспешной методичностью перемещается вдоль листа и оставляет за собой привязанную к кончику пера каллиграфическую строчку с ворсинками хвостиковых букв, не нарушающими порядка, но придающими линейности мохнатость и теплоту; на сукне, у подножия трех разнокалиберных колокольчиков, служащих крышечками крошечных, всегда сухих чернильниц, в раз и навсегда установленном порядке: белый костяной ножичек для разрезания бумаги, желтая трофейная линейка с двумя масштабами (привычные сантиметры и диковинные дюймы) и страшноватыми, излишне строгими к шаловливым детям (история мальчика–с–пальчик) готическими буквами, мраморный надувшийся, очень тяжелый и холодный на ощупь ежик для прижимания бумаг, серебряный календарь с вращающимся тельцем, в окошечках которого вследствие хитроумного перемешивания расположенных внутри пластинок появлялась после переворота следующая дата, плексигласовый трафарет с предусмотрительно заготовленными для рисующего кружочками, квадратиками и треугольничками. Видимо отец в доступной для детей форме рассказал смысл выводимых им формул, потому что, замечтавшись, можно было почти наяву увидеть расставленные по зеленому сукну крохотные пушечки, которые вместе с упругими шариками белого дыма выплевывали кругленькие медные ядра, перелетающие через стол по выверенным отцом траекториям.
- Удивительный стол! - говорил отец. - Вы не представляете, как хорошо за ним работать! Мысли сами приходят в голову.
Казалось, он и завтракает по утрам в некотором нетерпении: как бы поскорее сесть за стол и начать работать. Мы иногда подозревали, что во время долгого отсутствия, в командировке или в отпуске, отец скучал по столу, как по живому существу.
Иногда, когда никого не было дома, я заходил в кабинет, чтобы посидеть на отцовском месте. Чувства, охватывавшие в кабинете, были возвышенными. Мысль о том, что этот старинный стол повидал на своем веку немало выдающихся людей, что этих башенок и ящичков касались великие руки, вызывала почтение и давала простор фантазии. Если я или брат слишком шалили, нас усаживали в кресло рядом со столом, успокоиться и подумать о вечном, о своем поведении. Арестованные за провинности игрушки прятались в правую тумбу, туда, где хранились наиболее дорогие фотографии и семейные реликвии: дедов значок студента казанского университета с двуглавым орлом, его золотые часы с цепочкой и надписью на немецком языке, медальон с локоном бабушкиных волос…
С этим столом, собственно, и связана настоящая история.
Моего младшего брата Митю первый раз пригласили сниматься в кино, когда ему было одиннадцать лет.
Попал он в кино случайно, благодаря маминому брату дяде Жене, человеку разносторонне и щедро одаренному, который был вхож во все возможные слои общества и везде любим.
Режиссер Гроссман собирался снимать ленту о школе и набирал маленьких артистов на детские роли, делал пробы. Большинство исполнителей было уже подобрано, главную роль должен был играть сын артиста Табакова; набирали эпизоды и массовку. Но все еще не было исполнителя на небольшую, но важную по смыслу роль второго плана - классного философа и резонера, комментирующего происходящее ироничными чайльдгарольдовскими афоризмами. Собственно, типаж роли был очевиден, Гроссман просмотрел уже два десятка детей, подобранных его ассистентами по школам и самодеятельным студиям; многие из них вполне подходили, но режиссеру все не хватало какого–то второго плана, какого–то дополнительного измерения… Гроссман нервничал, отсутствие исполнителя задерживало.
Как–то оказавшись с Гроссманом за одним столиком в ресторане Дома кино, дядя Женя, который был в то время администратором труппы эстрадных акробатов, услышал разговоры о поисках артиста на эту роль, послушал рассеянно нервные пререкания Гроссмана с ассистентами и вдруг заявил, что знает мальчика, который им нужен.
- Это, конечно, ваш сын? - устало поинтересовался печальный Гроссман.
- Нет. Племянник, - сказал дядя Женя.
И не обращая внимание на улыбочки гроссмановской камарильи, тут же пошел к телефону договариваться о том, чтобы Митьку, который в это время находился в лагере за городом, привезли на пробы на Ленфильм. Дядя Женя называл это сводить концы с концами.
Нужно сказать, что уже в одиннадцать лет Митька был весьма своеобразным персонажем. Как раз в этом возрасте он начал все больше и больше становиться похожим на маму, перенимать ее обаяние. Секрет маминого обаяния заключался в неизменном интересе и расположенности к людям, в интуитивном их понимании и в ироничной снисходительности к их слабостям.
Кроме того Митька, который сызмальства был любимцем и в подмосковном доме деда, окончившего в свое время университет в Берлине и говорившего на трех языках, и в Лужском доме прабабушки по другой линии, где держали кур и поросенка, играли на гармошке и дробили в плясках, обладал фамильярностью и даже нахальством славного малого: он знал, что нравится окружающим, и умел этим пользоваться.
Митька смотрел на вас слегка насмешливо и доброжелательно, с интересом, как бы ожидая, что вы проявите себя и покажете, на что способны, и был заранее рад увидеть в вас интересного и симпатичного человека. Это располагало.
Дядя Женя и сам был из этой породы - самые разнообразные люди начинали считать его своим другом уже через пять минут после знакомства. И хотя к Митьке дядя Женя относился по–армейски требовательно и без сантиментов, цену он ему знал.
Сведение концов с концами было дяди Жениной профессией. Уже на следующий день шофер Дома писателей привез Митьку из Комарова прямо на Ленфильм.
Митька вошел в съемочный павильон, где проходили пробы и царила обычная киношная суета и неразбериха, с удовольствием огляделся вокруг (обстановка ему понравилась) и как ни в чем не бывало, сунув руки поглубже в карманы, побрел по павильону искать интересное и знакомиться. Он остановился возле молодого оператора, в отчаянии трясшего заклинившую камеру. Спросил одно, другое… Послушал… Подметил вслух что–то о горящей красной лампочке… И вдруг замотанный и нервный оператор начал рассказывать Митьке о своей неприятности, демонстрируя отказавшую камеру, оправдываясь и вдаваясь в технические детали. Митька кивал, глядя доброжелательно и с интересом.
Гроссман, просматривавший альбомы массовки, бросил на Митьку рассеянный взгляд поверх очков и вернулся к фотографиям; но уже через несколько мгновений он посмотрел опять, более пристально, а потом и вовсе отложил альбом, спрятал очки в карман пиджака и, указав на Митьку глазами своему ассистенту, женщине лет пятидесяти, стриженой под подростка, откинулся на спинку стула и сделался сонным.
Женщина–подросток, обратившись к Митьке специальным, жизнерадостным "пионервожатовским" голосом, попросила его пройтись, улыбнуться, нахмуриться, рассмеяться, прочитать стихотворение. Когда Митька взялся за стихотворение, скучавший Гроссман поморщился. Нужно было знать Митьку, чтобы представить, как этот всеобщий любимчик был уязвлен. Когда он повторял с разными выражениями фразы, заученные с машинописной бумажки, он был уже хорош - от него можно было питать лампочки накаливания. Митьку поставили под софиты, возле его лица замерили свет, и зажужжала камера, но Гроссман уже вновь просматривал массовку. С Митькой ему все было ясно.
Через неделю дяде Жене сообщили, что Митька подошел.
Нужно сказать, что родители очень настороженно отнеслись к перспективе того, что Митька будет сниматься в кино. Актеры, богема, ночная жизнь… Как это отразится на формирующейся личности мальчика? Жизнь артиста пестра и изменчива. Возьмут ребенка, избалуют его, отравят сладким ядом артистической жизни… А что дальше? Ребенку в этом возрасте необходимо учиться, работать над собой. Привыкать к каждодневному труду. Неизвестно, ой как неизвестно, нужно ли ему окунаться в эти развратные пучины.
Приблизительно так родители говорили о представившейся возможности. Говорил, в основном, папа. Мама больше помалкивала. Вполне возможно, что она имела другое мнение.
Приезжал дядя Женя. Принимал участие в обсуждениях. Сердился на папу. Говорил о редком шансе, выпавшем на митькину долю. Познакомиться с самим Гроссманом! Говорил о других родителях, которые за такую удачу готовы половину жизни отдать. Даже, кажется, в сердцах назвал нашего папу ослом.
Тут папа вполне мог заупрямиться, но вступила мама, попросила дать прочитать сценарий, стала спрашивать, нельзя ли познакомиться с Гроссманом и сколько времени будут отнимать съемки, и как ездить на студию, и так далее и тому подобное.
Сценарий принесли. Сценарий понравился. Сам Гроссман позвонил нам домой и разговаривал с папой - хотя прежде никогда не звонил домой артистам. Гроссман произвел на папу положительное впечатление - впечатление человека умного и вполне интеллигентного. Всей семьей мы ходили смотреть предыдущий фильм Гроссмана. Фильм оказался весьма симпатичным и трогательным.
Гроссман, кстати, сказал, что роль требует всего пятнадцать съемочных дней, это не так много, и бояться не следует.
Одним словом, Митька получил родительское благословение. Конечно, при выполнении им определенных условий и обязательств. Съемки не должны были сказываться на учебе. Кино не избавляло от домашних обязанностей: выносить мусор, ходить за хлебом и пылесосить свой диванчик. И так далее. Условия были записаны в специальном (немного шутейном) документе, который Митька, усаженный за отцовский стол, торжественно подписал в присутствии свидетелей.
Один из ассистентов Гроссмана договорился с администрацией школы, и Митька, когда в учебное время, но чаще во второй половине дня стал ездить в павильоны. Ездить приходилось часто. К счастью, Ленфильм расположен не очень далеко от нашего дома.
Сниматься Митьке нравилось…
Родители со своей стороны сговорились об особых мерах, которые призваны были создать противовес опасному влиянию новых обстоятельств митькиной жизни. Образно говоря, поставить им заслон.
В беззаботных мелодиях воскресных семейных завтраков начали звучать басовитые педагогические ноты.
- Прочитал вчера интересную мысль, - как бы невзначай вспоминал папа. - В "Философских письмах" Вольтера. Родители, пишет Вольтер, могут передать в наследство своему ребенку одну–единственную ценную вещь. Как вы думаете что?
Мама, Митька и я, сидевшие вокруг стола, переставали жевать и задумывались.
- Благородство, - предполагал Митька, которому раньше других надоедало думать. И конечно же попадал пальцем в небо. Ответом ему была лишь снисходительная улыбка.
- Генетический код, - с апломбом высказывался я, демонстрируя знакомство с достижениями современной науки. Ответ заслуживал двойственной реакции: поощрительного кивка вместе с удивленным поднятием бровей. Генетический код? Во времена Вольтера?
Интересный вопрос заставлял задуматься и маму.
- Наверное, характер. А может быть, сердечность, - говорила она.
- Нет. Единственная ценная вещь, которую родители могут передать своему ребенку, - торжественно провозглашал папа, - это трудолюбие!
Мы молчали некоторое время, отдавая должное глубине мысли Вольтера, и вновь принимались жевать.
Воскресные завтраки всей семьей были чем–то особенно всеми нами любимым, чем–то очень уютным и счастливым. В будние дни и по субботам семья редко имела время посидеть вместе - мы с братом учились, родители работали. Но в воскресенье спешить было не принято, это было время праздности, самодовольства, хорошего настроения и беззаботности.
К воскресному завтраку всегда готовилось что–нибудь на скорую руку, но вкусное. Мы никогда не были разборчивы в еде; все, что готовила мама, нам нравилось. Но в воскресенье мама считала своим долгом приготовить что–нибудь необычное.
Думаю, что для нее важно было время от времени почувствовать свою женскую власть над нашими сердцами. Ту власть, которая осуществляется через желудок. Она снисходительно наблюдала за тем, как ее мужчины уплетают за обе щеки какую–нибудь мазурку с черносливом и удивляются, чего это у них с утра такой хороший аппетит. Балбесы! Аппетит хорош оттого, что вкусно!